ГОД 1945-й
— Ну как ты? Как? С Новым годом!
Вот мы и встретились.
Я знал, что это будет. Она приедет ко мне. Мы будем разговаривать с ней так, как сейчас, и смотреть друг на друга. Знал? Нет, я не знал. Мне просто хотелось, чтобы было так.
Сейчас я смотрю на нее — какая она взрослая! И приехала сюда, в медсанбат, сама и сидит рядом с моими нарами.
— Ты зря спешишь. Врач говорит: надо полежать.
Значит, она и с врачом успела поговорить. Мне приятно узнать об этом. Но я ничего ей не скажу сейчас. Понимаю и чувствую, что ничего не скажу. Она знает все сама, должна знать.
— А я ведь к тебе ехал тогда, — говорю я.
Я помнил только это. И говорил ей про записку к капитану Говорову, которую дал мне наш комбат, и про то, как голосовал на дороге, чтобы попасть в «хозяйство Семенова», и как мы ехали в кузове трехтонки. Больше я ничего не помнил.
— Значит, ты из-за меня… Видишь, какая я невезучая…
Она нахмурилась, посмотрела на свои маленькие, вымазанные в дорожной грязи сапожки, и только тут я понял, как она устала. Лицо бледное, под глазами синяки, и сами глаза почти не светят. А прежде… Прежде меня всегда поражали ее глаза — большие, блестящие, словно специально созданные для человеческой радости.
Есть всякие лица — красивые и некрасивые, броские и невзрачные, но я никогда бы не смог сказать, какое у нее лицо. У нее глаза, а потом — лицо.
И вот сейчас эти глаза потускнели.
— Ты просто устала, — сказал я.
— Нет, я действительно страшно невезучая.
Откуда это у нее?
Я начинаю что-то говорить, чтобы развеять ее мрачное настроение, доказываю и только потом вспоминаю:
— Это ты о Геннадии Василиче?
Она молчит. Я уже ругаю себя, зачем опять вспомнил о нем. Ведь не хотел, а сорвалось с языка.
— Нет, не только о нем, — наконец произнесла она. — А может, я просто устала. Очень много работы сейчас.
Больше она ни о чем не говорила, а спрашивала, спрашивала, спрашивала меня.
Мы вспоминали Москву, и, кажется, она немного отвлеклась. И в самом деле, как далеко сейчас отсюда Москва.
— А помнишь: птица… и все так красиво вокруг — все светится, и люди радостные, счастливые… и одеты красиво, и все улыбаются… и ты идешь к ним?..
Это я напомнил ей.
— Помню, — оживилась она. — Я и сейчас иногда вижу во сне это, только когда работы поменьше. А так валишься как убитая…
— А купаться мы так и не съездили. Помнишь?
— Скорее в Берлине будем, чем в Москве! — Она опять улыбнулась. И добавила с грустью: — А вообще очень хочется тепла…
— А когда начнется?
И в прошлые ночи, и в эти дни я слышал за стенами нашего медсанбата грохот идущей техники. Такое бывает, видимо, только перед большим наступлением.
— На днях, — сказала она. — Точно не знаю, но готовится… Такого еще не было.
Нет, я, конечно, правильно поступил, что отказался ехать в госпиталь. Нога уже совсем не болела, а осколки… в конце концов они маленькие и попали удачно — в мякоть. На спине все зарубцовывается — сами врачи говорят. Жить можно. И контузия почти прошла за эту неделю: головных болей не было, в ушах не шумело и зрение не нарушилось. Вчера проверяли.
Завтра же буду добиваться выписки.
Завтра! А сегодня, как только Наташа уехала, я взял бумагу, карандаш и стал писать ей. Обо всем, что хотел сказать и не сказал. Обо всем, о чем думал сегодня, и год назад, и два, и три… Пусть она знает! Она должна знать!.. И — разорвал письмо. Оно было глупым, наивным… Я не мог написать и послать такого ей.
Зима не зима, а земля мерзлая. Насквозь мерзлая. Видно, от обилия влаги.
Землю ругали по-всякому — и вкривь и вкось. И еще — лопаты. Более внушительного орудия производства — ломов — у нас не было. Землю долбили все. Звукачи и фотографы, которым мы привязывали посты. И мы тоже, закончив основную работу, долбили — сооружали землянку для комдива. В последние дни немцы вели себя неспокойно. Уже было прямое попадание в штабную машину, — к счастью, без жертв. Миной разбило кузов фотолаборатории. Даже кухне досталось — котел изрешетило осколками во время налета вражеской авиации.
Мы работали на окраине Гуры — небольшой, в пятьдесят пять домов, захолустной деревушке. Работали, чертыхались, опять работали до двух тридцати ночи. Уложили второй накат бревен, и Володя успел даже похвалиться:
— А что, ребятки! В самый раз получилось!
Получилось на деле в самый раз.
На рассвете, когда землянка была окончательно готова, появились «юнкерсы». Три штуки. И хотя по соседству с нами не было ни одной стоящей цели — огневой батареи или танковой колонны, — «юнкерсы» решили разгрузиться.
— Ничего не скажешь, отгрохали себе гробик, — пошутил Володя, когда мы кучно забились в темную, только что отстроенную землянку.
— Брось, остряк! — зло перебил его Соколов.
Один из самолетов уже пикировал. Мы слышали его отвратительный, все приближающийся вой, потом удар и еще один — не рядом, не рядом! — и то, как самолет с ревом выходил из пике, будто удовлетворенный выполненной миссией.
— А ну дай автомат!
Комвзвода в темноте схватил меня за плечо и стал снимать автомат.
Оказавшись на фронте, многие из нас раздобыли себе немецкие автоматы. После непредвиденного боя под деревней Подлесье вооружился автоматом и я. Это была незаконная вольность, как и то, что карабины свои мы держали в машинах и где-то в душе все время ждали: попадет нам. Но ни Соколов, ни Буньков, ни другие офицеры, включая самого комдива майора Катонина, не проронили ни слова в наш адрес, хотя вряд ли они не заметили нашего перевооружения. И вот сейчас Соколов выхватил у меня автомат и вышел из землянки.
— Достукались, — произнес молчаливый Макака, но никто не успел прокомментировать его слова. Вновь отвратительный приближающийся вой и затем удар — и снова удар — заглушили всё, даже мысли. Землянку тряхнуло так, словно это был корабль, попавший на высокую волну.
Макака почему-то оказался в моих ногах, Саша махнул рукой так, что с меня слетела шапка, и я тоже опустился на корточки, пытаясь найти ее. Все копошились в темноте землянки, и только голос Шукурбека вдруг остановил нас:
— А лейтенант-то там! Он же вышел, я видел сам, как он вышел! Как же?
Шукурбек первым выскочил из землянки. За ним Саша, я и еще кто-то — только потом мы увидели всех ребят. А сначала — Соколова, и хвост уходившего «юнкерса», и третий «юнкерс», входящий в пике метрах в пятидесяти от нас. Соколов прицелился как раз в него и выжидал приближения воющего самолета. И вдруг — очередь! Он дал автоматную очередь по «юнкерсу» как раз в ту минуту, когда от самолета оторвалась первая бомба.
— Ложись! — дико закричал Соколов, когда мы уже лежали, прижавшись к земле и ничего не видя.
Бомба ударила где-то совсем рядом. За ней вторая.
Мы еще не оторвали голов от земли, когда услышали крик лейтенанта: «Горит! Смотрите! Горит!» — и одновременно рев удаляющегося самолета…
«Юнкерс» врезался в землю около дороги, где маячил крест с изображением Иисуса Христа. Пока мы бежали туда, ударил взрыв, и уже не было ни креста, ни самолета в его нормальном виде, а только дымящиеся обломки…
В пять утра мы проснулись от дикого грохота и, полусонные, прильнули к окнам. Казалось, началось землетрясение. Повсюду — вспышки выстрелов, огненные стрелы «катюш», гул тяжелых бомбардировщиков.
— Наступление? Артподготовка?
— Пока разведка боем, — сказал лейтенант Соколов, прикрывая бурое пятно на перевязанной голове. — Артподготовка начнется позже.
— Ничего себе разведка! Если это разведка, то какая же будет артподготовка!
Соколов как бы между прочим порадовал:
— Звукачи и оптики засекли на наших координатах много целей. Комбат просил поздравить вас.
Разведка боем продолжалась около часу, а в десять утра началось настоящее светопреставление. Вслед за морем огня «катюш» ударила артиллерия большой мощности, а затем и всех калибров. Дрожали стекла домов. Дрожали накаты землянок. Деревья, будто в испуге, сбрасывали снег с веток. Гудела земля. Потом огневики перенесли огонь в глубину обороны противника. К полудню на передовую двинулись танки. Все дороги пришли в движение. Зашевелились армейские тылы. Лишь мы, кажется, были сейчас забыты: ни приказа «вперед», никаких других распоряжений.
Вскоре в нашу деревню стали поступать первые раненые.
— Ну что там? Как? — Мы бросились к ним.
— Дела ничего… Наши пошли вперед…
А танки всё ревели и ревели. На башнях наименования танковых колонн и надписи: «От орловских колхозников», «Богодуховец», «Освободитель Проскурова», «Уральский рабочий», «Сибиряки — фронту»…
Мы понимали: началось что-то грандиозное, то, чего все ждали, к чему готовились, ради чего мы каждый день выходили на работу. Но никто из нас точно не знал в эту минуту, что же именно началось. Наступление на нашем участке фронта — на Сандомирском плацдарме? Или наступление всего 1-го Украинского фронта? А может быть, и всех фронтов?
Примчался Буньков — веселый, шумный, раскрасневшийся.
— Вечером будет митинг. Приведите себя в порядок. А пока, за неимением других дел, принимайте пленных. Сейчас первые партии прибудут. Тебе, Миша, поручение от комдива, — добавил он лейтенанту Соколову, — только смотри не шали!
Соколов, кажется, не обрадовался:
— Получше кандидатуры не нашли?
Они договорились о порядке транспортировки пленных. До соседней деревни, где находился наш штаб, сопровождать пленных будем мы. Дальше — хозвзвод и фотовзвод.
Первая партия прибыла в таком состоянии, что потребовалось вмешательство врачей. Пленных было четверо — оглохших от артиллерийской подготовки, окровавленных — из ушей и носов сочилась кровь, помятых и безразличных.
Саша попытался объясниться с ними на немецком языке. Ему приходилось не только с трудом подбирать слова, но и кричать, чтобы немцы услышали.
Один из них, видимо сообразительный, радостно закивал головой и повторил несколько раз понятное нам:
— Гитлер капут! Сталин — гут!
Другие немцы что-то проговорили, но я их не понял.
— Что они? — спросил я Сашу.
Странное дело: сколько лет мы долбили в школе немецкий язык, у меня даже были приличные оценки по этому предмету: я знал назубок артикли, мог прочитать с детства зазубренное стихотворение («Айн меннляйн штеет им вальде, ганц штиль унд штум…»), но я не умел произнести самой элементарной немецкой фразы, не говоря уже о более существенном — понять немца, если он объяснялся более серьезно, чем «Гитлер капут!». И не только школа — Эмилия Генриховна со своим идеальным немецким не помогла.
— Они говорят, что это ужасно, это страшно — то, что пережили сегодня, — объяснил мне Саша.
Узнал Саша и другое: что среди четырех пленных был один прибалт и один австриец.
Первую группу Саша повел один, хотя Макака предложил, правда робко, свою помощь:
— Давай вместе?
Видимо, ему не хотелось вести немцев одному.
