Земляк
В этот день дела задержали меня в партизанском велительстве, как поэтически назывался по-словацки повстанческий штаб, разместившийся в здании городского магистрата, стилизованном под венгерскую готику. Уже ночью возвращался я в свой отель. Тёмные, узкие, чистенькие улочки удивительно красивого горного курортного городка Баньска Быстрица, волею военной судьбы превратившегося в столицу словацкого восстания, в этот час были совершенно пусты. С темнотой схлынули с них людской шум, мотоциклетная трескотня, суетня военных автомобилей — вся эта нервная романтическая сутолока, придававшая городку суровый бивуачный вид. Только редкие и слишком уж лихие окрики повстанческих патрулей да тягучее сладкое пение скрипок и аккордеонов, просачивавшееся вместе с жидкими полосками света, сквозь затемнённые окна ресторанчиков и кафе, нарушали тишину города, казавшегося теперь бесконечно мирным.
Чужая, очень яркая, ущерблённая луна, поднявшаяся из-за извилистых гребней пологих лесистых гор, обволакивала острые крыши прозрачной дымкой холодного, равнодушного света. Порывистый сырой ветер, напоённый сытыми запахами горной осени, гудел в узких извилистых улицах, точно в самоварной трубе. Он осыпал клинкерные мостовые рваным золотом кленовых листьев, сбивал с деревьев переспевшие каштаны, и они с треском падали на плитчатые тротуары, так что всё время казалось, будто кто-то сзади бросает в тебя камнями.
В этой светлой, тревожной осенней ночи как-то всё особенно подчёркивало, что ты на чужбине, в чужом городе, оторван не только от родной земли, но и от родной армии, от привычных, своих людей. Днём это почти не чувствовалось. Маленький повстанческий островок, окружённый наступающими немецкими частями, жил очень напряжённой военной жизнью. Хороший, мужественный словацкий народ, вдохновлённый успехами наступающей Советской Армии, поднял восстание против оккупантов и теперь яростно боролся, отбиваясь от наседавших со всех сторон немецких войск.
Эта атмосфера самоотверженной яростной борьбы походила на ту, в какой жили мы в военные годы. Но ночью, когда всё стихало и повстанческая столица погружалась в мирный сон, вверяя свою безопасность партизанским патрулям, которые, украсив свои винтовки липовыми ветвями, беззаботно болтали с девушками в тёмных переулочках, — чувство одиночества, тоски по родине, по родным людям наваливалось со всей силой, овладевало всеми помыслами.
Увидев человека в форме Советской Армии, патрули отскакивали от своих девушек и, улыбаясь во весь рот, артистически делали винтовкой на-караул. Редкие прохожие почтительно приподнимали шляпы и желали доброй ночи. Иные весело рубили: «Наздар Рудой Армаде!» А четверо маленьких коренастых крестьян, спустившихся с гор, должно быть, на вербовочный волонтёрский пункт, в своих живописных, вышитых рубашках и шляпах, с топориками-палками в руках, встретив советского офицера, остановились, положили друг другу руки на плечи и, вместо приветствия, стали бесконечно восклицать:
— Ста-лин, Ста-лин, Ста-лин!
Это дорогое, бесконечно повторяемое имя долго ещё звучало в прохладной ночи на улицах притихшего городка.
И вдруг кто-то не очень громко и на чистейшем русском языке окликнул сзади:
— Товарищ майор!
Я вздрогнул и очень обрадовался родной речи. Обрадовался, но не оглянулся. Кто бы это мог быть? Белый эмигрант не стал бы так обращаться. Советских офицеров здесь было всего несколько человек. Я хорошо знал их голоса. Так кто же?
Шаги сзади печатались чётко. Это был, должно быть, военный человек.
Ответить, нет? Повстанческая столица, да ещё такая беспечная по ночам, несомненно, кишела немецкими лазутчиками. Могла быть провокация. Нет, надо подождать, не оглядываясь, не отзываясь, дойти до какого-нибудь людного места. Ускорил шаги. Незнакомец не отставал, но и не перегонял.
— Товарищ майор, одну минуточку, — это прозвучало очень просительно, с надеждой и даже с обидой.
Нет, диверсант сказал бы не так.
Я остановился. Передо мной стоял невысокий, прочно сколоченный человек в полной форме старшего сержанта Советской Армии. Только на пилотке его, вместо нашей звезды, были наискось пришиты две ленточки — красная и полосатая, цветов чехословацкого флага.
Вооружён он был весьма живописно. Немецкий автомат висел на шее наподобие саксофона, сбоку болтался тяжёлый парабеллум в жёсткой кобуре, и на поясе, туго и щеголевато перехватывавшем его гимнастёрку, подвешенные за шишечки, висели итальянские гранаты — «самоварчики». Рукоятка кинжала торчала из-за голенища ярко начищенного сапога.
Так вооружались иногда наши партизаны. Но откуда быть советскому партизану здесь, в центре Карпат, далеко от родной земли?
— Разрешите обратиться, товарищ майор? Старший сержант Красной Армии Константин Горелкин, а ныне, как видите, — он с добродушной улыбкой обвёл рукой свою коллекцию оружия, — ныне чехословацкий партизан…
Он крепко пожал мне руку небольшой, но очень сильной рукой.
