3. Бой на дороге
По указанию Панфилова я выехал с капитаном Шиловым в район стыка; мы осмотрели местность, договорились о согласованных действиях, о товарищеской помощи в бою.
Расставшись с капитаном, я возвращался к себе в штаб по берегу. После ночи, проведенной без сна, в тягостных раздумьях, после разговора с Панфиловым, когда нервная система была опять напряжена, я испытывал как ни странно, не усталость, а удивительную легкость. В седле я сидел уже не грузно, как то было ночью; думы не придавливали. Казалось, легче бежала и Лысанка.
Вокруг было тихо. Не слышалось ни близкого, ни дальнего уханья пушек. В этот день, семнадцатого октября, затишье водворилось и там, слева от нас, где вчера рванулись немецкие танки, где вчера гремел бой.
До сих пор памятна эта тишина; памятно темное, как графит, небо; вязкое поле с мелкими лужами, отсвечивающими свинцовым блеском; памятна земля, которую, прорезая траншеи, выбрасывали лопатами бойцы, — желтоватая глинистая земля Подмосковья.
Из-за этой глины я только что получил замечание от Панфилова: она выдавала расположение огневых точек, ее следовало тотчас убрать, расшвырять по полю, но в те Минуты, в волнующей нервной тишине, я смотрел на нее — на эту землю, на полоски суглинка, — смотрел, навсегда запоминая.
За рекой виднелась черная мокрая дорога, исчезающая в недалеком лесу. Взбегая по береговому подъему, она — эта дорога, отмеченная телеграфными столбами, — пересекала линию батальона и мимо темных от дождя домиков села, мимо кирпичной приземистой церкви вела туда, куда стремился враг, — к Волоколамскому шоссе, к Москве.
В душу запало все, что повстречалось по пути в то утро.
До сих пор помнится встревоженный, вопрошающий женский взгляд, который я на мгновение уловил, когда Лысанка легкой рысью шла через село, протянувшееся вдоль реки. Осталось в памяти лицо — немолодое, на котором прорезались морщинки, почерневшее от солнца, от ветра, от труда, с чуть выцветшими светло-синими глазами, — лицо русской крестьянки, русской женщины. Она будто спрашивала: «Куда ты? Какую весть несешь? Что с нами будет?» Она будто просила: «Скажи словечко, успокой».
А лошадь уже промчалась, и я уже видел какого-то красноармейца с котелком, наклонившегося к карапузу-мальчугану. Красноармеец выпрямился, я узнал лукаво-добродушную физиономию пулеметчика Блохи: его пулеметный расчет был расположен вблизи. Став сразу серьезным, сдвинув едва намеченные светлые брови, Блоха торопливо отдал мне честь. Вслед за ним с таким же серьезным видом отдал честь и малыш.
Подобные сценки привычны; бывало, скользнешь взглядом и забудешь, но тем утром и этот мальчик, «мужичок с ноготок», доверчивый к воину, к солдату, волновал, щемил душу.
А глаз уже заметил иное. В проулке, у палисадника, взявшись руками за штакетник, стояла девушка. С кем-то разговаривая, она смеялась. От крыльца, улыбаясь, к ней подходил политрук пулеметной роты Джалмухамед Бозжанов. У обоих играли глаза, играла молодость. Увидев меня, Бозжанов сконфузился и, став «смирно», четко козырнул. Ко мне повернулась и девушка. Ее взгляд мгновенно стал другим — таким же тревожным, вопрошающим, как и у женщины, что осталась позади.
И опять этот взгляд тронул сердце.
Миновав село, я подъехал к взводу лейтенанта Брудного. Красноармейцы, как и в других взводах, прорезали в земле ходы сообщения. Кто-то рубил грунт мотыгой, голый до пояса, несмотря на промозглую, стылую погоду. Блестели, как лакированные, выпуклые потные плечи. Это был Курбатов, помощник командира взвода.
— Взялся сам, товарищ комбат, — сказал он. — Тут каменисто, надо пособить. Да и поразогреться.
Мускулистый, сильный, он свободно подставлял октябрьскому ветру обнаженную грудь. Я часто любовался и гордился этим моим воином, который был красив особой солдатской красотой. Но тут я сказал:
— Чего столько земли наворотили? За три километра видно. Давайте-ка быстро раскидайте, разровняйте это все. Где лейтенант?