Во второй партии немцев оказалось больше — семь человек. Тут же подоспела третья группа — шестеро. Объясняться было некогда. Двух раненых наскоро перевязали, и мы с Макакой повели их в штаб.
Макака и я, когда мы оказываемся рядом, похожи на Паташона и Пата. Рядом с пленными немцами Макака не выглядел Геркулесом. С карабином наперевес он суетливо бегал то в хвосте, то впереди пленных. Некоторые немцы прихрамывали, двое были без обуви, со стертыми в кровь босыми ногами, один только в портянках. Я шел сбоку колонны.
Пленные вели себя понуро-дисциплинированно. Сами старались не отставать и торопили отставших. До штаба нам предстояло пройти около трех километров — дорога не дальняя. Плохо только, что путь наш лежал по скользкой тропке с бесконечными подъемами и спусками. Мы шли медленно. А я еще, как назло, немножко прихрамывал.
Возле небольшой чахлой рощицы тропка сворачивала круто вправо, и тут мы чуть задержались. Один немец поскользнулся, зацепив ногой о корягу, второй присел, чтобы поправить мокрые, грязные портянки — единственную свою обувку.
Пока мы ждали, Макака подошел ко мне:
— А глупо все же, что мы даже языка не знаем. Интересно бы поговорить с ними. Правда?
В это время из рощицы вышел наш офицер. Звания его мы не могли определить — он был в телогрейке, но по шапке, гимнастерке и галифе безошибочно узнали: офицер.
— Кто такие? Куда идете? — спросил он нас довольно резко, поигрывая пистолетом.
Мы ответили.
— Я сам доставлю их в штаб, а вы возвращайтесь за следующей группой! — приказал он тоном, не терпящим возражений.
Я явно опешил и посмотрел на растерявшегося Витю.
— Мы не можем, — сказал я не очень уверенно. — Мы их в наш штаб должны доставить, а вы…
Офицер перебил:
— Разговорчики! Выполняйте, что приказано! Иначе расстреляю, как собак…
Немцы стояли, обескураженные не меньше нас. И тут случилось неожиданное — офицер в упор выстрелил в Макаку, крикнул по-немецки:
— Лауфен, эзель!
Я не сообразил, что произошло, и не понял его слов, и того, почему он кричит по-немецки, а только отскочил в сторону и выстрелил дважды в воздух. Наши пленные продолжали растерянно топтаться на месте, никто из них даже не попытался убежать. Офицер, наоборот, отбежал к опушке рощи и, присев за деревом, целился уже в меня. Пуля свистнула рядом. И в ту же минуту один из немцев бросился к офицеру с криком: «Герр оффициер!» — и упал как подкошенный рядом с Витей. Макака, видимо, был ранен, но я не мог даже подойти к нему. Выстрелив еще раз по дереву, я понял, что офицера там уже нет. Я бросил гранату. Бросил наобум — между деревьями, и тут услышал крик. Уже не думая о немцах (Идиот! А ведь они могли бы меня взять голыми руками!), я бросился в рощицу. Офицер с залитым кровью лицом катался по земле, дико крича. Осколок попал ему не то в глаз, не то в щеку.
Когда я оглянулся, вспомнив о раненом Макаке, возле него хлопотали два немца. Они помогли ему приподняться с земли. Другие стояли на тропке.
— Ну что с тобой, Макака? Что? — Я стянул с него шинель.
— Ничего, — пробормотал Витя, прижимая бок. — Задело неглубоко, кажется. Ты пистолет, пистолет у него возьми!..
Офицер уже не кричал, когда я вернулся к нему, и не катался по земле. Он стонал и только тяжело дышал, прикрыв руками окровавленное лицо. Пистолет валялся рядом. Я поднял пистолет, боясь задеть курок. Ведь это был первый в жизни пистолет, который я брал в руки.
Что же делать теперь? Витя ранен. Один из пленных убит. Двенадцать топчутся тут же. И еще этот офицер. Кто он? Переодетый фриц? Разведчик или бандеровец? Он жив, и, пока жив, его надо доставить в штаб.
До штаба теперь было ближе, чем до нашего взвода.
Макака с трудом поднялся:
— Пойдем!
— Куда же в таком виде?
— Пойдем, пойдем! — прошептал он, совершенно бледный и с посиневшими губами. — Я могу.
Не успели мы растолковать пленным, что кому делать: одним взять убитого немца, другим — лежавшего в рощице раненого офицера, третьим помочь идти Вите, — как, на наше счастье, появился Саша. Он возвращался уже из штаба.
— Неужели и ты вел их этой дорогой? — спросил я, рассказав ему о случившемся.
— Этой. И ничего.
— Повезло нам, что еще немцы такие оказались — тихие, — прошептал Макака. — Он им по-немецки крикнул, наверно, чтоб бежали, а они ни с места…
Саша спросил о чем-то одного из немцев, и тот возбужденно закивал головой:
— Лауфен, эзель! Лауфен, эзель!
— «Бегите, ослы!» он им крикнул, — перевел Саша. — Ясно, это бандеровец или власовец.
Через полчаса мы с трудом добрались до штаба. Сдали пленных. Проводили в медсанбат нашего Макаку.
На раненого офицера пришел посмотреть сам майор Катонин.
— Разберемся. А теперь садитесь в мой «газик» и катите к себе. И скажите лейтенанту Соколову, чтоб к семи часам быть всем здесь на митинге.
Вечером мы вернулись к штабу. На деревенской улице выстроился весь дивизион — со знаменем. Не было среди нас командира фотовзвода младшего лейтенанта Фекличева. Он погиб под огнем своих минометов. Не было Макаки, отправленного в госпиталь. Не было…
— Сегодня началось одно из самых решающих наступлений нашего фронта, — говорил майор. — Командир корпуса просил меня объявить всем вам, бойцам, сержантам, старшинам и офицерам, благодарность за отличную подготовку этого наступления!
— Служим Советскому Союзу! — хором ответили мы.
Не помню, сколько времени мы не слышали радио.
И вдруг — передача. Из Москвы. И какая! Имеет прямое отношение к нам.
«От Советского информбюро, — услышали мы давно не слышанный голос Левитана. — Оперативная сводка за 13 января. Войска 1-го Украинского фронта, перейдя в наступление западнее Сандомира, несмотря на плохие условия погоды, исключающие боевую поддержку авиации, прорвали сильно укрепленную оборону противника на фронте протяжением сорок километров. Решающее значение в прорыве обороны противника имело мощное и хорошо организованное артиллерийское наступление. В течение двух дней наступательных боев войска фронта продвинулись вперед до сорока километров, расширив при этом прорыв до шестидесяти километров по фронту. В ходе наступления наши войска штурмом овладели сильными опорными пунктами обороны противника Шидлув, Стопница, Хмельник, Буско-Здруй (Буск), Висьлица, а также с боями заняли более трехсот пятидесяти других населенных пунктов…»
Потом Левитан читал приказ Верховного Главнокомандующего. В нем упоминались имена командира нашего корпуса и командиров дивизий, входивших в корпус, многих дивизий, и знакомой мне — Наташиной.
«Сегодня, 13 января, — услышали мы, — в 21 час 30 минут столица нашей Родины Москва от имени Родины салютует доблестным войскам 1-го Украинского фронта, прорвавшим оборону немцев, — двадцатью артиллерийскими залпами из двухсот двадцати четырех орудий…»
Мы не слышали залпов этого салюта. Не знали мы и о том, что 14 января перешли в наступление войска 1-го и 2-го, а за ними и 3-го Белорусского фронтов.
Война оказалась совсем не такой, как мы ее представляли. Она была теперь, правда, и не такой, как прежде. Я помнил войну по нескольким часам, проведенным под Москвой в сорок первом. Я знал о ней по рассказам тех, кто начал свой путь по дорогам войны с двадцать второго июня. Я слышал о ней от Наташи, которая провела на фронте не несколько недель, как мы, а три года. Сейчас война была победной и в этом смысле радостной. Перевес в силе и технике был настолько явным, что каждый понимал: дело идет к развязке. И лозунг «Дойдем до Берлина» не воспринимался как желаемое, отвлеченное понятие. Он имел практически близкий, реальный смысл.
И все же война это война. Наши представления о ней, как о поле нескончаемого геройства и славы, казались сейчас такими же далекими, как Гороховецкие лагеря.
Мы плелись в хвосте наших войск. По дорогам с разбитой немецкой техникой на обочинах. По полям с развороченными окопами и землянками. Мимо железнодорожных станций с обугленными эшелонами. Мимо совсем свежих братских могил. Плелись — не совсем точное слово: мы совершали рывки в несколько десятков километров и вскоре были уже во взятом до нас Кракове. И все же мы плелись, ибо работы у нас не было, кроме главной задачи — не отстать от корпуса, которому мы приданы.
Краков трепетал флагами: красными — советскими, бело-красными — польскими и белыми простынями, спущенными из многих окон. Это цивильные немцы, не успевшие удрать на запад, заявляли о своей лояльности. А меня Краков встретил и еще одним приятным — на нескольких домах и перекрестках улиц я увидел указатели: «Хозяйство Семенова».
Наш дивизион остановился на окраине города.
Надолго?
Старший лейтенант Буньков пообещал:
— Подождите! Сейчас выясню.
Вскоре он вернулся:
— Разгружайтесь. Будем ночевать. Нам отведен вон тот дом.
Я с ходу попал на пост. Значит, придется ждать вечера.
Пока я дежурил, по улицам Кракова шли машины с орудиями, и самоходки, и танки, и грузовики с пехотой. Тянулись жители, возвращающиеся домой, — на лошадях и просто так, пешком, с ручными тележками, с мешками и сумками. Некоторые из них были веселы, взбудораженны, радостно приветствовали каждого нашего солдата и офицера. Другие шли угрюмые, безразличные ко всему. Тащили на себе ребят — маленьких и больных, закутанных в тряпье, иногда забинтованных. Худая, с детским лицом женщина везла на тележке детский гробик. Как раз возле меня она остановилась, судорожно приоткрыла крышку гробика, посмотрела и опять пошла дальше, будто успокоенная — с просветленным лицом. Может быть, она хотела похоронить ребенка в родных местах…
После дежурства я побежал разыскивать Наташу. На одной из площадей, возле братских могил погибших в боях за город, играли дети, и толковали о чем-то монашки в непривычных нашему глазу черно-белых одеждах, и рядом с ними седой старик без шапки бормотал слова молитвы, часто повторяя: «Матка боска».
Мне показали дом, где жили девушки из политотдела дивизии, но предупредили:
— Если она не уехала… Мы свертываемся.
Я заспешил. Дверь открыл старик лет пятидесяти и сразу пропустил в комнату, сказав на приличном русском языке:
— Здравствуйте! Да, да, они у нас были! Очень милые барышни… Иван, дай-ка стул господину красноармейцу.
Из соседней комнаты появился забитого вида парень и молча подставил мне стул.
Я переспросил:
— Давно ли уехали?
— Час, пожалуй, — сказал хозяин. — Да вы садитесь, садитесь! Может, откушаете и рюмочку хотите?
— Нет, нет. А это кто? — поинтересовался я, показав на стоявшего в ожидании парня.
— О! Это мой работник. Очень милый юноша! — воскликнул хозяин. — Что ж ты не поздоровался, Иван, с господином красноармейцем?
Иван как-то неестественно поклонился и произнес:
— Дзень добра!
Не успел я удивиться, как вбежал Володя:
— А я тебя ищу всюду! Команда «по машинам» была! Бежим!