— Простите, что я вас тут, на улице, остановил. Два с половиной года на родине не был, по своим истосковался вконец. Сегодня в велительстве увидел своего человека, свою форму, сердце так и заколотилось. Чуть к вам там не подошёл, еле сдержался, верьте слову. Я ведь не знаю, с какими вы тут делами, можно ли мне с вами разговаривать.
Он помолчал, явно волнуясь:
— И вот не вытерпел, подкараулил вас, догнал. Может, нельзя, скажите, я уйду.
Теперь я понял, что это, должно быть, один из тех советских людей, что были заброшены войной в далёкие чужие страны и тут продолжали борьбу. Словацкие друзья с благодарностью рассказывали о нескольких таких партизанских отрядах из советских военнопленных, которые крепко им помогали, дрались яростно, умело и очень стойко.
Хорошее, открытое лицо этого человека, его чистый и быстрый говорок, каким изъясняются в моих родных калининских краях, подтверждали, что передо мной, несомненно, соотечественник. Но на чужбине, да ещё в таком месте, как повстанческий район, осторожность — закон жизни, и я подчёркнуто холодно спросил его, кто он, где жил и что делал до войны, как попал в эти края и что ему от меня нужно.
Ни на мгновение не задумываясь, он ответил:
— До армии жил в городе Калинине, работал помощником мастера на прядильной фабрике «Пролетарка». Жил во дворе фабрики, в семидесятой казарме, на третьем этаже, в глагольчике.
— Как звали рабочие вашу казарму? — спросил я, еле сдерживая радость, потому что тут, в чужом городе, я, кажется, встретил не только согражданина, но даже земляка. Он сказал: «в глагольчике». Так называют калининские текстильщики — и только они — боковые коридорчики своих общежитий, и диверсант даже самой хорошей школы никак не смог бы узнать и заучить такое специфическое выражение.
— Нашу казарму звали Парижем, — ответил он с некоторым удивлением.
— Кто был Горохов? Вы должны тогда знать Горохова.
— Директор ФЗУ имени Плеханова. Я там учился, кончил его, — сказал он уже совсем тихо. — У меня есть партбилет, посмотрите.
Теперь можно было, не таясь, не сдерживаясь, расхохотаться. Он был, несомненно, тем, кем себя называл. «Пролетарка» — фабрика, во дворе которой я вырос, где знаком мне каждый уголок. С партбилета, странного партбилета, от которого сохранилась только первая страничка, вклеенная в переплётик из жёсткой кожи, смотрело то же самое, только очень молодое и круглое лицо. И даже подпись секретаря райкома была мне знакома.
Так вот в каких невероятных условиях можно на войне встретить земляка!
Мы обнялись на чужой пустынной улице, два калининца, два советских человека, занесенных сюда разными военными ветрами. Он предложил вместе поужинать. Не теряя времени, зашли в маленький курортный ресторанчик «Золотой баран». Какое-то шестое, журналистское чувство подсказывало, что у этого парня с «Пролетарки» удивительная судьба. Он же, встретив после двух лет своих скитаний человека, прилетевшего оттуда, да ещё земляка, жадно ловил звуки родной речи и томился желанием, что называется, «выложить душу».
Увидев двух военных в форме Советской Армии, посетители маленького, стилизованного под сельскую корчму ресторанчика — загорелые партизаны в штатском, с винтовками, стоявшими у столиков, с трёхцветными ленточками на шляпах, повстанцы в щеголеватых мундирах, ещё недавно так презираемых, а ныне снова стяжавших любовь народа, и сидевшие с ними девушки в военном и девушки в национальных костюмах — повскакали со своих мест и долго кричали здравицы, скандируя слова «Красная Армия» — «Руда Армада». Потом оркестранты сорвались со своего помоста и, окружив нишу, в которой мы приютились, заиграли «Катюшу», и все посетители, немилосердно перевирая слова, запели по-русски эту нашу песню.
— Как они нас встречают! — сказал я, получив возможность усесться, наконец, за наш столик.
— А вы думаете, только они? Только здесь? Везде так, во всех странах. Красная Армия — теперь мировое слово. Везде понимают без перевода. Волшебная палочка. Оно нас везде кормило, укрывало, прятало, от преследований спасало.
— А вы и в других странах бывали?
Он только свистнул и махнул рукой, как будто спрошен был о чём-то само собой разумеющемся.
— Больше двух лет скитаюсь. Кабы знали вы, как надоело! Иной раз такая тоска возьмёт, хоть в пропасть головой. И люди хорошие. И страны что надо, да разве с нашей-то, Советской страной, сравнишь!
Он залпом выпил высокий литровый бокал пива, спросил, нет ли советской папироски, пожалел, узнав, что нет, и, приподняв вдруг со лба тёмнокаштановые густые волосы, показал лучеобразные синие рубцы на лбу:
— Видите… В августе сорок первого под Смоленском ранило. Череп царапнуло, да, вишь, так удачно, что мозг-то не задело. Только крови порядочно потерял. Упал без памяти, а когда очнулся, на моём наблюдательном пункте, — а сам-то я артиллерийским наблюдателем был, — наших уже никого нет. Кругом немцы. Хенде хох! Взяли меня, раба божьего. Которых тяжёлых-то поперебили всех тут же на месте, а меня взяли. Я ходить мог. Сбили нас в транспорт и повели на запад. Пешедралом. Вот с того самого дня и скитаюсь по белу свету. У вас время не свободно? Ну, часик-другой найдётся, а? Очень мне хочется рассказать своему человеку, что я за это время пережил, перевидал. Послушаете? Эй, пшиятель, нам ещё два бокала!