Лейтенант Брудный — быстроногий, маленький, в хорошо подогнанной, туго стянутой шинели — уже бежал ко мне. Он без запинки отрапортовал. Я сказал ему:
— Пусть люди заканчивают работу. Пусть все замаскируют. Распорядитесь этим, товарищ лейтенант. А потом бегом ко мне, в штаб батальона.
Он быстро ответил:
— Есть, товарищ комбат.
Лейтенант Брудный был одним из двух командиров, избранных мною для выполнения задачи, намеченной на карте карандашом генерала.
На командном пункте в блиндаже меня встретил мой маленький штаб: начальник штаба лейтенант Рахимов и мой младший адъютант лейтенант Донских.
Рахимов доложил: ничего нового; противник по-прежнему не продвигается, по-прежнему не высылает даже разведывательных групп. С Рахимовым я занялся некоторыми срочными делами. Схема ложной позиции была у него вычерчена уже несколько дней назад. Я приказал немедленно копать ложную позицию, а работы на переднем крае прекратить, за исключением маскировки.
— Слушаю, товарищ комбат, — сказал Рахимов. — Разрешите исполнять?
— Да.
Он посмотрел на Донских.
— Вам, товарищ комбат, лейтенант Донских сейчас нужен?
— Нужен.
Рахимов откозырнул и вышел.
Вскоре, запыхавшись, с разгоряченными щеками, явился Брудный. Его смышленые быстрые глаза обежали блиндаж и остановились на мне с любопытством, с ожиданием. Донских что-то писал за столом.
— Донских! Идите-ка сюда! Захватите карту!
Его, моего адъютанта, комсомольца Донских, я решил назначить командиром другого усиленного взвода.
Я знаю: человек, побывавший в бою, кажется вам, как когда-то и мне, чуть необычным, чуть таинственным. Но они — Брудный и Донских — еще не участвовали ни в одном бою.
Оба были комсомольцами, оба окончили десятилетку и, проведя затем некоторое время в военной школе, стали лейтенантами.
При формировании дивизии Донских был назначен командиром роты, но потом смещен за мягкосердечие. Застенчивый, легко краснеющий, он не умел строго спросить с провинившегося. Требовательность, взыскательность, обязательные для командира, были ему не по натуре. Однако после того как у Донских отобрали роту, он надолго погрустнел. Я понимал — ему мнилось: «Эх, не доверили тебе, комсомольцу Донских, вести роту в бой!» Его гордость, его самолюбие были задеты.
Двое суток назад, пятнадцатого октября, когда в ротах отбирали бойцов для ночного набега. Донских подошел ко мне и, потупясь, сказал: «Разрешите и мне, товарищ комбат, с отрядом». Но туда, в дерзкую ночную атаку, был уже снаряжен мой старший адъютант, он же начальник штаба, Рахимов. Я коротко ответил: «Нет». Донских не сразу отошел. Может быть, следовало сказать: «Подожди, Донских, понадобишься, повоюешь». Но я промолчал. Промолчал и Донских.
Я имел время присмотреться к моему адъютанту. Мне нравилась его гордость, его молчаливость, серьезность, с какой он исполнял поручения.
Теперь он опять стоял передо мной, протягивая карту. Всегда хочется видеть лицо, видеть взгляд того, кому ставишь задачу. Мы жили в одном блиндаже, и все-таки я не мог удержаться, чтобы не вглядеться еще раз в лицо своего адъютанта, очень чистое, с тонкой, будто девичьей, неогрубевшей кожей.
Мне нравился и Брудный. У меня он был, пожалуй, лучшим командиром взвода. Очень смышленый, ловкий, он успевал раньше других раздобыть поблизости разный подручный материал; в его взводе лопаты, топоры и пилы были всегда хорошо наточены; в работах его взвод обгонял соседей, и Брудному всегда хотелось — кто не грешен? — чтобы я это заметил. В подобных случаях этот маленький хитрец был очень простодушен; его черненькие глазки, казалось, так и просили: похвали меня.