Дорога, дорога, дорога. Отличный асфальт. Дорога бежит среди полей и парковых лесов, мимо старинных замков и современных вилл, богатых фруктовых садов и обычных деревень. Деревни, как правило, прячутся в стороне от дороги, но мы их видим. Им трудно спрятаться сейчас, когда голы ветви деревьев, когда нет зелени да и снег — разве это снег? — ничего не может сделать. Снега мало. Он дотаивает в ложбинках и канавах, он доживает свои часы и минуты в тени под мостами, прячется под стволами деревьев.
А деревни бедные, даже если смотреть на них мельком с дороги. Деревни живут. Дымят трубы. Мелькают одинокие человеческие фигурки. Изредка мычат коровы…
Все, что ближе к дороге, замерло. Замерли особняки и виллы. Замерли сады и парки. Замерли теннисные корты и волейбольные площадки. Красивые, как на картинке, они похожи на нарисованные. Даже красно-белые флаги, вывешенные для порядка, что ль, на некоторых богатых домах, не колышутся. Безветренно и туманно. Туманная дымка висит над дорогой.
Дорога пустынна. Наш дивизион катит без остановки. Впереди — «газик» Катонина, за ним — крытые машины штаба, звукачей, топографов, фотографов, грузовики хозвзвода. Побитые машины успели отремонтировать. Шуршат скаты по мокрому ровному асфальту. Тарахтят моторы. Краков позади. Уже час пути, и другой. Начался, кажется, третий.
…Наша машина шла пятой. И вдруг — резко затормозила. Заскрипели тормоза у шедших впереди машин. Непонятные крики. Разрывы. Кажется, мины.
— Занимай оборону!
Это голос комвзвода Соколова.
Мы вывалились из машины и бросились под откос возле бетонного моста.
По другую сторону от нас лесок и труба завода. Стреляли оттуда.
— Шестиствольный. И не один, — сказал Соколов. — Сейчас соображу… Три штуки.
Оборону заняли уже все наши. Лишь пустые машины стояли на открытой дороге. Им некуда скрыться. Мины разрывались рядом. Я смотрел на машины, вернее — на колеса машин. Недолет. Опять недолет. Перелет. Мина ударила в мост рядом с нами. Осколки асфальта полетели на нас.
— Что они там медлят? — возмущался Соколов. — А ну давай…
Он назвал пятерых из нас, и мы по-пластунски, скрываясь за нашей машиной, миновали дорогу.
— Гранаты! И… смотрите в оба! — шепнул лейтенант. — Только ползком!
Мы ползли уже в сторону леска, над которым виднелась заводская труба.
«Ползком!» Соколов всегда говорил «ползком», а не «по-пластунски», как все офицеры.
— А у меня ведь нет гранаты, — бормотал рядом со мной Володя. — Что делать?
— Ползи, — ответил я ему. — Ничего… Как-нибудь.
Мы огибали лесок справа. Между деревьями уже торчала заводская кирпичная стена и ворота. Они были открыты. Минометы стреляли откуда-то из-за ворот.
Соколов связал три гранаты.
— Как дойдем до стены, вы меня подсадите, — приказал он.
— Почему вас? Вы и так ранены… — недоумевал Саша. — Я… Мы тоже можем…
— Молчи! — произнес Соколов. — Я сказал… Подсадите меня.
— Наши, смотрите, наши! — закричал Володя.
— Тише ты! — цыкнул на него комвзвода. — Вижу…
С другой стороны к стене ползли наши звукачи, и почему-то рядом с ними Буньков. Они уже почти у самой стены.
— Скорей! — подгонял нас Соколов.
Минометы всё еще стреляли. Вой и свист где-то у нас над головой, а разрывы мин раздавались, кажется, далеко-далеко. Но это только казалось. Немцы обстреливали наши машины на дороге. А дорога рядом, хотя и скрыта от нас стволами деревьев.
Мы подбирались к самой стене. Подсадили сразу двоих — Соколова и Сашу. С другой стороны ворот уже забрался на стену Буньков и еще двое солдат. Полетели гранаты.
— Теперь к воротам! — закричал со стены Соколов. — Быстро!
Мы бросились к воротам.
Минометы разбиты. Возле них трупы — раз, два… Кажется, пять. Начальник штаба и наш комбат обезоруживали трех немцев.
Один немец дико сопротивлялся и истерично кричал.
— Чего он хочет? — спросил я.
— Ну ладно, ладно, хватит. Успокойся, — говорил Буньков почти миролюбиво. — Берите их. — Он весело посмотрел на нас. — Тоже мне — нервишки! Говорит, что их предали…
Еще четверо суток пути. Короткие остановки — на час, на два, и опять мы двигались на запад. Корпус вел бой с хода, и наша помощь ему, видно, не требовалась. Мы догоняли корпус — вернее, его хвосты: санбаты, хозчасти, обозы. Даже штабы ушли далеко вперед.
После нескольких бессонных ночей — остановка в городе Берут Старый. Всюду следы недавних боев. Жители растаскивали из магазинов продукты, вещи и мебель — из пустых квартир.
— Сегодня, кажется, отоспимся, — говорил комбат Буньков. — Ищите помещение. Размещайтесь.
Мы с Сашей и Володей зашли в один дом. Хорошая обстановка. Чисто. На стене — портрет Ленина! Нас встретили две женщины и молодой человек, чуть старше нас.
— Пойдем, — заторопился Саша. — Лучше в каком-нибудь пустом доме.
Хозяева пригласили нас остаться.
— А откуда у вас этот портрет? — спросил я.
Молодой человек что-то горячо объяснял по-польски.
— Что? Что? — не понял Володя.
Я, кажется, понял:
— Он говорит, что этот портрет был у отца, которого забрали немцы.
— Вот это человек! — сказал Саша. — Давай здесь!
Не успели мы вернуться к нашим и сказать, что помещение найдено, узнали: «По машинам!»
— Всем быть в боевой готовности, — предупредил майор Катонин, когда мы заняли места в машинах. — Патроны, гранаты, чтобы все было готово.
— Ну ничего, славяне, еще отоспимся. Все впереди, — шутил Буньков. Потом посмотрел на лейтенанта Соколова: — Как, Миша, верно?
— Верно, — согласился Соколов.
В последнее время наш лейтенант как-то повеселел. Точнее — с момента наступления. И даже то, что мы сейчас не работали, а просто ехали вперед, не огорчало его. Что происходило в его душе, мы не знали.
Машины наши выехали из Берута Старого и устремились по относительно свободной дороге куда-то в леса. Их здесь много — почти настоящих, смешанных и не таких прилизанных, которые мы видели прежде. Вдали слышался грохот орудий. Вспыхивали ракеты и трассирующие пули. Приближались сумерки.
— Да, чуть не забыл сказать вам. — Лейтенант Соколов, ехавший сейчас с нами в кузове, назвал по фамилии меня и Сашу. — Тот ваш «офицер», которого вы подстрелили, власовцем оказался. Пытался пробраться в Германию. Так что вы правильно сделали, не растерялись.
— Я вам давно говорил, товарищ лейтенант, что они у нас орлы, — произнес Володя.
А я молчал. К Саше это, конечно, не относится, но мы с Макакой как раз растерялись. И если бы не пленные, которым, видно, давно осточертело все, нам бы несдобровать. И мне сейчас не сидеть бы в этой машине, и не ехать вместе со всеми вперед, и даже Макаке — не лежать бы в госпитале.
Наконец показалась деревушка.
— «Ярошевице», — вслух прочел кто-то надпись.
Судя по всему, где-то рядом бои. Ухали не только орудия и минометы — слышалась пулеметная трескотня, винтовочные и пистолетные выстрелы.
Мы остановились на окраине деревни, заняв несколько домов. От жителей и наших соседей военных узнали: в лесу окружены немецкая пехотная дивизия, артполк, полк самоходок и бронемашин. Немцы сдаваться не желают. Наши артиллеристы и солдаты пытаются добить их. Кстати, наших здесь немного. Основные части ушли далеко вперед. Поэтому в уничтожении немецкой группировки участвуют все — штабники, писаря, хозяйственники и даже девушки из фронтовой прачечной.
Уже наступил вечер, но артиллерийский огонь все не утихал. Стреляли и немцы. Несколько снарядов и мин разорвалось в деревне. Рядом с нашим домом ударила немецкая болванка, зарывшись в землю.
Мы ждали приказа.
К ночи огонь стих, и тут же прозвучала команда:
— Выходи!
Каждый взвод получил свою задачу. Окруженная группировка, как сказал командир дивизиона, была достаточно деморализована огнем нашей артиллерии, и теперь пора окончательно ликвидировать ее. Лучше всего это делать сейчас, ночью, пока немцы не пришли в себя. Нашим взводам предстояло прочесать лес с юго-запада.
Соколов повел наш взвод к лесу. Все мы — а нас было восемь — шли молча, стараясь даже не дышать громко. Погода хмурилась. Ни луны в небе, ни звезд. Кромешная мгла. Только под ногами шуршали сухие листья и сучья да тяжело вздыхали под порывами ветра побитые артиллерией деревья. Лес изувечен. Он стоял страшный, тяжело больной, какой-то стонущий.
Другие взводы и комбат Буньков шли где-то рядом, слева. Мы, видимо, крайние в цепи. И звукачи, и оптики, и фотографы, и хозяйственники находились левее Бунькова. Кажется, там и майор Катонин, и его замполит, и начальник штаба. Катонин, насколько я узнал его за время пребывания на фронте, обязательно сам участвовал во всех операциях. Как-то раз замполит пытался отговорить майора:
— Тебе, Степан Василич, не надо бы…
Это было еще в деревне Низины, когда к штабу прорвались немецкие самоходки.
— Постой, постой, не мешай, — сказал Катонин. — Берика лучше две бутылки. Вот, вот. Нас и так мало.
Мы знали майора давно, с первых дней нашей службы в армии. Знали как начальника школы и потом как начальника штаба полка. Тогда он был для нас только начальником. Он остался им и сейчас, может быть, даже в большей степени. Командир дивизиона, да еще самостоятельного, равного любой воинской части, — выше его начальника для нас не было. И все же для нас открылось что-то новое в майоре, и прежде всего его смелость…
Мы продолжали пробираться через лес: я, рядом Саша, через несколько человек Володя, и опять — наши ребята.
Чем глубже мы заходили в лес, тем чаще нам попадались разбитые снарядами деревья, и щепа под ногами, и воронки, в которые мы проваливались как в пропасти. Мы шли с автоматами и карабинами наперевес и с гранатами в сумках противогазов. Нарушая все воинские законы, мы давно спрятали свои противогазы в машинах. Там нашлось для них удобное место: в ящиках под сиденьями.
Но как это ни странно, удивительная тишина стояла в лесу. Темень и тишина. Казалось, будто лес вымер. Ни единого человеческого голоса, ни единого выстрела. А ведь этот лес грохотал десятками разрывов час назад. Неужели огонь нашей артиллерии уничтожил всю группировку? Целую пехотную дивизию, артиллерийский полк, полк самоходок и бронемашин? Пусть эти части неполные, побитые, но все равно — неужели от них ничего не осталось?
В это трудно было поверить, хотя, может быть, в душе мы и надеялись. Судьба окруженной немецкой группировки так или иначе предрешена — слишком глубоко в тылу наших войск оказалась эта группировка. Но встреча с каждым немцем, даже в тылу наших войск — это опасность, и опасность реальная. Глупо погибнуть от пули такого окруженного немца.
— Какой-то просвет, — шепнул Саша.