И тут, в маленьком кабачке, под звуки оркестра, игравшего хорошие, тягучие, мелодичные, но чужие песни, Горелкин рассказал мне свою историю, удивительную историю советского солдата, попавшего в плен, увезённого далеко от родины, но и тут, за тысячи километров от своей армии, не признавшего себя побеждённым, не сложившего оружии и не переставшего воевать.
Я опущу из его рассказа некоторые, слишком уже известные теперь, подробности о том, как обращались фашисты с военнопленными, как пешие транспорты таяли по дороге на запад, теряя сотни, тысячи, десятки тысяч больных, раненых, обессиленных, слабых людей, которых конвоиры пристреливали или добивали прикладами, об ужасах лагерей, где делалось всё для того, чтобы превратить человека в зверя, в голодный рабочий скот, без мысли, без воли, готовый безропотно и молчаливо выполнять любую работу. Я передам только канву его рассказа, потому что иначе получился бы не рассказ, а большой роман.
Горелкину удалось выжить, преодолеть все испытания плена и сохранить энергию и волю.
В Белостоке, в этапном лагере, пленных рассортировали. Группу, в которую попал Горелкин, посадили в товарный вагон и повезли на юг через Польшу, Чехословакию, Югославию. Среди пленных в вагоне оказался бывший учитель географии, сносно говоривший по-немецки. Старый австриец-конвоир, участник ещё прошлой войны, тайком ненавидевший Гитлера, проболтался ему, что везут пленных в Грецию, на строительство порта Салоники, который немцы тогда укрепляли, приспосабливая для военных нужд.
Печальный поезд с пулемётами на тормозных площадках, с платформой, на которой ехал вооружённый конвой, медленно пересекал Европу. Он тщательно охранялся. На остановках его окружали автоматчики. Бежать в этих условиях означало верную смерть. И всё же на каждой крупной остановке пленные бежали. Они выпрыгивали из вагонов прямо на автоматы, навстречу верной смерти. Вряд ли кто из них всерьёз думал уйти. Побег стал одной из форм самоубийства. Измученные люди предпочитали смерть плену.
Горелкин и его друзья, с которыми он очень сошёлся в вагоне, — донбасский шахтёр Василь Копыто, электромонтёр с рязанской электростанции Семён Агафонов и московский учитель Владимир Ткаченко — не искали смерти. Они хотели жить и бороться. Они мечтали бежать, но бежать умело, сохранить жизнь и вернуться в армию.
План побега придумал Василь Копыто, человек неиссякаемой весёлости и огромной физической силы. Он был очень прост, этот его план. Когда слякотной, дождливой весенней ночью поезд, скрежеща на поворотах ребордами колёс и пища тормозами, тащился по горам Греции, друзья отодрали доски в полу вагона. В разверзшейся яме, сливаясь в продольные полосы, замелькала щебёнка пути. Тогда они на руках начали спускаться в этот люк и, когда носки башмаков задевали за землю, опускали руки и падали вниз лицом. Выбросившийся на полотно должен был сейчас же лечь и, подавляя боль от ушибов, ждать, пока поезд не прогрохочет над ним. Сквозь туман, льнувший к голым серым хребтам, непрерывно сеял дождь. Тьма была так густа, что не видно было вытянутой руки. Из семи выбросившихся таким способом трое были перерезаны колёсами.
Но разве жизнь в плену, разве рабская работа стоили что-нибудь?
Когда грохот поезда стих в ущельях, Горелкин, Копыто, Агафонов, Ткаченко, отделавшиеся ушибами, отнесли останки погибших в кусты и по первой же горной тропинке свернули на север. Поначалу они решили двинуться по кратчайшей прямой из Греции через Албанию, рассчитав пройти через районы итальянской оккупации в Югославию.
Чем они питались? Как находили общий язык в чужой, далёкой Греции?
Широкая улыбка расплылась по загорелому лицу Горелкина, и два ряда белых великолепных зубов точно осветили это дочерна загорелое лицо, сделали его моложе, тоньше и интеллигентнее.
— Я же вам говорил, товарищ майор. Наш пароль — Красная Армия, хотите — верьте, хотите — нет, это теперь везде понимают. Иной раз подберёшься к деревне, стукнешь в крайнюю хижину и ждёшь. Вылазит на крыльцо какой-нибудь сердитый иностранный дядёк, слушать ничего не хочет, замахает руками: ступай скорее прочь: итальяно, итальяно! Дескать, много вас тут шляется, а за вас итальянцы как раз и повесят. А ты тычешь себя пальцем в грудь: «Красная Армия! Советы!» И сейчас же другой разговор. Оглядится, в сени тащит, и поесть даст, и в дорогу соберёт, и иной раз, если тихо в деревне, если оккупантов нет, и ночевать оставит. Так везде. Так и шли.
В вагоне они договорились держать путь напрямки через все Балканы, Среднюю Европу, Польшу, Украину, прямо до Советской Армии. Они рассчитали пройти это в полгода. Но не таким коротким и не таким лёгким оказался путь четырёх советских солдат домой.