Однажды мне довелось убедиться, что Брудный не трус. Стрелковые ячейки были закончены у него раньше, чем в других взводах. При осмотре мне показалось: лобовые накаты слабы. Я спросил Брудного: «Это, по-твоему, готово?» — «Да, товарищ комбат». Я взял у одного бойца винтовку. «Брудный, лезь туда!» Он понял, он побледнел. Я сказал: «Ты хотел туда, под пули, посадить людей. Лезь сам. Я буду стрелять». Еще мгновение поколебавшись, он повернулся на каблуке и спрыгнул во входную траншею. Я крикнул: «Стой! Отойди в сторону!» Он отошел. Я выстрелил. Пуля не прошла, не взяла накат. Брудный имел право гордиться. Его торжествующий взгляд, казалось, опять говорил: «Ну что? Похвали же!» С той поры, с того четкого воинского поворота, мне полюбился этот черненький бойкий лейтенант.
— Садись, Брудный! Садись, Донских, — сказал я.
Донских положил карту. Мысленно я уже наметил пункты засад, но еще раз проверил себя по карте. Потом разъяснил задачу: притаиться у дорог, вцепиться и держаться там, не давая ходу немецким автоколоннам, немецкой артиллерии по дорогам; мелкие разведочные группы пропускать без выстрела, а колонну встретить залпами, встретить пулеметами. Ошарашив врага неожиданным огневым налетом, засада сможет легко уйти.
— Однако, товарищи, не в этом ваша цель, — говорил я. — Наоборот, надо подождать, пока противник не оправится, пока не вступит в бой. Держитесь! Держите дорогу. Заставьте его развернуть против вас боевые порядки. Это первое. Понятно?
— Понятно, — неуверенно ответил Брудный.
Его физиономия, обычно очень подвижная, теперь утратила живость, стала сосредоточенной. Донских молчал.
— Понятно, Донских? — спросил я.
— Понятно, товарищ комбат. Стоять насмерть…
— Нет, Донских, не стоять, а действовать. Маневрировать. Нападать.
— Нападать? — переспросил Брудный.
— Да. Напасть из засады. Перебить огнем, сколько возможно, гитлеровцев. Затем выждать. Пусть противник развернется, вступит в бой, отрядит силы, чтобы окружить вас. Тогда надо выскользнуть и опять в другом месте выйти на дорогу, упредив врага, вновь встав на его пути.
Я начертил на карте виток панфиловской спирали.
— Этим мы вынудим противника развернуться преждевременно, атаковать впустую, оставим в дураках. Потом, когда он опять двинется, надо второй раз нападать.
— Нападать? — снова проговорил Брудный.
Его физиономия стала опять смышленой, глаза блестели. Донских молча улыбался. Он тоже понял.
Оно, это слово «нападать», которое дал мне Панфилов, было каким-то волшебным. Оно сразу прояснило задачу, дошло до души, преобразило людей, придало смелости. Мне подумалось: это не только тактика, это что-то поглубже.
Мы поговорили о деталях. Брудный был возбужден. Получив толчок, его голова заработала. Он уже видел, как спрятать, как замаскировать людей.
Я сказал:
— Да, бойцы должны зарыться, замаскироваться. Говорю это особенно для тебя, Донских. В этом. Донских, никакой жалостливости.
Донских молча смотрел на меня. Я повторил слова Панфилова:
— Жалеть — значит не жалеть. Понятно?
Донских твердо ответил:
— Да, товарищ комбат.
Его синие глаза были уже не такими, как полчаса назад, потемнели, стали строже.
О Родине, о Москве ничего не было сказано в нашем разговоре, но это стояло за словами, это жило в каждом из нас.
Лейтенанты ушли готовить взводы в путь. А я опять задумался. Вам удивительно? Решение найдено, приказ отдан, приказ уяснен, усвоен исполнителями, — что же осталось?
Остался бой.
Когда вы будете писать о войне, не упускайте, пожалуйста, из виду одной мелочи: на войне существует противник. И, как ни странно, он не всегда делает то, что хочется вам.
Я чувствовал: бой ума с умом сегодня выигран нами, выигран Панфиловым. А дальше? Неужели немцы, как бараны, подставят себя под пули один раз, другой раз, третий раз? Что предпримет противник после того, как немецкий военачальник, надменный господин «великогерманец», окажет нам честь призадуматься?