Впереди действительно показался просвет. Деревья поредели, перед нами виднелось что-то белое. Неужели снег? Мы вышли на поле — небольшое, чуть прикрытое снегом и изрытое воронками. На поле торчала черная, закопченная самоходка, и артиллерийская батарея малого калибра с перевернутыми орудиями.
— Осторожно, я иду вперед, — сказал комвзвода.
Все тихо. Лейтенант уже махнул нам — от самой самоходки.
Мы пошли дальше. Самоходка, верно, сгорела. Даже крест на ее корпусе еле виден.
За полем опять продолжался лес — еще больше разбитый, чем прежде. Многие деревья свалены наземь, перебиты пополам, выдернуты с корнем. Мы пробирались через настоящий бурелом.
Комвзвода торопил:
— Здесь можно бы идти побыстрее!
И верно, опасности никакой не было. А мы плелись, словно противник рядом.
Теперь мы шли рядом с лейтенантом.
— А вы, товарищ лейтенант, после войны опять в школу вернетесь или в армии останетесь? — ни к селу ни к городу спросил я комвзвода.
И верно, глупо. Или мне было просто не по себе от этой зловещей тишины и неизвестности?
Саша словно угадал мои мысли:
— Тебе не страшно?
— А тебе?
— Чуть-чуть.
— Не знаю, — ответил я.
А комвзвода молчал, так и не ответив на мой вопрос.
Наконец произнес:
— Не знаю, не знаю…
Мы еще не видели ни одного немца, но справа, и слева, и впереди раздались возгласы:
— Хенде хох!
— Стой, сволочь! — закричал Соколов и свалил кого-то наземь.
Мы подбежали к нему — перед ним не один, а трое немцев, двое стояли с поднятыми руками, третий валялся в ногах. Он пытался выстрелить. Лейтенант ногой вышиб у него автомат.
Теперь за деревьями ясно видны немцы. Одни выходили сами на наши крики, другие сопротивлялись, третьи, раненные, стонали. В темноте мы то тут, то там натыкались на тела убитых. Их не успели похоронить, и они лежали рядом с живыми. Где-то недалеко раздавались автоматные очереди, крики на русском и немецком языках, брань.
Часть пленных наши ребята уводили сразу. Других, которые не сопротивлялись, собирали в группы.
Володя собрал, кажется, человек двадцать.
— Веди, Протопопов! — приказал комвзвода. — И этих прихвати! Справишься?
— Справлюсь! — бодро выкрикнул Володя.
Мы двигались дальше.
На поляне стояло несколько бронетранспортеров и самоходка. Один из транспортеров повернул в нашу сторону дуло пулемета.
Поляна была уже окружена. Здесь сошлись почти все наши — два командира взвода, сержант и комбат Буньков.
— Ложись! Гранаты! — приказал комбат.
В бронетранспортер полетело несколько гранат одновременно. Одна упала рядом, другая взорвалась в воздухе, но все равно машина вспыхнула. Кто-то попал в цель — в бензобак.
И опять на поляне тишина.
— Убит, — произнес лейтенант Соколов. Он уже успел заглянуть в горящую машину.
Навстречу нам вели немцев незнакомые мне солдаты и офицеры. Двое волокли под руки раненого, кажется, старшину.
— Дальше, дальше, их там полно! — бросили они на ходу.
Лес гудел, как развороченный муравейник. То там, то здесь мелькал свет карманных фонариков. У нас фонариков не было, только у офицеров. Но Буньков и Соколов рядом. Нам видно.
Раздалось несколько взрывов, и мы опять залегли.
— Фаустпатроны! — крикнул Буньков.
Взрыв. Еще! Мы пока лежали, прижавшись к земле и к стволам деревьев. Лежать неудобно и холодно. Под нами слякоть: шинели, штаны, обмотки намокли моментально. В лесу холодно и сыро. Но что это?
За моей спиной голос Соколова:
— Комбат! Максим!
Я обернулся. Буньков сидел на корточках и неестественно раскачивался. Я не видел его лица, только — раскачивающуюся фигуру.
Соколов рядом с ним:
— Что с тобой? Что?
— Молчи, молчи, — шептал Буньков. Его лицо, освещенное фонариком Соколова, кривилось от боли. Он кусал губы и опять шептал: — Молчи, Миша… Молчи!
— Сюда! — позвал Соколов, хотя мы и так уже были рядом. — Берите! Вместе!
С трудом мы перевернули комбата, положили его на шинель Соколова, а он все шептал:
— Молчи… Молчи…
Тело его все в крови, и руки, и лицо. В темноте немыслимо понять, куда он ранен.
Соколов оставил за себя старшего сержанта — помкомвзвода, и мы втроем понесли Бунькова обратно в деревню.
На минуту комбат будто забылся, и мы невольно прислушались: дышит ли он? Мы сами старались не дышать и теперь слышали прерывистое дыхание старшего лейтенанта. Он словно желал помочь нам — открыл глаза и попытался улыбнуться.
Потом увидел Соколова и забормотал:
— Если что, батарея твоя, Миша… Я предупреждал заранее майора. Твоя, слышишь…
— Слышу, но не говори чепухи! — отмахнулся Соколов, еле переводя дух.
Когда мы наконец вошли в деревню, вся улица ее была забита пленными. А за нами из леса появлялись все новые и новые группы.
Теперь мы несли комбата вдвоем: Соколов и я. Саша, по приказанию комвзвода, побежал искать санинструктора.
Возле первого дома мы опустили Бунькова на крыльцо. Он по-прежнему прерывисто дышал и стискивал зубы.
— Лишь бы не в легкие, — сказал Соколов. — Куда же они запропастились?
Мимо пробежала девушка в шинели, Соколов увидел ее раньше и окликнул:
— Вы не врач?
— Нет, но у меня есть пакет. Давайте перевяжем, — предложила девушка.
— Наташа!
Она тоже узнала меня не сразу:
— Ты здесь?
Мы склонились над комбатом. Наташа разорвала ему гимнастерку и рубаху:
— Помогите.
Буньков стонал: мы приподняли его, чтобы удобнее было сделать перевязку.
— Ничего, ничего, сейчас. — Она ловко распечатала пакет и стала бинтовать грудь комбата. Теперь была ясно видна рана — осколок задел справа грудь и выскочил в бок.
— Это не страшно, — говорила Наташа. — Только надо немедленно в госпиталь. Правда, я не медик — может, что не так делаю… А вы тоже ранены? — Она заметила повязку на голове Соколова.
— Давно, все прошло, — сказал лейтенант.
Вскоре появился Саша с мужчиной-санинструктором и носилками.
А из лесу все выходили и выходили пленные. Солдаты и офицеры. Мальчишки и старики. Именно мальчишки и старики чаще всего: в последнее время немцы призвали в армию подчистую всех, кто мог держать оружие.
— А я живу здесь, — сказала Наташа и показала на дом, возле которого мы укладывали Бунькова на носилки.
Мы встретились, но только под утро. В маленьком с высокой черепичной крышей домике, похожем больше на немецкий, чем на польский. Здесь остановились Наташа и ее подруги по политотделу и штабу. Сначала говорили все вместе (ночь была слишком бурной), но вскоре девушки скисли:
— Мы пойдем…
Всем хотелось спать. Отбой объявили пока лишь до десяти утра, а часы показывали уже четверть шестого.
Я бы тоже встал, но Наташа остановила меня:
— Подожди! Ведь мы не виделись вечность…
Она заперла двери — входную и на кухне.
— Зачем? — удивился я.
— Да так… Мало ли…
Мы сидели с ней на кухне — чистой, блестящей, с кафелем и белыми шкафчиками, на которых аккуратно, по ранжиру стояли коробки с немецкими надписями: «крупа», «рис», «мука», «чай», «соль», «перец», «сахар», «корица»…
Она принесла в термосе кипяток. Мы пили его из чужих чашек, так и не заваренный: в эту пору первых недель пребывания не на своей земле все осторожничали. Нас не раз предупреждали, что, отступая, враг отравляет продукты и пользоваться ими не стоит.
— Хочется согреться, — сказала она.
Мне тоже хотелось согреться. Утро было холодным, со снежком, да и ночь не из легких.
И все же мне больше хотелось другого: спросить ее о письме. Я все же послал ей после Нового года письмо…
Я думал о письме и смотрел в ее глаза, чтобы угадать, получила ли она его, а спросил совсем о другом:
— Скажи, а что это за хозяин был у вас в Кракове и еще работник у него Иван? Я заходил к ним, искал тебя…
— О, это целая история! — сказала она. — Хорошо хоть, что мы ненадолго задержались у него. Противно было. У него сын — летчик, воюет в немецкой авиации. Поэтому ему дали Ивана, какого-то парня из-под Киева. Мы спрашивали его: «Почему же вам дали работника?» А он: «Я отдал сына в немецкую армию — значит, мне положено по всем законам иметь работника. Но учтите, что мой сын против русских не воевал. Он находится на английском фронте». А парень этот, Иван, совсем забитый. Мы ему и так и сяк объясняли, что домой ему надо возвращаться, на Украину, а он таращит глаза на хозяина и молчит. Мы опять хозяину: «Почему же вы сами ничего не делаете, а все делает Иван?» А он нам в ответ: «А Иван не устает. И потом, я уже сказал вам, что у меня сын в армии и мне по закону положен работник…» Вот какие дела…
Она, кажется, немного согрелась. В доме было прохладно, но кипяток сделал свое дело. Я тоже согрелся и почти погрузился в приятную полудрему. Мы оба молчали. Казалось, нет ничего лучше, чем сидеть вот так, молча, накинув шинели, и смотреть, смотреть, смотреть…
Я помнил, как когда-то давно, до войны, мне хотелось показаться ей очень взрослым. Кажется, я анекдот ей рассказал, и она отчитала меня как мальчишку: «Не надо так, прошу. Мне это не нравится…»
Сейчас она попросила:
— Почитай мне что-нибудь! Ведь ты пишешь?..
Я промолчал. Не знал, что сказать ей. Признаться, что за все это время я не написал о ней ни строчки? И вообще ни строчки ни о чем? Просто не до этого было…
— Не хочешь? — сказала она.
— Я ничего не писал нового, а старое…
— Ты, правда, стал совсем другим, — произнесла она. — Другим, взрослым…
В дверь постучали.
— Может, открыть? — вскочил я.
— Нет, я сама, — поспешила Наташа и вышла из кухни.
— Кто? — спросил я, когда она вернулась. Я боялся, что ее сейчас куда-нибудь вызовут.
— Да ничего серьезного…
Вдруг стук повторился уже в кухонную дверь, и чей-то мужской голос назвал Наташину фамилию:
— …Ну прошу тебя, открой. Ну что ты из меня мальчишку делаешь!
Наташа вспыхнула и подбежала к закрытой двери:
— Я уже сказала, Георгий Фролович! Сто раз вам говорила! Как вам не совестно, товарищ полковник… А то, честное слово, члену Военного Совета скажу, если вы… Хватит!
За дверью раздались скрип удаляющихся шагов и ворчливая брань.
Наташа вернулась к столу. Мы удручающе молчали.
— Кто это? — наконец не выдержал я. — Голос знакомый.
— Ты там его видел, в Лежайске, — сказала Наташа и добавила с паузой: — На похоронах… Прямо проходу не дает… Не знаю, что делать… А ведь так — человек храбрец, умница, а выпьет — за каждой юбкой бегает… Вот так мы и живем… Ну ладно, бог с ним…
Мы опять помолчали. Я выпил кипяток, и Наташа подлила еще мне и себе.