В Албании, идя горными тропами по малолюдным районам, они почти добрались до берегов Скутарийского озера, которое с перевалов в ясный день уже открылось перед ними на горизонте в виде огромного, сверкающего зеркала, одетого дымкой облаков. Но тут им встретился на шоссе большой транспорт скота.
Как потом выяснилось, итальянцы гнали этот отнятый у горных пастухов скот на погрузку в порт Дураццо для отправки в Германию. За серыми круторогими албанскими волами, за тощими горными коровёнками, ободранными и пыльными, жалобно ревущими от голода и усталости, бежали толпы чёрных босых женщин. Женщины плакали, причитали и не отставали от гуртов. Солдаты-итальянцы, чёрные увальни в трусиках и в пилотках с кистями, лениво стегали женщин теми же кнутами, которыми погоняли коров. Их было не очень много, этих конвоиров. Но, чувствуя себя в безопасности, они, покуривая, брели за стадом, часто подходя к подводе, на которой стояла покрытая ковром большая бочка с плескавшимся в ней вином.
И тут произошло то, что изменило и очень удлинило путь четырёх советских солдат. Сначала, спрятавшись в придорожных кустах, они хотели пересидеть, пока пройдут гурты. Но, возмутившись тем, как итальянцы обращались с этими худыми, высохшими, босыми албанскими крестьянками, они, к тому времени уже добывшие себе оружие, напали на конвоиров. Троих положили на месте. Остальные бежали в горы, даже не пытаясь отстреливаться.
Затем Копыто, выполнявший у друзей, какой сам выражался, «роль наркоминдела» и поддерживавший связь с местным населением, обратился к женщинам с речью. На чистейшем русском языке он заявил им, что они могут разбирать свой скот, освобождённый из рук фашизма доблестными войсками. Но женщины, испуганные перестрелкой, не понимавшие даже, что же, собственно, произошло, молча лежали в серой пыльной траве, прикрывая головы руками. Убедившись, что его не понимают, Копыто взял палку и стал разгонять скот с шоссе, решив, что животные сами найдут дорогу домой. Волы и коровы разбежались по сторонам и, уразумев, чего от них требуют, лениво пощипывая траву, отправились обратно.
И тут неожиданно показались на дороге высокие, крепкие люди в живописных костюмах, со старинными шомпольными ружьями. Это были албанские партизаны, догонявшие транспорт. Увидев, что дело уже сделано за них, они стали жать руки отважным иностранцам, а узнав при помощи всё того же универсального слова «Красная Армия», с кем они имеют дело, расчувствовались, увели друзей к себе в горы, в каменные хижины-крепости, в которых, рассеянный между скал, жил этот бедный, трудолюбивый, смелый народ.
В Албании, давно уже числившейся в списках держав оси страной покорённой, шла непрекращающаяся яростная борьба. Четверо советских солдат, сами того не желая, включились в неё и, прервав путь на родину, принялись помогать горным пастухам придавать своим летучим отрядам организованность воинских частей. Как-то само собой так вышло, что они стали руководить вылазками на итальянские транспорты, участвовали в организации голодной забастовки грузчиков в порту Дураццо и в знаменитом налёте на Тирану.
Они не знали языка. Но на войне о человеке судят не по словам. Вскоре в этой маленькой стране у них было уже много друзей. И сами они полюбили открытых, безумно смелых и неорганизованных людей, втянулись в их борьбу. Но радио доносило отзвуки великих битв, развёртывавшихся на родных полях. Родина властно звала их. И однажды они решительно распростились с албанскими партизанами. Новые друзья снабдили их всем, что могло потребоваться в трудном пути, проводили до границы Греции.
На этот раз, после долгих споров, решено было пробираться в Болгарию. Географически удлиняя свой путь, беглецы мечтали таким образом значительно сократить его во времени. Расчёт у них был теперь таков: достигнуть Болгарии, сдаться пограничным постам, быть интернированными, а потом через консульство потребовать возвращения на родину. Наивные мечты! Горелкин сам не мог скрыть усмешки, рассказывая о них. Пленённая Гитлером Европа кипела и бурлила как скованная льдом река, стремящаяся весной взломать свои оковы. В Болгарии, которую они мечтали увидеть мирной страной, далеко отстоявшей от всех фронтов, шла борьба, — даже более ожесточённая, чем в Албании. И снова активность четверых советских солдат не позволила им равнодушно пройти мимо.
По дороге они натолкнулись на партизанский отряд, осаждавший фашистский гарнизон на маленькой пограничной станции. Они помогли партизанам разбить фашистов. Боевой солдатский опыт очень пригодился болгарским товарищам, а традиционная любовь к русскому народу быстро выдвинула друзей в партизанской среде.
Уже вскоре Константин Горелкин руководил большой партизанской четой — группой имени Христо Ботева. Три его друга воевали в его чете и заслужили уважение партизан и населения. Всё лето и почти всю зиму чета, переросшая потом в отряд, успешно сражалась в горах Планины. Слава о четверых храбрых русских пошла далеко по холмам и долинам Болгарии. Отряд этот причинил немцам немало беспокойства. В него бежала болгарская молодёжь, мобилизованная на службу в фашистскую армию. Наконец болгарское командование, по требованию немецкого посла в Софии, двинуло в горы части регулярной армии, поставив перед ними задачу ликвидировать знаменитый отряд партизан-коммунистов, якобы руководимый из Советской России.
