3
К концу дня на холме, над перекрестком, собралось много народу: прибежали с поля, прослышав о необыкновенной находке, женщины, копавшие картофель; пришли ремонтники из машинно-тракторной мастерской и с ними сторож-инвалид на скрипучей ноге, в обтерханной шинели; на «Победе» из районного центра прикатил корреспондент местной газеты; приехало также военное начальство — Меркулов с офицерами из инспекторской комиссии, Самарин, Парусов, Лесун. Люди обступили бруствер, на котором были разложены вещи погибших героев, оставшиеся от той жизни, короткой и горестной, что выпала на их долю: котелки, каски, патроны, пуговицы. Женщины жались друг к дружке, шепчась, вспоминая своих мужей, не вернувшихся с войны, утирая глаза. Меркулов, сам воевавший в этих местах, высказывал Самарину и Парусову свои предположения о том, какая часть оборонялась здесь на высоте. Близился закат, норд-вест наконец утих, и, хотя на горизонте опять, как вчера и позавчера, вспухала далекая облачная гряда, было еще и ясно и солнечно. Предвечерний недолгий покой во всей своей доброте и прелести разлился над землей. И в позолоченном воздухе засветились на вершине холма белые березки, убранные осенней сквозной листвой. На холме у рощицы выстроилась теперь вся рота капитана Борща. Было решено провести здесь, на месте геройского боя, полковой митинг, и рота ждала, когда подойдут другие подразделения. Лесун, сидя на пне, положив на колено планшет, писал план своего выступления и, торопясь, опасаясь не успеть, поглядывал поминутно вниз, на шоссе, не показались ли уже десантники. Там пока были видны только пионеры, маршировавшие из деревни — узенькая, не слишком стройная колонна с развернутым знаменем и с барабанщиком. Свернув с шоссе, пионеры стали подниматься на холм. Вела отряд, идя сбоку, рослая девушка в белой кофточке и с охапкой белых цветов, которые она прижимала к груди. Ребята тоже несли цветы: девочки держали обеими руками пестрые букетики; мальчики в такт шагам размахивали венками из листьев. Барабанщик в матросской тельняшке и в соломенной шляпе бил, не переставая, поход. И, стараясь не отставать, сбиваясь с ноги, догоняли старших товарищей малыши, красные от натуги, бежавшие в задних рядах. Взрослые расступились перед колонной, и вожатая подвела отряд к брустверу. Это оказалась совсем еще юная, лет пятнадцати-шестнадцати, школьница, очень хорошенькая, со смугло-розовой кожей на нежных, открытых до плеч руках, с копной перепутавшихся светлых волос. Ребята, не дожидаясь команды, сбежались к брустверу; девушка, сознавая себя в центре внимания, невольно рисуясь, с озабоченно строгим видом положила свои цветы рядом со ржавым, исковерканным железом. И пионеры, теснясь и спеша, покрыли эти патроны и каски зелеными венками и букетиками ромашек и астр. Лесун перестал писать и поднялся, чтобы лучше видеть. Он был благодарен и хорошенькой вожатой, и пионерам, точно они пришли поклониться подвигу лично близких ему, родных людей. Вместе с тем разве можно было не заметить того невольного, невинного удовольствия, какое они получали от участия в торжественной церемонии?.. Ну что ж, порицать их, конечно, не следовало: они жили и радовались жизни. Но, глядя на эту цветущую, такую молодую жизнь, Лесун до боли ощутил всю невознаградимость утраты, всю безмерность жертвы, почтить которую явились сюда живые. Он отлично знал, казалось ему, каждого из троих героев: Андрея, Алексея, Виктора, павших на «господствующей высоте» и выплывших, вынырнувших сегодня из забвения. Он сам сражался рядом с такими же юнцами, он помнил их смерть. И чем и как, спрашивал он себя, чем и как могли бы живые отплатить им свой долг?.. Вечной памятью и славой? Но память человеческая слаба, и время неутомимо поглощает неисчислимое количество имен, миллиарды имен… «Что же