Потом села и вновь встала с беленькой кухонной табуретки, поправила накинутую на плечи шинель и подошла ко мне.
— Я все знаю и верю, — сказала она, сняв с меня шапку (как я забыл снять ее сам?!), — но только подожди. Не сердись! Подожди! Не надо ничего, ничего говорить сейчас! Хорошо?
Морозно. В бледно-голубом небе холодно светило солнце. Ветры пронизывали насквозь. Февраль был противнее января, хотя и свершилось долгожданное — мы были в Германии. Может, еще и потому так раздражала погода, что мы опять застряли. После долгого и радующего душу наступления, бесконечных переездов с места на место, когда казалось, так все теперь и пойдет до самого Берлина, — остановка, и притом прочная. Уж лучше бы стоять в Волау — сильно разрушенном, горевшем, но все же городке. А здесь какая-то Деревушка, исхоженная нами вдоль и поперек, и ни души вокруг.
Говорили, что рядом Одер. Говорили, что где-то подтягивается наша техника, готовясь к прорыву. А к нам должна подойти бригада тяжелых минометов.
По ночам мы лазали с Соколовым в поисках места для наших постов. Исходили все поля и веси — места голые, ровные, годные лишь для теодолитных ходов, но не для засечек и наблюдений. Случись что, тебя моментально накроют. С утра до вечера привязывали позиции бригады, которая пока так и не подходила. В короткие часы передышки грели у печки закоченевшие руки, сушили мокрые портянки.
Неожиданно нам прислали пополнение: нескольких офицеров прямо из училища и около тридцати солдат.
Среди вновь прибывших оказался — о чудо! — Вадя Цейтлин.
— Гора с горой не сходится!..
Вадя, смешной, забавный Вадя, с которым мы отправлялись в пионерский лагерь в подходящий день — 22 июня 1941 года.
Вадя уже не выглядел вундеркиндом.
— Понимаешь ли, я и не ожидал, что так все получится, — признался он. — Мать возражала, а мне как раз повестка. Ну, ушла она на работу, и я пошел. И давно уже, год шесть месяцев в армии. Теперь на пополнение вот прислали к вам: вычислителем. А то, что тебя увижу — не ждал…
Вадя! Милый, дорогой Вадя! Ты — пополнение! Это же здорово! В армии и земляк — друг. А знакомый — это уже нечто большее.
— Я вот все хочу спросить тебя. Странная у нас судьба, ты не думал? Работаем, вроде делом занимаемся, а как настоящее начинается, мы уже не нужны. Давайте в сторону! Вроде домработницы — обслуживаем…
Мы с Сашей, заляпанные с ног до головы грязью, толкали нашу машину. Минометная бригада прибыла, расположилась на привязанных нами позициях, и мы уже тронулись в путь.
Холодно-холодно, но на дорогах к Одеру грязь непролазная. Машины приходится тащить на себе. Земля разворочена гусеницами и колесами, бомбами и снарядами, сапогами солдат и ногами лошадей. Все движется туда, к Одеру, где взлетают в небо сигнальные ракеты, где стучат топоры саперов, заранее готовящих переправы, где раздаются истеричные пулеметные и автоматные очереди по нашему берегу — немцы явно нервничают. Войска и техника идут и ночью и днем, чего раньше не было. И хотя вражеские «мессеры» нет-нет да и жужжат над нашими дорогами, снижаются до бреющего и строчат по колоннам; хотя бьет немецкая артиллерия и все чаще среди наших солдат появляются переодетые власовцы и бандеровцы; то на ходу, а то и присев на минутку к солдатскому котелку, балакают о том о сем, вздыхают и как бы между прочим расскажут о новом страшном немецком оружии, которое, мол, еще даст о себе знать в последнюю минуту войны, о чем сам Гитлер заявил на секретном совещании; и хоть это, возможно, так, поскольку, говорят, одна такая штука весом в семь с половиной килограммов повергает в прах все на участке в шестьдесят четыре квадратных километра, а столб огня от взрыва достигает высоты в четырнадцать километров, а самое главное — даже от ожога, самого легкого, человек умирает страшной, мучительной смертью, а если и выживает, то все равно умрет позже… — несмотря на это, солдату, прошедшему ад, огонь и медные трубы, солдату, которому и сама смерть слаще фашистской неволи, все нипочем.
После очередного налета встанет он из грязи, кое-как шинелишку отряхнет, похоронит-пожалеет убитого, перевяжет раненого, вздохнет:
«Пронесло, значит…»
А то и байку о новом оружии послушает всерьез, даже поохает, потом встанет, ложку оближет, в сапог спрячет и, на дорогу взглянув, заметит:
«Прет и прет… В открытую прет при свете божьем. И верно, наша силушка сильнее ерманской!»
Деревня Домбзен, в двух километрах от Одера, где мы остановились на сей раз, забита до отказа. До немцев рукой подать, а тут на улицах и во дворах сутолока, кутерьма, все есть — вплоть до гармошки и заграничного аккордеона, до лирических сцен у фронтовой прачечной и у батальона связи.
На окраине разместилась артиллерия, и мы, выскочив из машин, сразу пошли в дело. Важен темп: через час орудия должны приготовиться к бою.
Артподготовка началась прежде, чем мы успели дать координаты последней гаубичной батарее. Саперы уже наводили переправы на покрытом льдом Одере. От огня нашей и вражеской артиллерии на реке взломало лед, и он двинулся, сметая переправы. Первые два танка ушли под воду. Минутная суматоха, и вот уже на берегу появились понтоны. Их установили за рекордный срок, а какой-то пожилой солдат даже вбил на берегу столбик с заранее подготовленным указателем: «Река Одер».
— Ребятки, вот это сервиз! — весело произнес Володя, когда мы приблизились к переправе.
— Слушай, он неграмотный, разве так говорят? — шепнул мне Вадя. — Поправить вроде неудобно…
Вадю опередил Саша:
— Я вот все хочу тебе сказать, Володя… Ты не произноси, пожалуйста, слов, смысла которых ты не понимаешь… И даже ударение не знаешь, где ставить…
Соколов так и не стал комбатом вместо отправленного в госпиталь Бунькова. Почему наш лейтенант остался командиром взвода, а комбатом был назначен новичок — младший лейтенант Заикин, мы не понимали. Но выяснять было не у кого. У самого Соколова не спросишь. У командира дивизиона — тем более…
Младший лейтенант Заикин оказался человеком тихим и вполне сносным. То ли он сам чувствовал неловкость своего положения перед ранее служившими в дивизионе офицерами, то ли просто в силу скромности своей был обходителен и предупредителен, но он советовался по каждому поводу с Соколовым и другими командирами взводов и был предельно внимателен к солдатам. Поэтому, когда Саша как-то поинтересовался у меня: «Я вот все хочу спросить, как ты думаешь — наш новый комбат приличный человек?» — я без запинки ответил:
— По-моему, да.
И действительно, у меня не было никаких оснований думать о младшем лейтенанте Заикине худо. Тем более Буньков жив, поправляется и, значит, рано или поздно вернется в батарею.
— А ты как думаешь? — спросил я Сашу.
Саша в последние дни выглядел довольно забавно. Во время артподготовки на Одере он потерял очки и ходил какой-то если не растерянный, то смущенный. Он плохо видел без очков и вместе с тем не хотел показывать этого: работы было много, особенно юго-восточнее Бреслау. Правда, лейтенант Соколов сказал Саше, что в таком большом городе, как Бреслау, наверняка удастся срочно заказать новые очки. Но этому пока не суждено было сбыться. Окруженный Бреслау не сдавался. Город горел сотнями пожаров, вспыхивал взрывами бомб и снарядов, но упорствовал. Уже не первый наш парламентер, выходивший с белым флагом к вражеским частям, расположенным в городе, расстреливался в упор гитлеровскими автоматчиками.
Мы торчали на юго-западной окраине Бреслау добрых две недели, когда я узнал наконец, что Наташа где-то рядом. От нее не было писем. Вернее, одно — короткая записка, из которой трудно было понять что-нибудь путное. Я писал ей сам, и вдруг в районе бывшего фиктивного аэродрома немцев встретил ее подружку по политотделу и услышал:
— А она тоже как-то искала тебя…
Не успел вернуться к своим (думал, может, отпрошусь?), как меня вызвали в штаб дивизиона.
— Есть срочное задание. Вот тебе. — Майор Катонин протянул мне трофейные блокноты. — Берите мою машину с лейтенантом Соколовым и отправляйтесь в Лампенсдорф, а потом в Поршовиц. Это там, где мы были. Зарисуешь схемы обороны немцев на Одере. Вернетесь, перенесешь на кальку. Учти, я тебе доверяю, тебе! Это очень важно. Понял?
«Учти, я тебе доверяю, тебе!» Эти слова командира дивизиона почему-то не выходили у меня из головы. Может быть, потому, что мне доверяют, и я был горд и счастлив! Наверно, потому, и все же было что-то еще…
«Я… Тебе…» Почему только мне? А разве другие ребята у нас хуже? Нет, что-то здесь не то…
Доверие. Не просто доверие, а доверие к человеку. Помню, когда-то отец мне говорил: «Я тебе доверяю…» И я был горд, не задумываясь над его словами, ибо тогда все было ясно и просто в них. И еще я где-то слышал: «Надо ребятам доверять!.. Доверять и проверять, конечно. Но доверять обязательно!» А-а, это было еще в Ногинске, в школе АИР. Это слова Бунькова. А потом еще другие: «Людям надо доверять. Всем… И не только детям». Кто же это говорил, когда? В Доме пионеров? Но ведь это не слова Веры Ивановны. Нет, это слова Соколова, кажется. Да, точно, Соколова! Помню, помню, в медсанбате, только все это было в каком-то сне, бреду… Тогда, под Новый год…
Какое это хорошее слово — «доверие»! Сколько радости оно приносит человеку! И вообще всем людям!
Не будь у нас в этот вечер комсомольского собрания, я сразу бы вырвался хоть на пяток минут в «хозяйство Семенова». Но собрание Саша назначил на 18.00, и повестка дня его была обязательной: «О роли комсомольцев дивизиона в боях за окончательное овладение г. Бреслау». Этот «г. Бреслау» порядком надоел всем нам, и, уж коль скоро он попал даже в повестку дня нашего собрания, мы понимали: видимо, готовился решительный штурм.
Это было первое комсомольское собрание со дня нашего приезда на фронт. Девяносто девять процентов солдат нашего дивизиона — комсомольцы. Если к этому добавить девяносто пять процентов офицеров-комсомольцев, то легко понять, почему на собрание пришел почти весь дивизион. Лишь те немногие люди, что находились в нарядах, не участвовали в собрании да те, кто лежал в госпиталях и медсанбатах.
Саша Баринов открыл торжественное собрание, которое проходило в авиационном ангаре, и, дабы не волноваться более, чем положено, сразу же предоставил слово командиру дивизиона. Майор обрисовал обстановку под Бреслау. Он сообщил, что взятие этого города поможет штурму фашистского логова — Берлина, и бегло рассказал о задачах каждой батареи и взвода.
Все всё понимали, и говорить, по существу, было не о чем. Для порядка три комсомольца выступили, поддержали речь Катонина во всех ее тезисах и добавили свое:
— Мы готовы!
И тут, когда собрание, казалось, уже пошло на убыль, с места раздалась робкая реплика нашего комбата — младшего лейтенанта Заикина:
— А скажите-ка, товарищ комсорг, как вы считаете: все ли в порядке у нас сейчас в дивизионе по части морали?