Части эти, по плану немецких инструкторов, заняли перевалы, обложили отряд в горах и, зажав его, оттеснили в зону снегов. Это был дьявольский план. Теперь партизаны никуда не могли уйти, не оставляя следов. По этим следам на снегу каратели стали преследовать их, всё время сужая кольцо, закрывая горные проходы, преграждая огнём леса и ущелья.
Оторванный от сёл, от баз питания и боеприпасов, истощаемый постоянными боями с противником, во много раз превосходившим партизан и числом и вооружением, отряд имени Христо Ботева яростно отбивался, всё время тая в этой неравной борьбе. Начался голод, цынга, партизаны пухли от горной болезни, зубы шатались и вываливались из дёсен. Многие были ранены, многие, обессилев, уже не могли итти. При передвижении около трети людей приходилось нести или тащить на салазках. Тех, кто отставал, отбивался, кто пытался отсидеться в лесках, попадавшихся на пути отряда, местные фашисты вылавливали и казнили страшной смертью. Людей, заживо прибитых к деревянным носилкам, носили и возили по горным деревням, для устрашения выставляли на базарах, у церквей и в других местах скопления народа. Головы казнённых партизан неделями торчали на шестах. Девушек-партизанок, которых фашистам удавалось захватывать живыми, сажали на колья.
Константин Горелкин знал, что ждёт каждого из отставших от него людей, знал, что никому пощады не будет. Он вместе со своими друзьями, болгарскими коммунистами, рабочими с табачных фабрик, поддерживал я партизанском отряде сплочённость, дисциплину и боевой дух.
Преследуемый фашистскими частями, отряд с боями двигался на северо-запад. По предложению Горелкина, штаб решил пробиваться в Югославию, на соединение с Народной армией.
Это был переход, в который трудно поверить. К концу пути в отряде начался голодный тиф. Больные, в бреду, с спалёнными, небритыми лицами, с дико сверкавшими из глубины глазных впадин зрачками, шли пошатываясь, поддерживаемые под руки товарищами, которые несли их оружие. Но стоило прогреметь выстрелу или прозвучать словам командира, и эти люди, минуту тому назад бредившие о еде, о семьях, о жарком лете, приходили в себя, разбирали оружие, отражали вражескую вылазку.
И они совершили невозможное. Усталые, почти уже безоружные люди, половина которых едва держалась на ногах, пробились до самых Македонских гор. Граница Югославии была уже видна. Горелкин собрал все боевые силы отряда, сделал ему смотр, сказал речь, смысл которой сводился к старому лозунгу борющихся коммунистов: лучше умереть сражаясь, чем жить на коленях; расставил силы, выставив коммунистов на острия атакующих клиньев и отведя самые опасные места своим друзьям.
Поутру, под прикрытием тумана, отряд совершил отчаянный рывок. Он обрушился с гор в долину, лобовой атакой пробил кольцо окружения, и когда солнце осветило свинцово-серые вершины гор, он был уже за границей Болгарии, в Югославской Македонии. Самым удивительным в этом прорыве было то, что сотня вконец измотанных, еле передвигающихся, распухших от голода, истощённых тифом и горной хворью людей не оставила на снегу, вынесла с собой всех своих раненых, всё своё оружие.
Здесь, на первых километрах югославской земли, остатки отряда и все четверо русских солдат чуть было не погибли.
На ночлеге отряд был окружён итальянскими пограничниками. При налёте итальянцев смертельно усталые и больные люди не успели даже как следует проснуться. Весь отряд был разоружён, интернирован и загнан в импровизированную тюрьму, помещавшуюся в огромном здании ограбленного элеватора.
В главном зале зернохранилища, куда входили целые поезда, было так тесно, что люди не могли даже лежать. Здесь ожидали своей участи крестьяне — македонцы, сербы, хорваты, заподозренные в партизанской деятельности и в помощи Югославской народной армии.
Несколько отдохнув за неделю и оправившись, друзья стали подумывать об организации побега. Василь Копыто, опять приняв на себя функции «наркоминдела:», исподволь попробовал подойти к арестантам-сербам с предложением совместно организовать побег. Сербы особенно располагали его к себе своей славянской внешностью, своим языком, так походившим на русский. Он решил, что именно с ними легче будет договориться. Но не тут-то было. Крестьяне охотно смеялись его шуткам, делились с ним табаком и даже разок угостили его крепкой водкой, плетёная бутылка которой была кем-то умело пронесена сквозь все обыски, но как только он, зондируя почву, заводил беседу о югославских партизанах, принимался рассказывать о своих злоключениях в Болгарии, люди точно на замок замыкались и засов задвигали.
На все вопросы, касавшиеся политики, они отвечали незнанием. Не знали они о партизанах, не знали они, по их словам, почему схвачены и брошены в тюрьму «итальянами».
Тогда друзья вместе с болгарскими своими товарищами решили организовать побег сами. План опять предложил неиссякаемый на всяческие выдумки Копыто. Ночью он схватился вдруг за живот и, оглашая огромное помещение неистовыми криками, стал кататься по полу.