На войне существует не один замысел, а два; не один приказ, а два. В бою чей-то замысел, чей-то приказ остается неисполненным. Почему?
Ответьте-ка мне: почему?
К сумеркам взводы были готовы к выступлению.
Группа лейтенанта Донских выстроилась у моста через Рузу. Я верхом подъехал к бойцам. Их было немного — пятьдесят четыре человека, все с тяжестями на плечах. У четверых были ручные пулеметы; другие забрали в вещевые мешки запаянные цинковые коробки с патронами для пулеметов и винтовок; телефонисты взвалили на спины мотки провода; с бойцами уходили два санитара.
На правом фланге с винтовкой, как и все, стоял помощник командира взвода сержант Волков, по мирной профессии слесарь, вечно сумрачный, злой в службе. Позапрошлой ночью он, в числе сотни, ходил в Середу; убивал, как мне рассказывали, молча, был малоразговорчив и вернувшись.
Я намеренно их соединил — юношу Донских с сорокалетним Волковым, про которого знал: он убьет и своего, если свой побежит перед немцем.
В ранних сумерках я всех узнавал в лицо. Многие впервые будут бить из винтовок по немцам, у многих затрепещет, замрет завтра сердце под первым обстрелом.
Чем вас напутствовать, бойцы? Все уже сказано, что я мог вам сказать; все отдано, что мог вам отдать. А ну, на прощание…
— Смирно! Пол-оборота, нале-во! Заряжай! По одинокой елке, в макушку, пальба залпом… Взвод…
Мягким и грозным звуком щелкнули пятьдесят смазанных затворов. К плечам вскинулись винтовки. На береговом взгорке черным вырезанным силуэтом вырисовывалась в вечернем небе высокая сильная ель. Бойцы ждали исполнительной команды.
Я крикнул:
— Огонь!
Прокатилось: р-р-р-р… На мгновение возникла линия красноватых вспышек, озарившая штыки и концы стволов. Донесся треск перебитых веток, ломающихся и падающих в снег. Опять щелкнули затворы, опять замерли прижатые к плечам винтовки. Чернота хвои уже не была сплошной: обозначились смутные просветы там, где отлетели лапы.
— Огонь!
Опять вспыхнули красноватые жала, опять прогремел залп, опять падали тяжелые свислые ветки.
— Огонь!
После третьего залпа макушка нагнулась, как подрубленная, потом, задрожав, выпрямилась, опять стала клониться, образуя тупой, медленно падающий угол. Повисев несколько секунд, она рухнула на нижние ветки и, обламывая их, пала наземь. Вместо острой вершины темнел в небе усеченный зазубренный конус.
Дав команду «к ноге!», я сказал:
— Хорошо стреляете!
Бойцы ответили, как и стреляли, враз:
— Служим Советскому Союзу!
— Вот так и бейте по немцу! Под команду залпом! Чтобы смерть хлестала, а не моросила дождичком! Верьте, товарищи, своей винтовке! Лейтенант Донских, можете вести.
Из другого пункта я проводил взвод Брудного.
Я ожидал, что на следующий день, восемнадцатого октября, взвод Донских или взвод Брудного примет бой. Но ни восемнадцатого, ни девятнадцатого немцы не продвигались на нашем участке.
Обе засады затаились на опушках, соорудив подземные укрытия для продолжительного боя.
На верхушках сосен сидели наблюдатели, глядевшие в сторону немцев. Но обе дороги были пустынны. В установленные часы несколько раз в день Донских и Брудный сообщали по телефону: «Противник не показывается».
Весь центральный отрезок Волоколамского укрепленного района, — не только мы, но и фронт соседних батальонов, — не испытывал в эти дни никакого давления противника; немцы не высылали здесь разведочных групп.
Но сбоку, из-за левого края полосы батальона, из-за лесов, куда убегала Руза, доходил непрестанный пушечный гром. Там сражалась наша противотанковая артиллерия. Туда, на левый фланг дивизии, Панфилов взял все зенитные пулеметы, в том числе приданные было моему батальону. Туда он перебросил одну роту из батальона, расположенного правее нас, приказав затянуть оставшимися силами оголенный участок. Ночью по заревам, днем на слух мы следили за перемещением линии боя. Уханье не приближалось. Напротив, оно временами будто удалялось, но удалялось в глубь нашего фронта, все круче заходя нам за спину.