Саша, к которому относился вопрос, поправил на носу отсутствующие очки и посмотрел растерянно не в зал, откуда прозвучал голос Заикина, а на сидевшего рядом с ним майора Катонина. Командир дивизиона то ли не слышал вопроса, то ли вообще не понял, о чем идет речь, и, в свою очередь, удивленно посмотрел на Баринова.
Выручил Сашу замполит, сказавший довольно громко:
— Попросите уточнить, о чем спрашивает младший лейтенант Заикин.
Саша попросил Заикина уточнить, и тот охотно согласился. Он прошел в первые ряды, где сидел на соломе президиум, и сказал:
— Я могу уточнить. Правда, я новый человек в дивизионе, но я говорю о том, что слышал уже не раз, и поскольку сейчас у нас такое ответственное собрание, считаю своим долгом сказать об этом. У нас есть бойцы и, добавлю, — комсомольцы, которые в условиях напряженных фронтовых условий заводят, простите меня, любовные интриги. Я не могу констатировать, что это плохие бойцы. Но, как известно, мы должны смотреть вперед и думать о моральном облике каждого воина, в том числе и хорошего…
Собрание поначалу затихло. Все затаили дыхание. Но вот по ангару прошел первый неуверенный шумок. Комсомольцы зашушукались, а майор Катонин даже привстал на коленях, словно желая сесть поудобнее.
Заикин продолжал:
— Должен добавить, что эти явления находят, как бы это точнее выразиться, ну, неодобрение, что ли, в высших инстанциях, в частности соседней артиллерийской дивизии. У меня там служит товарищ. Так вот он сказал мне, что полковник из штаба дивизии прямо возмущен тем, что солдат нашего дивизиона заводит какие-то шашни с младшим лейтенантом, кстати сотрудницей политотдела, что, естественно, отвлекает эту работницу…
Тут Заикину не дали договорить — собрание загалдело под сводами огромного ангара десятками голосов. Соколов первым закричал: «Точнее!» Кто-то непонимающе воскликнул: «О ком вы?» Еще несколько человек выкрикнули: «Нельзя же так! Назовите фамилию!»
Этого же потребовал и Саша, вновь поддерживаемый лейтенантом Соколовым. Лейтенант зло выкрикнул: «Возмутительно! Это же собрание, а не обсуждение базарных сплетен!»
И Заикин назвал:
— Простите, я не помню фамилии младшего лейтенанта из политотдела артдивизии, да это и не столь важно. Но я назову, как это мне ни неприятно, фамилию нашего комсомольца, присутствующего здесь на собрании. Пусть он правильно поймет меня…
Младший лейтенант назвал мою фамилию.
Я случайно повернулся к своему соседу Ваде Цейтлину. Он сидел, неловко прижавшись к стене ангара, и смотрел растерянными, широко открытыми глазами на президиум. Вадя ничего, судя по всему, не понимал.
— Это о тебе?
— Ты же слышал…
— Вот не думал, — признался Вадя.
Я готов был разозлиться на него: настроение и без того испорчено, а тут еще Вадя готов поучать меня.
— А ну тебя!
— Странно как-то, — опять произнес Вадя. — Война, фронт, и вдруг такое. Это же возмутительно! Почему он вмешивается? Какое этому Заикину дело? Скажи!.. — И вдруг шепотом: — А что, у тебя правда любовь?..
Этого еще не хватало! Пропади ты, дорогой друг, пропадом со своей наивностью!
Собрание не осудило меня. Наоборот, и Соколов, и Саша, и даже Катонин вроде бы осудили Заикина. И все же мне было тошно…
Кажется, эта деревня называлась Гремсдорф. Но дело не в том, как она называлась. Просто мы попали в удивительное место. Островерхие древние деревянные дома с резными петушками и загадочными ветряками, показывающими юг, север, восток, запад. Могучие дубовые сараи и местами такие же изгороди, и пивнушка в виде огромной бочки, и какие-то папы Карлы, вырезанные из дерева, постаревшие от времени, но неунывающие, у входа в танцзал, тоже сработанные под древность. Кто здесь только не вспоминался! И Шиллер, и Гейне, и братья Гримм, и гномы — все знакомое с далекого детства.
И на нас, временных обитателей Гремсдорфа, смотрели с удивлением. С дороги — она шла рядом с деревней — пленные немцы, которые топали и топали стройными колоннами почти без охраны в тыл наших войск. Французы, чехи, поляки, мадьяры, возвращавшиеся по той же дороге в наши тылы после долгих лет «трудового немецкого фронта». Махали нам, радостно приветствовали, но вряд ли понимали, почему это русские солдаты в древней немецкой деревушке очищают улицы от грязи, снега и прошлогодней листвы, выравнивают любые неровности и плюс к этому посыпают их даже песком. Желтым, чистым, бросающимся в глаза!
— Я рад за Соколова, — говорил Саша, опуская свою самодельную метлу. — Уж его-то, конечно, наградят за сбитый самолет. Может, «Красное Знамя» дадут?
Вскоре прибыл заместитель начальника командира артиллерийского корпуса по политчасти. Мы стояли перед полковником, выстроенные во фронт, блистая относительной свежестью солдатской одежды, чистыми подворотничками и надраенными зубным порошком пуговицами, а главное — на отлично посыпанной желтым песком улице.
Полковник вручал награды. За бои на Сандомире, в Оппельне и на Одере.
— Майор Катонин.
— Служу Советскому Союзу!
— Старший лейтенант Федоров.
— Служу Советскому Союзу!
— Старший лейтенант Буньков.
— В госпитале!
— Младший лейтенант Фекличев.
— Погиб смертью храбрых!
— Рядовой Петров.
— В госпитале!
— Рядовой Ахметвалиев.
— Служу Советскому Союзу!
А как же лейтенант Соколов? Фамилии комвзвода не было.
Как часто люди бывают несправедливы друг к другу. Они справедливы в большом — в общих устремлениях и вере в наше дело, в любви и надеждах на своих детей, в работе, ратном подвиге и гражданском долге.
Но есть еще каждый день, каждый час, каждая минута. Из них складывается жизнь человека — такая сложная и трагически короткая жизнь! За нее, эту жизнь, борются медицинские светила, и ее же подрываем порой мы, люди. Подрываем невниманием и незаслуженной обидой. Подрываем неверием и несправедливым словом. Подрываем — думая о человеке. Подрываем — не думая о нем.
На земле билась раненая лошадь. Рядом в грязи повозка — обычная солдатская двуколка с санитарным крестом, точь-в-точь такая, как на картинках «Нивы» времен первой мировой войны. Возницы не было, а лошадь, благоразумно кем-то распряженная, вздрагивала кровоточащим крупом, глядела на нас страдающими глазами и, видимо, чтобы доказать, что хочет жить, пыталась подняться.
— Пристрелить ее надо! — решительно сказал Володя и снял с плеча автомат.
Нас было четверо — лейтенант Соколов, младший лейтенант Заикин, Володя и я. Дивизион перебросили на север от Бреслау. Мы шли выбирать посты.
— Может… — Соколов хотел что-то сказать, но или передумал, или не успел. Мне почему-то показалось, что он не хочет разговаривать с Заикиным.
Володя дал очередь. Лошадь вздрогнула, приподняла голову от земли и застыла с открытыми глазами.
— Что вы делаете! Стойте!
С дороги, по которой тянулась пестрая толпа веселых штатских с флажками и лентами национальных флагов, вчерашних иностранных рабочих, а сегодня — просто свободных людей, к нам тяжело бежал пожилой солдат и кричал, размахивая руками:
— Стойте!
Но было уже поздно.
— Эх, что наделали, а я-то… — пробормотал он, оказавшись рядом с нами, но, видимо, смутился присутствием офицеров и поправился: — Виноват, товарищ лейтенант!
Солдат оказался пожилым старшиной в длинной, плохо обрезанной шинели и потертой ушанке. Он застыл возле лошади и не смотрел на нас. В одной руке у него был автомат, в другой — какие-то тряпки и бинты.
— Твоя кобыла, что ли? — неуверенно спросил Володя. — Что ж ты ее мучаешь?
— Не я ее мучаю, а фриц, что с «мессера» саданул. — Старшина повернулся. — Я перевязать хотел, вот за этим и бегал на дорогу. — И он махнул бинтами. — Жить бы могла! С самой Москвы с ней…
— Хорош медик, батя, что своего бинта не имеешь, — сострил Володя.
— Да, не имею, потому что сам за медикаментами ехал! — ответил старшина. — Да только теперь говорить нечего…
— Вот именно, нечего, — повторил Володя.
И вдруг Соколов взметнулся:
— Слушай, Протопопов, хватит! Дали маху — и молчи! Тебе, право, что немец, что лошадь! А вы, отец, не сердитесь. Думали лучше… Да вот…
Вскоре мы разделились. Володя направился с Соколовым, а я с комбатом Заикиным. Нечего сказать, повезло!
Бои за Бреслау пока не увенчались успехом. Несколько штурмов города, превращенного немцами в настоящую крепость, захлебнулись, и теперь сюда подтягивались новые наши части, ранее ушедшие далеко вперед. После создания опорной артсети на юго-западных окраинах города нам предстояло создать такую же сеть на севере и северо-западе, куда подходила наша артиллерия. Видимо, Бреслау решили взять в кольцо, чтобы покончить с опостылевшей группировкой в тылу фронта.
Теперь город лежал слева от нас — мы узнавали его по клубам черного дыма, по вспышкам снарядов и мин. Над ним висели темные серые тучи, уходившие к самому горизонту.
— Подожди, — сказал мне Заикин, когда мы подошли по узкой скользкой тропке к разбитому скотному двору. — Посмотрим…
Он достал из планшетки карту:
— Где автострада, тут?
Автострада Бреслау — Берлин была в стороне, в нескольких километрах от нас, и я не очень понял, зачем она понадобилась младшему лейтенанту.
— Для ориентировки, — сказал он, будто угадывая мои мысли.
— Так для ориентировки есть вон та колокольня, и вот на карте она. А потом здесь город, кажется. Кант называется. Вот он тоже на карте, — объяснил я. — И еще скрещение двух дорог у леска, кладбище и сам лес. Дорог и кладбища на карте нет, а лесок значится.
— Я смотрю, ты смыслишь, — дружелюбно произнес Заикин. — Видно, натренировал вас бывший комбат.
— Почему бывший?
— Ладно, ладно, не сердись!
Уже через полчаса мы выбрали места для первого и второго постов и двинулись к перекрестку дорог, чтобы подумать о третьем.
Дороги оказались безлюдными, и мы направились по одной из них, правой, к леску. Прошли мимо нескольких, судя по всему, пустых домиков с многочисленными следами осколков и пуль на стенах, миновали кладбище и полуразрушенный бетонный мостик через грязный ручей.
Вдруг сзади ударили автоматные очереди.
Я инстинктивно свалился на край дороги, а Заикин продолжал стоять, удивленно обернувшись.
— Ложитесь, товарищ младший лейтенант, — шепнул я.
Не успел Заикин броситься на обочину, как в воздухе и рикошетом по асфальту вновь хлестнула очередь.
Стреляли, судя по всему, как раз из домиков, которые мы только что миновали, или с кладбища.
— Что это значит? — не то спросил, не то удивился Заикин. — Ведь сам майор… — Он не договорил.
С опушки леска кто-то усиленно махал нам, и чертыхался, и кричал явно по-русски.
— Давай сюда, черт вас подери! — услышали мы наконец, когда посмотрели вперед.
Лесок был рядом, и там находились наши.