Часовой-итальянец, любопытный, как и все итальянцы, не понимая, в чём дело, вошёл в сарай с фонарём. Василь катался и орал с непередаваемым усердием. Страшные корчи дёргали его тело. Он кричал так неправдоподобно и в то же время так естественно, что даже друзьям его становилось страшно. Уж не сделалось ли с ним действительно что-нибудь, не нужна ли медицинская помощь?
Стражник пригласил для совета второго наружного караульного. Некоторое время оба они, держа винтовки наготове, стояли в дверях, вглядываясь в полутьму, откуда неслись всё усиливающиеся крики. Потом любопытство взяло верх над осторожностью. Расталкивая толпу арестованных, они пошли к месту происшествия, и тут их оглушили ударами булыжников по головам. Они упали не пикнув.
Василь Копыто сейчас же перерядился в итальянскую форму, в которой выглядел мальчишкой, выросшим из своей одежды. Но это его не смутило. Он снял с пояса одного из стражников ключи, вышел наружу и открыл оттуда остальные двери элеватора. Привлечённые шумом, часовые внешней охраны вошли во двор уже поздно, когда толпа вырвалась из тюрьмы, и были придушены.
Смелый поступок друзей послужил им лучшей рекомендацией. Неразговорчивые крестьяне, от которых «наркоминдел» Копыто, как он ни усердствовал, не мог добиться ни слова, оказались просто осторожными войниками из Народной армии. Вырвавшись из тюрьмы, они увели русских и их болгарских товарищей в горы Македонии. Оттуда по козьим тропам, протоптанным через ущелья, протоки, скалы, через леса, через снега и льды, они провели их в Боснию, бывшую в те дни центром партизанской борьбы. Здесь тоже никто не задерживал четверых советских солдат. Партизаны обещали даже снарядить их в дорогу. Но, снова очутившись в центре борьбы, они не смогли остаться от неё в стороне, влились в один из партизанских отрядов, принеся в него свой уже немалый партизанский опыт, своё воинское умение.
И снова прервался их путь на родину. И снова начали они фронтовую, солдатскую жизнь на чужой земле, под чужим небом, в чужих горах.
Около года сражались друзья в одном из многочисленных уже в те дни партизанских отрядов. Василь Копыто, забойщик по профессии, хорошо знавший подрывное дело, прослыл в своём отряде лучшим минёром. Никто не умел так ловко, как он, заложить фугас на железнодорожном полотне или, пробравшись под носом у часовых к реке, взорвать мост в горах. Босняки звали его на свой лад — Базилем. Русский гигант пользовался всеобщей любовью, и девушки-партизанки заглядывались на него.
Второй из беглецов, Семён Агафонов, бывший монтёр рязанской электростанции, организовал передвижную механическую мастерскую для ремонта трофейного оружия. Когда отряду приходилось отступать и партизанский район передвигался, эту мастерскую, все её машины в разобранном виде, весь её инвентарь, запасные части, инструмент и материалы партизаны увозили с собой, навьючив на осликов, а иногда уносили и на собственных плечах.
Константин Горелкин, служивший до войны в Советской Армии на срочной службе, стал заместителем командира партизанского полка по строевой части. В дни затишья он учил македонских горных пастухов и сербских пахарей современному военному делу, сложному искусству войны.
Московский учитель Ткаченко на горных привалах, в промежутки между боями, читал офицерам лекции о марксизме-ленинизме, по истории ВКП(б). Измотанные непрерывными переходами и войной, люди отдавали этим лекциям короткие и дорогие минуты отдыха. В слушателях недостатка не было.
С войниками партизанской армии четверо русских совершали трудный и славный путь, с каждым новым боем заслуживая у своих друзей всё большее и большее уважение. В одной из яростных схваток армии с врагом, пытавшимся её окружить, погиб Семён Агафонов.
В дни сражений он оставлял свою мастерскую и становился пулемётчиком. В этом бою он вместе со своим, вторым номером, сербом Блажо Поповичем, по приказу Горелкина, укрепился на перевале и должен был прикрывать выход отряда из кольца в долину. Он хорошо выполнил эту задачу и успел бы вместе с товарищем уйти. Но, отступая, партизаны уносили с собой раненых. Это задерживало выход колонны. Агафонов огнём пулемёта прижимал врага к земле и не давал четникам прорваться через перевал. Он стрелял до тех пор, пока неприятельские лазутчики, зайдя сзади, не навалились на него и его боевого друга. Тогда гранатой он взорвал себя, своего товарища, пулемёт и насевших на них врагов.
Партизаны снизу, уже из долины, видели, что произошло на скале. Поражённые, они, хотя и была их всего-навсего небольшая горстка, пошли в контратаку и отбили тела героев. Рязанский парень был торжественно похоронен рядом с сербом из Воеводины на вершине серой боснийской скалы.
По решению, принятому на сходах, каждый крестьянин из окрестных селений принёс на их могилу по камню такого размера, какой только мог унести. Над партизанской могилой на скале вырос большой каменный холм. В боснянских сёлах чужое имя «Семён» было записано во многие семейные поминальники.
Но как ни полна была напряжённой борьбой жизнь троих оставшихся в живых русских солдат, их всё время не покидала мысль пробиться к своим и вернуться в Советскую Армию, от которой отделяли их тогда четыре страны и больше двух тысяч километров. Правда, расстояние это в те дни начало сокращаться. Советская Армия перешла в наступление и двигалась им навстречу.