такое вечная слава, обещанная героям? — подумал Лесун. — Возможна ли она, да и зачем она им? Герои потому и становятся героями, что они бескорыстны и их мужеству равна только одна их щедрость». Может быть, блеснула ему мысль, может быть, их слава — это сознание человеческого долга, переходящее из поколения в поколение, тревожное сознание долга живых людей перед мертвыми, прославленными и безвестными? И в большей мере перед безвестными, чьи имена исчезли бесследно и навсегда. Меркулов, глядя на пионеров, одобрительно кивал. Все про-исходило так, как и должно было происходить: солдаты геройски сражались, и женщины оплакивали их гибель, и дети приносили на их могилы цветы. Жизнь, которую они отстояли, за которую он и сам столько раз шел в огонь, эта жизнь продолжалась и цвела. Булавин, стоя «вольно» в шеренге своего взвода, откровенно любовался девушкой-вожатой, ее светловолосой головой, ее маленькой грудью, приподнимавшей легкую кофточку, ее загорелыми, тонкими в щиколотках ногами. «Джульетта! Она — Джульетта!» — шептал он про себя. И ему одновременно хотелось быть и павшим героем, которому эта девушка приносила бы лилии, и живым Александром Булавиным, способным насладиться ее прекрасной благодарностью. Андрей, томясь, ждал конца церемонии. Из головы его не выходило письмо, пятнадцать лет назад опущенное, как в почтовый ящик, в расстрелянный патрон. «Андрей скоро умрет от осколочной в грудь»; «добейте гадов за Андрея», — все звучало в его ушах. И он не мог отделаться от пугающего ощущения: казалось, это было сказано о нем, точнее, это могло быть о нем сказано. То, что погибшего здесь бронебойщика звали тоже Андреем, ничего, разумеется, не означало, кроме случайности. Но когда он пытался мысленно нарисовать себе того, другого Андрея, ему воображался он сам: с таким же великолепным, как у него, будущим, с такой же мамой, ожидающей писем, с девушкой, любящей подобно Варе. И он ужаснулся участи своего двойника, который навеки на этом самом холме лишился и будущего, и мамы, и Вари, как мог бы лишиться он, если б оказался здесь вместо него. У Андрея было чувство, точно он каким-то не совсем чистым способом увернулся от этой горькой судьбы своего тезки. И, глядя на цветы, принесенные пионерами, он холодел от мысли, что так же точно ромашки и астры выглядели бы и на его могиле. «А ты бы смог, как тот, другой? — задавал он себе вопрос. — Смог бы все отдать, всем пожертвовать, знать, что умрешь, и так написать перед смертью?» И не находил в своей душе ответа. От его утренней счастливой влюбленности в себя не осталось и следа, он ощущал себя сейчас маленьким и жалким по сравнению с этими погибшими; он был уязвлен и пристыжен их непостижимым самоотречением, превратившим их в гигантов. Старшина Елистратов меж тем отдыхал. Он сидел в стороне, на траве, курил, и мысли его привычно вертелись вокруг обыденных дел службы — их, как всегда, было не переделать. Инспекторская проверка кончалась, но служба шла, служба не останавливалась, и каждый день рождал новые заботы. Старшина размышлял о том, что пришла осень, что давно следовало бы оборудовать более просторную ротную сушилку, что вскорости надо будет вставлять вторые рамы, чистить дымоходы. «Да тебе-то что? — спохватившись, подивился он. — Не твоя это будет теперь печаль. — И он как бы приказал самому себе: — Вернемся в казармы — подашь рапорт об увольнении». Поблизости, в молодом березняке, между тонких, как стебли, стволов мелькали головы ребят, светлые, черные, стриженые, будто плюшевые, лохматые. Мальчишки были заняты каким-то своим делом, суетились, растаскивали сушняк, должно быть, тоже искали снарядные осколки. — Пошли, пошли отсюда! — грубым голосом сказал Елистратов. — Игрушки вам… А ну я за уши!.. Он требовал и от них большего уважения к этому месту — к