— Поползли? — предложил Заикин.
— Поползли.
Нас встретили не очень восторженно:
— Ныряй в окоп!
— Тоже храбрецы выискались!
— Дорога фрицами перерезана, они прут, как по проспекту.
— Зелень!
Заикин пробовал защищаться:
— Но здесь не должно было быть противника.
— Нас тоже не должно тут быть, — зло произнес сухонький капитан, — а с рассвета сидим, отбиваемся!
— Трофеев ждем, — подтвердил кто-то.
Мы сидели в окопе, по пояс в воде. Пожилые солдаты, сержант и капитан, оказалось, попали сюда тоже случайно, на рассвете. Они направлялись в штаб пехотного полка, но столкнулись с немцами и заняли оборону.
— Трофейщики мы, — пояснил сержант. — Трофейная команда, а капитан вот — финчасть полковая.
— Откуда же этот противник? — недоумевал Заикин. — Много их?
— Взвода два, — пояснил капитан. — И еще бронетранспортер, вот за тем домиком стоит. А на кладбище — фаустпатронщики. Небось сейчас опять попрут, как утром…
Это, видимо, была одна из многих бродячих групп немецких войск, застрявших в момент нашего наступления у нас в тылу. А может, немцы пробивались из Бреслау, судьба которого так или иначе была предрешена.
— Как мы прошли, ума не приложу, — сказал Заикин.
Мы просидели в окопе час и еще два, а немцы и не пытались прорываться. Лишь изредка они строчили по леску из автоматов и один раз выпустили фаустпатрон. Он даже не долетел до нашего окопа, а разорвался метрах в пятидесяти в придорожной канаве.
Мой младший лейтенант начал нервничать. Хотелось есть, а ни у нас, ни у трофейщиков с собой ничего не оказалось. Да и сидение в мокром окопе было бессмысленным. Сколько можно ждать этих немцев! Или — кто кого пересидит?
Заикин шептался о чем-то с капитаном и наконец махнул мне:
— Пошли! Через лес и той стороной, а там вернемся. У нас своя задача в конце концов.
Я вылез из окопа вслед за младшим лейтенантом. Мелкими перебежками мы двинулись через реденький лесок. За нами загремели выстрелы. Мы оглянулись.
— Надо, пожалуй, вернуться, — прошептал мне Заикин и вдруг добавил: — Как ты думаешь? А то нехорошо получается!
— По-моему, тоже, — сказал я.
Через минуту мы были опять в окопе рядом с трофейщиками и вели огонь по дороге. По ней двигался бронетранспортер, тихий, беззвучный и какой-то пришибленный — видимо, потому, что израсходовал весь свой огневой запас. Вслед за ним три мотоцикла с колясками и группа пеших немцев — человек десять — двенадцать. Немцы стреляли в нашу сторону из автоматов, стреляли довольно сумбурно, с единственной надеждой — пробиться.
— Ну вот, общая задача у нас оказалась, — бросил нам капитан, перезаряжая свой пистолет. — А между тем у меня тоже своя задача, ничего общего…
Заикин промолчал.
Мы стреляли по немцам, естественно, пропуская бронетранспортер. Оружие наше — автоматы, винтовки и два офицерских пистолета — не годилось для поражения брони. Немцы замешкались. Свалились под откос два неуправляемых мотоцикла. Пешие фрицы нырнули за дорогу и, отстреливаясь, пробивались вперед.
— Может, добить их? — спросил сержант. — А то одних перебьем, а в машине…
И верно, никому из нас и в голову не пришло, что в бронетранспортере наверняка скрывался не один немец. Даже если перебить всех остальных, бронетранспортер уйдет с теми, кто сидит сейчас в нем.
Капитан взглянул на моего младшего лейтенанта, и Заикин словно понял его.
— Пошли, что ли, сержант! — крикнул он влево. — Наперерез. Гранаты есть?
Заикин вытянул из карманов шинели две гранаты, взял их в одну руку.
Сержант молчал. Тело его сползло в воду, на дно окопа. И только голова с кроваво-синим пятном под глазом прикинулась к земляной стенке окопа и застыла. Из пятна сочилась кровь.
Капитан бросился к сержанту, выхватил из воды автомат:
— Я пойду, давай гранаты…
Заикин беспрекословно сунул ему гранаты, и капитан, словно кошка, выпрыгнул из окопа к лесу.
— А этих вы добивайте! — крикнул он на ходу оставшимся в окопе солдатам.
Заикин рванулся куда-то в сторону, ударился лицом в грязь, чертыхнулся и стал вылезать из окопа вслед за капитаном. Я полез за ним.
По лесу мы бежали уже не пригибаясь, и капитан даже не удивился, что мы скачем за ним:
— Давай скорей, наперерез! Вон туда к столбу! Лишь бы успеть!
На опушке леса он споткнулся и полетел вниз под откос к дороге, поднимая руки с автоматом и гранатами.
Мы с Заикиным еле успевали за ним. И вот мы уже в придорожной канаве у столба со сбитым указателем.
— Тише дышите, черти! — шептал капитан, а сам, как и мы, еле сдерживал дыхание.
Слева по дороге полз бронетранспортер. До него оставалось метров сто, не больше. А мотоцикл? Есть ли за ним мотоцикл? Мы старались разглядеть его, но мотоцикла не было видно. Не видно и пеших немцев. Значит, молодцы наши, добили всех. Или добивали — вдали еще слышны выстрелы.
Бронетранспортер подходил все ближе и ближе к нам.
— Не стреляйте, сначала я, — шепнул капитан, стуча зубами.
То ли от ожидания, то ли от страха его всего трясло.
Мы замерли, прижавшись к земле. Еще минута. Шум мотора все слышнее.
— Спокойствие, главное — спокойствие, — шептал капитан.
Я взглянул на Заикина. Младший лейтенант был сосредоточен и только одним глазом смотрел на дорогу. Второй глаз у него был прищурен, словно он собирался стрелять. Но стрелять пока некуда и целиться некуда. Бронетранспортер полз, лязгая гусеницами, по дороге. Вот он уже совсем близко — двадцать пять, двадцать, пятнадцать, десять метров…
Дорога грохотала, шумел мотор, тяжело сопели капитан и мы с Заикиным.
— Ложись! — крикнул капитан и бросил две гранаты.
Удар! Треск! Лязг металла!
Капитан схватил автомат и начал стрелять. Из бронетранспортера выскакивали немцы — один, второй, третий. Они валялись, и мы с Заикиным тоже стреляли: он из пистолета, я из автомата.
Бронетранспортер дымил. Шесть немцев уже лежали возле него. Мы замерли — выжидали. Может, будут еще? Но из машины никто не показывался.
Заикин первым предложил:
— Посмотрю…
— Подожди! — рявкнул капитан. — Отдохни минутку…
У него тоже не хватало сил подняться. Он улыбался — беззаботно, совсем не по возрасту.
— Ну ладно, иди! — сказал он через минуту Заикину. — Тихо.
Заикин вылез на дорогу.
В моей фляжке была водка.
— Возьмите, — предложил я капитану.
— Вот спасибо, дорогой! Вот спасибо! — Капитан сладко чмокал, повторяя: — Еще глоточек… Вот теперь в самый раз.
— Дай и мне. — К нам в канаву спустился Заикин. — Там еще водитель. Готов!
Он взял фляжку, сделал несколько глотков, сказал: «Гадость!» — потом возвратил мне:
— Хорошо. А ты что ж?
Теперь можно и мне. Два глотка — и фляжка пуста. Я надел ее на ремень, рядом с подсумком.
— Двинулись? — спросил капитан. — Как там наши?
Мы вылезли на дорогу. Уже отойдя от бронетранспортера шагов на двести, капитан вспомнил:
— А документы? Пойди сбегай. На всякий случай. Мы подождем.
Я возвратился к машине. Расстегивал шинели, пуговицы нагрудных карманов. Считал про себя: раз, два, три, четыре, пять… У шестого в нагрудном кармане было пусто. И в другом — пусто. Пришлось расстегнуть гимнастерку, отколоть булавку. Шесть. Седьмой в машине. Я полез туда. Отвалил немца от смотровой щели. Отвалил с трудом. Руки его застыли на рычагах. Теперь — семь.
Когда я возвратился к офицерам, услышал их разговор:
— А до войны? — спрашивал Заикин.
— В ВУАПе работал. Не знаете такую организацию?
— Не слышал.
— Всесоюзное управление по охране авторских прав. Была такая.
— Сколько же вам?
— Пятьдесят седьмой.
Он заметил меня. Спросил:
— Взял?
Потом как-то виновато взглянул на Заикина:
— Вы не против, товарищ младший лейтенант, если я с собой их?.. Вам ведь все равно, вы воюете, а для меня это первый и, наверно, единственный случай…
Заикин благородно согласился:
— Передай документы убитых капитану.
Я передал.
— Вы не обижайтесь. — Капитан спрятал документы в карман. — Случай такой… Сами понимаете…
Мы возвратились к своим и стали хоронить убитых. Сержанта. Еще двух солдат. Трое трофейщиков были ранены, но легко. Они трудились вместе со всеми. Для облегчения дела могилу решили не рыть. Положили убитых в боковую часть окопа и засыпали землей.
Все равно этот мокрый немецкий окоп никому уже не потребуется.
Потом попрощались:
— Бывайте!
— Бывайте!
Финчасть и остатки трофейной команды пошли в одну сторону, мы — в другую.
Начало смеркаться. С сумерками подул ветерок, пробирающий до костей. Мокрые шинели и штаны похолодели. В комбатовских сапогах и моих ботинках хлюпала вода.
— А жаль, что я так и не спросил фамилию, — произнес Заикин.
— Чью?
— Да капитана этого.
Потом мы одновременно вспомнили про то, о чем оба забыли:
— А третий пост?
Вернулись, благо недалеко. Развилка дорог — хороший ориентир, а свежая могила на опушке леска — теперь памятное место. Отметили его на карте. Сюда удобно тянуть ход. И обзор вокруг отличный. Вдали виден Бреслау — все в том же зареве пожаров и в темных облаках.
— Ты не злись, — вдруг сказал Заикин. — Я же не знал, что у вас это самое, ну всерьез… Мне уже и так попало. Соколов, думал, съест. Говорит: «Иди и извиняйся, подлец!» По старым порядкам — перчатку, мол, тебе! Дуэль! Не злись! Договорились?
— Договорились.
Вдруг Заикин застеснялся совсем по-детски:
— А у тебя есть ее фотография? Покажи, пожалуйста!
— Нет.
Фотографии ее у меня действительно не было.
Зарево пожаров над Бреслау освещало обратную дорогу. Вот уже последняя тропка, и мы опять месили грязь, сокращая путь по полю.
На земле лежала убитая лошадь.
Двуколки уже не было. Видно, старшина уехал. Только лошадь — темной тушей в темноте. Блики пожаров играли на ее рыжей шкуре.
— Слушай, я весь день тебя ищу, — обрадовался Вадя Цейтлин, когда мы вернулись к своим. — Понимаешь ли, подсунули мне тут одно задание; так я хотел посоветоваться, по секрету, конечно…
— А что случилось?
— Да замполит поручил наградные писать. Мне, говорит, некогда, а тебе все равно нечего делать. Я и правда сегодня болтаюсь, как у знамени отдежурил. Вот по этому списку. — И Вадя показал какую-то бумажку. — Говорит, надо подвиги описывать, и покрасивей, а что писать, я просто теряюсь. И посоветоваться не с кем. Помоги!