В декабре, испросив разрешение партизанского штаба, трое русских двинулись в длинный путь. Расставаясь С Югославией, они дали друг другу торжественное слово итти только вперёд, не ввязываться в борьбу других народов, не обращать ни на что внимания. Советская Армия наступала, и каждый из них втайне опасался, что она закончит борьбу без их участия.
Без особых приключений они миновали северо-западную часть Югославии, пересекли Австрию, прошли краешек Венгрии и тут, недалеко от чехословацкой границы; переходя ночью вброд речку, наткнулись на мадьярский патруль. В завязавшейся перестрелке Василь Копыто был ранен в ногу. Горелкин унёс его на плечах в лес. Около месяца они жили в этом лесу, питаясь ягодами, рыбой, которую ловили в ручье, фруктами, что по ночам собирали на деревьях, обрамлявших дороги, да недозревшими кукурузными початками, заменявшими им хлеб.
Когда рана у Василя зажила, они перешли чехословацкую границу.
Снова очутились они в славянской стране, где речь их легко понимали, где не только магические и ставшие интернациональными слова «Красная Армия», по и само их советское гражданство служили им надёжным пропуском и отворяли для них даже самые чёрствые и скупые сердца. Они быстро пересекли бы эту страну, если бы снова одно непредвиденное обстоятельство не задержало их в пути.
Горная деревушка, в которой они заночевали, не выполнила контингентов, наложенных на неё в те дни марионеточным словацким правительством Тиссо. Рекруты не явились на мобилизационные пункты. Словаки не хотели воевать за немцев. На грузовиках приехали в деревню каратели — жандармы из немецких колонистов. Они вламывались в крестьянские домики, хватали всё, что в них было лучшего, набивали свои мешки. Мужчин без разбора арестовывали, сгоняли в сарай. В то время фашистские куклы, в связи с наступлением Советской Армии, нервничали в Братиславе. Они хотели изобразить правительство твёрдой руки. Поэтому на площади перед костёлом была произведена экзекуция: арестованных мужчин публично били палками.
Словацкие крестьяне, как и все горцы, — народ гордый, самолюбивый и горячий. Они взялись за колья, за косы, за вилы, за свои пастушеские топорики-посохи — это страшное оружие в умелых руках. И тут очень пригодился им боевой опыт троих русских, ночевавших в одном из домиков и случайно оказавшихся на месте схватки. Друзья не стерпели, нарушили своё слово, ввязались в драку, потом возглавили её и помогли крестьянам атаковать жандармов. Отряд карателей был почти поголовно перебит. Трупы палачей крестьяне побросали со скалы в горный поток. Опасаясь ответных репрессий, половина деревни подалась в горы. Но ведь нельзя огромной массе людей отсиживаться в лесу в полном бездействии, ожидая облав и мести. И трое русских, считая себя не в праве бросить на произвол судьбы этих славных, храбрых и совершенно неопытных словацких мужиков, создали из них партизанский отряд, один из многих партизанских отрядов, действовавших в те дни по всей лесной и горной Чехословакии.
И снова начали друзья борьбу, борьбу на чужой земле, против того же врага, с которым за тысячи километров от них сражалась их армия. Как снежный ком, сорвавшийся с вершины горы в дни оттепели, падая, навёртывает на себя пласты талого снега и, всё увеличиваясь, превращается в сокрушительную лавину, так и отряд их рос и крепнул, с боем двигаясь в горных районах страны. Много людей, бежавших с принудительных работ, из концентрационных лагерей, из плена, скиталось тогда по Европе. Лучших из них Горелкин брал в свой отряд, понемногу становившийся интернациональным. Кроме чехов и словаков, были в нём уже французы, бельгийцы, сербы, голландцы. К нему приставали мадьярские и румынские дезертиры, не желавшие сражаться за фашизм. Был в нём даже негр — Сид Браун, огромный добродушный детина, ведавший отрядным довольствием.
Константин Горелкин ввёл в отряде суровую дисциплину, создал суд партизанской чести, строго каравший её нарушителей. Собственной рукой в присутствии всех своих людей он расстрелял нескольких примазавшихся к отряду охотников до легкой жизни и чужого добра. В свободное от войны время отряд обучался стрельбе, строю, рытью окопов, искусству маскировки. Даже политработа в нём велась, причём слова Ткаченко, говорившего по-русски и по-немецки, доходили до его разноязыких слушателей иногда через двух, а то и трёх переводчиков.
Вскоре добрая слава об этом отряде распространилась в Рудных горах, где немцы пытались организовать тогда добычу железа и меди. Отряд назывался: «Имени Красной Армии». Он нападал на немецкие эшелоны, устраивал взрывы на шахтах, дезорганизовывал работу рудников.
Летом 1944 года погиб чехословацкий партизан и донбасский шахтёр, солдат Советской Армии Василь Копыто.
Друзья партизан, которых они завели на всех рудниках, донесли штабу, что немцы везут сюда новое оборудование, целый завод, демонтированный ими где-то в Бельгии. Это были дни, когда фашизм всячески старался повысить выплавку стали. Копыто сам решил руководить взрывом эшелона. Он выбрал место в горах, на повороте железной дороги, там, где она шла над пропастью. С двумя бельгийцами, кровно заинтересованными в этой диверсии, вооружившись сильными фугасными минами, которые изготовляли для них чешские рудокопы-коммунисты, он подобрался к повороту дороги. Но путь в этот день сильно охранялся. Взад и вперёд курсировали бронированные дрезины. На месте, намеченном для взрыва, ходил часовой. Диверсия могла сорваться. Тогда Копыто, оставив бельгийцев на той стороне ущелья, один перебрался через него с рюкзаком фугасов за спиной и вскарабкался по почти отвесной скале к самой линии.