святой земле смертельного боя. Да и вообще дети со своими играми внушали ему опасение повсеместно: это были постоянные нарушители дисциплины и порядка. — Беги давай! Ну! — довольно беззлобно, впрочем, прикрикнул он. — Руки-ноги повыдергаю!.. Мальчишки скрылись за деревьями. Елистратов докурил и поднялся: было пора уже начинать митинг, а то опять, как вчера, людям придется ужинать с опозданием, что никуда не годится. «Да что ты не успокоишься никак! — вновь с досадой попенял себе старшина. — Пусть уж другой кто беспокоится теперь». Все же он прошел выше по склону, к самой рощице, посмотреть оттуда, не идут ли остальные роты. И опять за спиной у него послышалась суматоха, треск сучьев, быстрый топот ног, потом — визгливый голос: — Не твое, не цапай! Не твое, не твое… Я нашел!.. Не дам! Елистратов обернулся, чтобы еще раз, погрознее прикрикнуть на ребят, и застыл, не выговорив ни слова. Они играли с гранатой — самой настоящей, исправной по виду «Ф-1» — осколочной, оборонительной, дистанционного действия. Худенький мальчуган в белой, перепачканной в земле рубашке размахивал ею над своей нечесаной головой, точно собираясь метнуть. И — что особенно устрашило Елистратова — из корпуса гранаты торчал колпачок запала с колечком предохранительной чеки: «Ф-1» была заряжена. Ребята — их набралась тут целая ватажка — топтались в нерешительности перед мальчиком с гранатой, перебегали, мялись. Паренек постарше, лет десяти, то порывался вперед, то отшатывался, жалобно, шепотом упрашивая: — Отдай, не бросай! Она совсем хорошая. Вот ненормальный! Еще шарахнет, отдай! Но тощенький, с выпиравшими на спине лопатками мальчик отмахивался гранатой, как от надоедливой мухи. — Не твоя! Я нашел, я, я! — не слушая, выкрикивал он. Все слабенькое тело его содрогалось от страха и ликования, дурным торжеством горели глаза. И, похожая в своей решетчатой насечке на железный ананас, граната, разлетающаяся при взрыве на двести метров, моталась в его тонкой, как спичка, белокожей руке. Сорвавшись вдруг с места, спасая свою великолепную находку, мальчишка побежал вниз. Его товарищи метнулись было в разные стороны, но затем все пустились следом. — Стой, стой! — крикнул Елистратов. — Руки-ноги повыдергаю! И тоже что было духу побежал. Дело оборачивалось совсем страшно: мальчишка с заряженной гранатой перепрыгнул через поваленное дерево, обернулся и помчался дальше, в самую гущу толпы; если б теперь случилось несчастье и старая «Ф-1», не дай бог, сработала бы, о последствиях этого было ужасно помыслить. Елистратов нагнал всю ватажку, когда старший паренек, осмелев, силой попытался завладеть гранатой. Вцепившись в воротник рубахи худенького мальчика, он другой рукой потянулся к его находке. — Не цапай! Уйди! — взвизгнул тот. Рванувшись назад, мальчик с гранатой поскользнулся и, чтобы не упасть, невольно припал грудью к своему противнику. Воспользовавшись моментом, старший паренек наконец-то коснулся пальцами гранаты. — Руки-ноги!.. — крикнул старшина, подбегая вплотную. «Некуда ее кидать, если что… Повсюду люди», — охолодила его ясная мысль. Прямо перед ним, по склону, пестрели красные галстуки пионеров, справа было начальство — золотились генеральские фуражки, на другой стороне мелькали белые платки баб, черные спецовки ремонтников. Мальчишки тянули гранату каждый к себе; тонкие пальцы цеплялись за рубчики корпуса. Худенький изо всех сил ударил старшего в грудь, старший охнул, откачнулся. И Елистратов отчетливо увидел: в пальцах у него осталось колечко запала, он выдернул нечаянно чеку. Худенький мальчик опять замахал своим железным ананасом. — Держи, держи! Не выпускай! — закричал Елистратов. Вся надежда была сейчас на то, что мальчик не отпустит рычажка запала. Но только старшина подумал это, как детские пальцы, стискивавшие