В общих чертах я знал обстановку. Ось немецкого удара осталась той же, что была шестнадцатого. Подтянув силы, немцы продвинулись. Двумя-тремя дивизиями, в том числе и танковой, они вырвались на мощеную дорогу Можайск — Волоколамск, на так называемую «рокаду» (запишите в скобках: рокадой именуется дорога, идущая параллельно линии фронта), на рокаду, пролегающую за нашими плечами. Вырвались и повернули на Волоколамск.
Наш батальон заслонял войска, дерущиеся на рокаде, от удара во фланг и в тыл. Но немцы не приближались к нам. По-прежнему меж нами и противником лежала пустынная промежуточная полоса шириной двенадцать — пятнадцать километров.
Двадцатого октября Донских позвонил в неурочный час.
— Товарищ комбат, идет грузовая машина. Немецкая пехота.
— Одна машина?
— Да.
— Пропусти.
Через несколько минут Донских снова вызвал меня.
— Товарищ комбат, показалась колонна машин. Тоже с пехотой.
— Сколько?
— Хвоста не видим. Пока десять. Виноват, сейчас передали: еще две.
— Ну, Донских… — сказал я.
— Не растеряйся? — закончил фразу Донских, и я в трубку услышал, как он перевел дыхание. — Так, товарищ комбат?
— Так.
— Есть, товарищ комбат. Не пропустим, товарищ комбат…
Донских ушел. А я по-прежнему прижимал к уху трубку. На другом конце провода, который был скрыт под землей, находился связной, который доносил мне о том, что происходило. Слух обострился. Я воспринимал не только слова, но и оттенки тона, каким они сказаны. В штабном блиндаже, за восемь километров от взвода, я будто видел то, что видел из окопа связной.
Длинные открытые грузовики медленно двигались по дороге, в эти дни опять схваченной морозцем, затвердевшей, чуть присыпанной ранним октябрьским снегом. На скамейках, устроенных по бортам и посреди кузова, сидели немецкие солдаты с винтовками и автоматами. Теперь это кажется почти невероятным, но тогда, под Москвой, в октябре тысяча девятьсот сорок первого года, немцы совершали наступательный марш иногда вот так: без разведки, без патрулей, без бокового охранения, с удобствами, в грузовиках, уверенные, что при встрече сумеют погнать «руса».
А «рус» лежал на опушке, не отрывая взгляда от людей в зеленоватых шинелях, в зеленоватых пилотках, кативших по нашей земле, как господа, — лежал, затаившись, сжимая взведенную винтовку, ожидая команды «огонь!».
Показалось: в мембране что-то щелкнуло. У меня вырвалось:
— Ну, что там?
Щелкнуло еще раз.
— Что там? — повторил я.
— Стреляем, товарищ комбат. И я бью, товарищ комбат.
— Залпами?
— Да, по команде, товарищ комбат.
— А немцы?
Потянулось нестерпимо долгое молчание.
— Бегут! — выкрикнул телефонист. — Ей-богу, бегут…
Меня охватил восторг. Немцы бегут! Так вот, значит, как это совершается, вот как бегут на войне! Есть, значит, у нас сила, которая разит тело и дух, которая заставила немцев мгновенно позабыть дисциплину и гордость, позабыть, что они «высшая» раса, завоеватели мира, непобедимая армия. Эх, конницу бы сейчас! Вылететь бы на конях вдогонку и рубить, и рубить, пока не опомнились, пока бегут.
Я упивался не только победой, но и тайной победы, которая открывалась уму. Есть у нас сила! Имя ее… Нет, в тот момент я еще не умел назвать ее по имени.
Через некоторое время Донских сообщил по телефону: в первые минуты засада перебила около сотни гитлеровцев — втрое или вчетверо больше уцелело; отскочив, немцы восстановили порядок; развернулись, залегли, вступили в огневой бой.
— Хорошо. Что и требовалось доказать, — сказал я. — Поиграй с ними. Пусть потопчутся. Людей спрячь. Но гляди по сторонам.