Я мельком взглянул на бумажку. Почему-то первой увидел фамилию — Протопопов…
— Не знаю, Вадя! Не знаю! Пиши что хочешь! А я — спать! Не могу, дико спать хочется!..
В медсанбате, куда мы ездили с лейтенантом Соколовым, нам сняли бинты. Мне — со спины и с ноги, Соколову — с головы. Весь следующий день лейтенант, по старой привычке, без конца накручивал на палец волосы. Значит, он был чем-то озабочен.
Мы только что закончили работу, и закончили ее быстро, не успев устать, и я не понимал, что происходит с командиром взвода.
Погода сегодня, не в пример другим дням, отличная. Солнечно, тепло! Мы шагали вдвоем по широкому светлому полю, и дышали свежим мартовским воздухом, и смотрели, как на другом берегу какой-то реки резвились дикие козы.
Впрочем, смотрел я, а лейтенант крутил волосы и шел рассеянно.
— Сейчас бы поохотиться, товарищ лейтенант, — сказал я, чтобы не молчать. — Смотрите! — И я кивнул на коз и на зайца, который выскочил из-за пригорка и, заметив коз, рванул в сторону.
— Охота, говоришь? — произнес Соколов. — А я вот все думал… Ладно, на вот, прочитай. — Он достал из кармана письмо и протянул мне: — Поскольку и тебя тут касается…
— От старшего лейтенанта? — Я сразу узнал почерк Бунькова.
— От него, от него. Да ты читай, — повторил Соколов, останавливаясь.
«Мой дорогой Мишка! — читал я. — Ты и не представляешь себе, лохматая голова, как я обрадовался твоему письму. Спасибо тебе, триста раз спасибо! Ведь смешно сказать, но за все это время никто не вспомнил обо мне. Не говоря уже о том, чтоб приехать, хотя мы (я знаю, проверял) все время находимся по соседству — ведь 100–300 км — не расстояние. А главный наш мог бы и по рации связаться, если бы хотел. Но бог с ним. Главный, он дело знает, а сейчас это — первоочередное. Не до тонкостей. Война!
А ты пишешь, строптивый приятель, и за это я еще больше люблю тебя. Ты — душа, психолог, все понимаешь. А я одного, при всем желании, не могу уразуметь: почему ты не на моем месте, как я просил, просил всех, включая главного? Впрочем, я все понимаю, конечно. И ты понимаешь. Но, ради бога, прошу тебя: не обращай внимания на перестраховщиков. Ведь не все такие!.. Поверь, будет время — их не будет!.. Ну, а то, что ты написал о моем «подменном», о его выступлении на КСМ собрании — полный идиотизм. Кстати, совершенно невзначай я познакомился тут с «первопричиной» этого выступления. Ходят к нам тут девушки из расположенных в городе «хозяйств», помогают тяжелым, утешают. И вдруг — узнаю — она. Заверяю тебя, что наш юный Ромео не ошибся. Мы говорили с ней и о нем, в частности, и я понял: тут все хорошо, честно. А она сдержанна, тактична и приятна…
Я жив-здоров. Начинаю бегать, хотя эскулапы ворчат: покой! Но все равно я скоро вырвусь, и, надеюсь, в Берлин мы притопаем вместе. Не забывай меня и, пожалуйста, не кипятись, не хандри, не делай глупостей!
Если вы еще не перебрались далеко от «трудного орешка» под именем Бреслау, — может, вырвешься? На час, на минутку? И Ромео возьми, если захочешь и сможешь. Он повидал бы свою Джульетту. На всякий случай я ей сообщил, что пишу тебе об этом. Здесь же в госпитале находится наш Петров. Помнишь, которого славяне зовут Макакой?
Вот так.
Обнимаю, а приветов пока не передаю. Не знаю, кто меня помнит.
Твой Максим».
— Прочел? — спросил Соколов.
— Прочел, товарищ лейтенант…
— Так вот, я к комдиву не пойду, с комбатом говорить тоже не стану. А поехать к Бунькову надо. Мы — свиньи, и в конце концов Лигниц — рядом. Если хочешь, сходи сам к Катонину, отпросись. Я разрешаю. Минуя комбата младшего лейтенанта Заикина. Он человек новый, с Буньковым незнаком. И скажи, так и скажи: «Мы — свиньи, что забыли Бунькова…» Хочешь, друга своего возьми — Баринова. Он все же должность, комсорг. И замечу — хороший парень…
— А если майор спросит, почему не вы?.. — засомневался я.
— Наговори на меня как угодно. Скажи, что я об этом не подумал, что хочешь скажи. Только на письмо буньковское не ссылайся. Так как?
— Я пойду, сейчас же пойду, товарищ лейтенант. Как вернемся!
Мне хотелось задать Соколову еще один вопрос: почему же, в самом деле, он не стал комбатом, как просил Буньков? Но я не решился.
И сказал неожиданно для самого себя другое:
— А знаете, товарищ лейтенант, по-моему, младший лейтенант Заикин оказался смелым человеком! Тогда, когда мы с этими фрицами столкнулись и с бронетранспортером…
— Дорогой мой дружок! — Соколов посмотрел на меня так, словно мы сидели в классе и он был учитель, а я — его ученик. — Дорогой мой дружок! Добро и зло порой удивительно уживаются рядышком. Впрочем, это я не о младшем лейтенанте.
Наутро мы тянули теодолитный ход. Места знакомые. Те, где мы попали с младшим лейтенантом Заикиным в переделку.
— Хорошо! Удачно! Хорошо! — говорил Соколов.
Судя по всему, он был доволен и выбранными нами ориентирами, и мною. Я ставил свою вешку на предельном расстоянии. Пусть колена хода будут длиннее.
Саша, Шукурбек, Володя и Соколов шли следом.
Конечно, наша работа — не бой. И прав Саша, когда говорил: начинается настоящее — нас просят в сторонку. Но удивительное дело: я был впереди и испытал от этого необъяснимое чувство. Превосходства? Может быть, да, и все же — нет. Просто я бежал со своей красно-белой вешкой вперед и знал, что от меня зависит работа других. Теодолитчик наведет теодолит на мою вешку, место для которой выбрал я, один я. Он снимет показатели с теодолита и вместе с вычислителем определит координаты этого места — места, которое выбрал я. А потом на этих координатах будут трудиться наши звукачи и не знакомые нам артиллеристы, фоторазведчики и, может быть, даже штабные работники…
Мы прошли уже разрушенный скотный двор, и перекресток дорог, и пустые домики, и кладбище. Вот справа лесок. Впереди на обочине два пустых мотоцикла, а трупов немцев нет. И под откосом, в канаве, нет трупов. Где же они?
— Давай третий, — сказал Соколов, подойдя к одному из мотоциклов. — Это — те?
— Те. Но только… фрицев кто-то похоронил…
— Так где третий пост? — спросил комвзвода.
— Вон там, товарищ лейтенант, у леска. На опушке. Могила там свежая. Видите?
— Вижу.
Могила, где мы похоронили сержанта и двух солдат из трофейной команды, была отлично видна с дороги.
— Давай дуй, а теодолит поставим на развилке дорог, — сказал лейтенант. — Засекут? Достанут?
— Засекут.
Пока Саша, Володя и Шукурбек возвращались с теодолитом к развилке, я уже был на опушке, чуть левее могилы.
Комвзвода тоже направился назад. Ребята, кажется, засекли мою вешку. Я их видел хорошо. Значит, и они видели меня.
И верно, мне уже замахали: мол, давай назад!
Я скатился с бугра и вышел на дорогу. Припекало солнце. Воздух — весенний, с запахами почек и прелых трав. Кой-где уже пробивалась зелень. Высохли песчаные бугорки и поляны. А небо голубое. Удивительно голубое. Хорошо!
Наших я теперь не видел. Они там, за поворотом дороги, к которой подходит кладбище. Аккуратное, не похожее на наши, немецкое кладбище: я только сейчас его разглядел. Ровные ряды разнокалиберных крестов — мраморных, железных, деревянных. Посыпанные желтым песком дорожки. Могилы без оград. Подстриженные деревца и кустарники.
И все же что-то холодное, деловое, равнодушное есть в этом ровном размещении людей. Пусть не живых, покойников, но — людей. Как на военном плацу, их собрали, построили, и даже дорожки между ними не забыли посыпать песком.
Я вспомнил Немецкое кладбище в Москве, где похоронен отец. Оно не такое. Может, слишком сумбурное, слишком заросшее зеленью, и все же в нем больше тепла, больше человеческого.
Но это там — далеко, в Москве. А здесь?
Здесь с краю свежая могила. Могила, не похожая на другие кладбищенские, — большая, сделанная наспех. Неужто кто-то успел похоронить убитых нами немцев? Но кто? И когда?
Я обогнул кладбище и увидел на дороге теодолит. Возле него никого не было, и я невольно прибавил шаг. Впереди раздался выстрел. И еще один. И автоматная очередь.
Сначала я заметил длинную фигуру Соколова, а уже за ним Сашу. Они бежали по обочине дороги к пустым домикам. Вон и Володя. Все опустились на колено и стреляли.
Пока я подбежал, стрельба стихла.
— Что случилось?
Володя снимал с убитого цивильного автомат. Второй немец, тоже в штатском, лежал на пороге дома.
— Шукурбека убили, мерзавцы! — сказал Саша.
— Сволочи! Или переоделись! — Лейтенант Соколов лохматил волосы. — Так глупо…
Шукурбек лежал в придорожной канаве. Автоматная очередь свалила его сразу.
— Что? На кладбище? — спросил Володя, раздобыв в одном из домов лопату и зачем-то грабли. — А может, лучше там?
Мы отнесли тело Шукурбека туда, где я только что стоял с вешкой. Положили рядом со свежей могилой трофейщиков. Засыпали. Подровняли песок. Теперь это была одна могила.
— Надпись бы, — сказал Саша. — Хоть вот на этом. — Он раздобыл щепку.
Чернильным карандашом Саша нацарапал: «Шукурбек Ахметвалиев. 1926 — 45. И еще — сержант, два солдата».
Фамилий сержанта и солдат из трофейной команды, погибших здесь два дня назад, я не знал.
…Они только час назад вырвались из города.
— Как?
— И не спрашивайте! — Они смеялись, и плакали, и опять смеялись. — Свои! Родные! Свои!
Грязные лица, затянутые по глаза платками, замызганная одежда, мокрые ноги — они были одинаковые, как серые тени, без возраста и имен. И лишь одна из них молчала, испуганно жалась в сторонке. И глаза ее — пустые, бегающие — ничего не выражали, кроме страха.
— А ты чего? — Володя подошел к ней. — Иль от счастья онемела?
Она рванулась к забору и задрожала, словно ее собирались ударить.
Володя да и все мы ничего не поняли.
— О, мы и забыли! — сказала одна из женщин. — Это Хильда, она немка. Но хорошая. Несчастная только. Мать погибла, отец неизвестно где. А там, в Бреслау, такой кошмар, того гляди, свихнется девка. И солдатня ихняя… А девчонке-то шестнадцать… Вот и маялась с нами. Две недели в подвале вместе сидели, а сегодня собрались бежать. «С вами, говорит. Не могу здесь, не могу…» Фюрхте нихт, Хильда! Фюрхте нихт! — добавила она, обращаясь к Хильде. — Зи лассен дих ин руе! Дас зинд дох унзере, унзере!
— Немецкий знаете? — удивился Заикин.
— Небось не первый год здесь горе мыкаем, — сказала женщина. — Научили!
— И давно вас?
— Я вот уже три года с лишним, а они больше двух.