гранату, задвигались; мальчик захотел получше ее ухватить. И усик рычажка, изогнутый по корпусу, освободившись, слегка отскочил. С этой секунды спасения уже не было: скрытый в запале механизм пришел в движение, боек ударил по капсюлю, воспламенил его, и никакие силы в мире не могли ни замедлить теперь, ни прервать эту неумолимую, точную работу. Только четыре секунды, четыре мгновения оставались в распоряжении старшины: на пятом счете, а может и раньше, здесь, посреди детей, баб, ремонтников, солдат, должна была ударить молния. Елистратов действовал, почти не отдавая себе отчета, будто заранее твердо знал, как надо действовать в подобных случаях. Одним движением он вырвал гранату из рук мальчика и левым локтем с силой его оттолкнул; мальчик покатился на землю. Держа гранату на замахе, старшина круто повернулся назад, в отчаянной надежде найти там место, куда бы мог метнуть эту молнию, зажатую в его ладони. И прямо перед собой он увидел свою роту: первый взвод, второй, третий. Его взгляд метнулся по молодым лицам — все были здесь, перед ним: Баскаков, Булавин, побелевший Крылов, Агеев с разинутым от удивления ртом, Опекушин, Воронков — все его воспитанники, ученики, птенцы, хорошие и плохие, все сыны. Его рука с гранатой тут же опустилась. И неизъяснимо, точно с мольбой, блеснули его маленькие, подпертые скулами глаза. — Ложись! — выдохнул, не крикнул Елистратов. На третьей секунде он повалился ничком в траву и одновременно поспешным движением сунул гранату себе под живот. Выпростав руки, он на четвертом счете прижал их к бокам, закрывая щели между своим телом и землей, чтобы ни один осколок не проскочил мимо. И, зажмурившись, чувствуя у нижнего края ребер твердый шарик, как будто проникший в его тело, он окостенел в невыносимом напряжении. Только на последнем, пятом счете, уже расставаясь с жизнью, он успел подумать о себе. И в памяти его встала не мать и не женщина, которую он собирался вскорости сделать своей женой, — ему припомнилась Любаша, его обидчица, его несчастная любовь. Точно не угасла еще, точно теплилась в нем, невзирая на все решения, напрасная, ненужная надежда на возвращение этой любви, на новую встречу. И только теперь, уже окончательно, он постиг, что встречи с Любашей не будет, что она никогда-никогда уже не раскается в своей неверности и что он никогда ее не простит. Его отчаяние было так велико, что у него вырвался стон. Услышали этот стон не многие. Все совершилось слишком неожиданно и быстро, и лишь те, кто стоял поблизости, поняли, что, собственно, на глазах у них случилось. Но вот прошла еще секунда и еще… Оцепенение разливалось вокруг лежавшего на земле вниз лицом человека в комбинезоне десантника, в сапогах с подковами; дрожь пробегала по его плечам, по спине. Послышался сдавленный, пугливый возглас: — Ой, девушки, что это? Потом громко заплакал, заскулил мальчишка, вставая с земли, и вдруг умолк, убоявшись тишины, воцарившейся на холме. Все ждали, ждали, придерживая дыхание. И Андрей поймал себя на желании пригнуться, съежиться, заткнуть уши, закрыть глаза. Парусов покосился на Меркулова. Тот, не отводя взгляда от Елистратова, сильно двигая челюстями, жевал потухшую папиросу. Прошла целая минута, и Елистратов зашевелился, поднял голову, глянул перед собой. Лицо его с выдавшимися скулами было пепельно-серым, крупные капли пота висели на лбу. Через полчаса внизу, у подножия холма, в яме, граната была подорвана с соблюдением всех мер предосторожности. На счастье Елистратова, да и не его одного, запал в ней отказал: должно быть, все же за годы, что она пролежала здесь, в воспламеняющий механизм проникла влага. И хотя, как выяснилось потом, мальчики нашли гранату в гранатной сумке, в дупле, под слоем сухого мха, потребовались толовая шашка и бикфордов шнур, чтобы ее обезвредить.