По телефонным донесениям я следил за боем. Сначала немцы открыли ответную пальбу из автоматов, винтовок, пулеметов, затем против взвода стали действовать минометы; В этом было тогда одно из преимуществ гитлеровской армии — масса минометов. Мотопехота возила с собой минометы на грузовиках, сложенные как дрова.
Бойцы ушли в укрытия. Немецкая разведка, приблизившаяся к лесу после двухчасового обстрела, была встречена огнем. Взвод жил, взвод держал дорогу.
Я по телефону сообщил командирам рот о ходе боя и приказал немедленно довести эту информацию до бойцов, чтобы они знали, как их товарищи бьют немцев.
Командир второй роты Севрюков, неторопливый сорокалетний лейтенант, ответил:
— Бойцы уже знают, товарищ комбат.
— Откуда?
— Действует, товарищ комбат, беспроволочный солдатский телефон.
Чувствовалось: Севрюков говорит с улыбкой.
— Что за телефон?
— Прибыли, товарищ комбат, раненые. И рассказывают наперебой. Я удивляюсь, товарищ комбат…
Севрюков подумал, прежде чем высказать мысль. Я слушал его тоже с улыбкой, с интересом.
— Я удивляюсь, товарищ комбат… Люди ранены — ведь это страдание, боль, — а все веселые. Мы, говорят, им дали. И знаете? — от этого будто и боль меньше… Вот, товарищ комбат: оказывается, и раненые могут поднять дух.
— Сколько прибыло раненых?
— Четверо… они хотя и перевязаны, а все-таки надо бы им скорее на медпункт. А не отправишь: рассказывают, рассказывают, как воевали.
Радость, которая звучала в его голосе, трепетала, билась и во мне. Я положил трубку.
Встал мой начальник штаба, худощавый, быстро соображающий, немногословный Рахимов.
— Разрешите, товарищ комбат, сходить к раненым — уточнить обстановку.
— Да. Идите.
Вскоре меня вновь вызвал к телефону Донских. Он сообщил, что с флангов немецкой цепи отделились две группы человек по сорок, явно намереваясь обойти взвод, окружить. Донских говорил встревоженно. Я понимал: ему страшновато, ему хочется спросить: не пора ли отскочить? — но он — мой застенчивый, гордый Донских — все-таки не спрашивал.
— Ничего, Донских, — говорю я. — Отряди бойцов, чтобы следили. Подвернется случай, пусть полоснут огнем. Не бойся. Они сами тебя боятся.
Следующее донесение Донских было таково:
— Товарищ комбат, стреляют с трех сторон. Кричат: «Рус сдавайся!»
— А ты?
— И мы стреляем.
— Хорошо. Подержи их. Донских.
На этот раз он выговорил:
— Товарищ комбат! Могут окружить…
— Ничего, Донских. Дело к вечеру. В темноте выйдешь. Держись, дорогой.
У меня нечаянно слетело это слово. Я говорил с ним, с голубоглазым Донских, не по уставу, а по сердцу.
Вы, может быть, думаете: чего Донских волновался? Он, может быть, кажется вам немужественным, слабонервным. Но поймите же: он находился не за письменным столом, не за мирным станком, не на учебном поле. Его окружала смерть. Он слышал ее свист, он видел ее — немцы стреляли трассирующими пулями; она летела с разных сторон красными и голубыми светляками; она проносилась и проносилась рядом, чуть не задевая, и сердце трепетало вопреки разуму, вопреки воле. Он был не механизмом, не бесчувственным пнем, не слитком из железа. Он переживал первый бой — небывалый критический момент в жизни человека.
За восемь километров я ощущал его трепещущее сердце. Душевная сила, которую я, скорее по инстинкту, чем осознанно, стремился в нем поддержать, от него, офицера ближнего боя, передавалась бойцам.
И вдруг — именно вдруг, как-то совсем неожиданно — Донских взволнованно сообщил: немцы отошли. Сперва не поверилось. Но окошечко штабного блиндажа было уже темным; день кончился. Вскоре Донских подтвердил: да, постреляли, покричали и отошли, забирая под прикрытием сумерек трупы.
Это был маленький бой, но меня бил озноб счастья: хотелось смеяться, хотелось вскочить на коня и помчаться туда, к Донских, к бойцам, к нашим героям.
Ночью взвод лейтенанта Донских переменил позиции.