Часовой, как на грех, ходил в нескольких шагах. Василю никак не удавалось улучить минуту, чтобы незаметно заложить под рельсы свой фугас. А поезд уже гудел, спускаясь с откоса. Гулко постукивали рельсы. В ущелье громко раздавались тревожные свистки паровоза, его тяжёлое отфыркивание и скрежет колёсных реборд о рельсы. И вот острая грудь локомотива уже показалась из-за поворота.
Что думал Копыто в эти последние секунды своей жизни, об этом можно только догадываться. На глазах часового он перескочил через каменный гребень откоса и рванулся вперёд. Партизаны-бельгийцы, которых он оставил на той стороне ущелья, не могли различить, что он сделал. Они видели только, как ринулась навстречу паровику высокая человеческая фигура. Потом тяжёлый грохот встряхнул горы. И в следующее мгновение они увидели: паровоз и вагоны, страшно скрежеща о скалы, медленно перевёртываясь в воздухе, летели в пропасть; как разорванная гроздь сосисок.
Константин Горелкин и Владимир Ткаченко продолжали воевать. Их отряд временами насчитывал уже несколько сот человек. Как только по горам распространилась изустная весть о словацком восстании и партизанская рация приняла радио Баньской Быстрицы, призывавшей народ к оружию, отряд имени Красной Армии проделал по горам большой и трудный марш, добрался до района восстания и, атаковав с ходу, отнял у немцев важный железнодорожный узел…
— Стало быть, теперь мы тут неподалеку воюем. Вот и всё. А до родины так и не дошли. Опять втесались в борьбу на чужой земле, не сдержали слова, — вздохнул Горелкин и стал прихлёбывать из бокала прозрачное горькое пиво.
Мне вдруг вспомнилось: партизанский полк Горелко, знаменитого командира, о котором мне тут не раз говорили, какой-то полулегендарный интернациональный отряд, пришедший неведомо откуда на помощь повстанцам.
— Позвольте, так Горелко…
— Это я. Я и есть, — просто сказал он, усмехаясь. — Это ещё там, в Рудных горах, меня так окрестили. — Он опять вздохнул. — Так всё до дому и не дойду. Сегодня вот виделся с подполковником, — он назвал фамилию советского офицера связи при партизанском велительстве, — просил его разрешить итти на соединение со своими. Не приказывает, говорит — здесь нужен. Это верно, народ здесь славный — храбрецы, жизнь хоть сейчас готовы отдать за эти свои горы. Только вот воевать ещё не горазды. — Он допил пиво и мечтательно улыбнулся чему-то своему, далёкому от его нынешних шумных дел. — Так вы, стало быть, тоже калининский, тверской козёл, значит?
И он стал расспрашивать о жизни родины, о Советской Армии, о нашем городе, о Волге, в которой мы оба в детстве лавливали пескарей на перекатах, о Тверце, на чистых пляжах которого загорали когда-то по праздникам.
Беседа затянулась за полночь. Мы увлеклись воспоминаниями и не заметили, что кафе уже опустело, что кельнер, убрав остальные столики, прислонил к ним спинки стульев и вежливо позёвывал, стоя в сторонке у стены.
— Так, стало быть, этот казаковский-то дворец, где облисполком был, они сожгли? Вот гады! Какой дворец! И уж восстанавливаем? Да ну? Ох, молодцы земляки! Здорово. А лепка как же? Я там на пленумах горсовета бывал, всё любовался лепкой. И лепку восстанавливают? По рисункам? А театр? Неужели так-таки совсем ничего не осталось? Вот жаль… А мы ещё всё, помню, субботниками на постройку театра кирпичи таскали. Ну, погоди, мы им этот наш театр вспомним, дай нам только до их фатерлянда добраться!
Чуть захмелев от пива, он раскачивался и стучал по столу кулаком.
А время шло. Кельнер, должно быть, устав стоять, уже сел в кресло и задремал, позабыв все правила ресторанной вежливости. Я указал на него собеседнику и хотел было подниматься.
— А мост через Волгу? Неужто и он взорван? Какой был мост — кружево! И его уже восстановили? В первый же год? Вот здорово, ну и работают! Должен я вам сказать, походил я по миру, поглядел, где как люди живут, и скажу вам: нигде так работать не умеют, как у нас. Нет, серьёзно.
Он улыбнулся. Морщины разгладились на его усталом волевом лице, крепко выдубленном чужими ветрами И снова начал он походить на того круглоликого ясноглазого парня, что глядел с фотографии на партийном билете.
— А откуда у вас наша новая форма, погоны?
— Это тут сшили. В ней воевать легче. Лучше слушаются, и душе покойней, вроде в Красной Армии служишь… Что ж, я права на то имею. Звание-то ведь пожизненно даётся.
— А почему вы, командир такого полка, носите сержантские погоны?
— Что правительство дало, то и ношу. А разве плохо? Красной Армии старший сержант Константин Горелкин. Неплохо, а?