3
К Жаворонкову подошел его товарищ по общежитию, лейтенант Лукашевич; он также был в полном десантном снаряжении и сгибался под тяжестью своего парашютного груза. — Ну, нах хаузе скоро, — сказал он натужным голосом. — Вот так, Жаворонок, десант отменят, я думаю! — Почему же?.. Я не понимаю, — неуверенно начал Жаворонков. — Скоро поймешь. — Лукашевич силился говорить со своей обычной небрежностью, но сейчас это давалось ему не без труда. — Весной у нас два раза отменяли десантирование, и все из-за метеоусловий. И потому, что Жаворонков действительно, как видно, многого не знал, он добавил: — Начальству охоты нет брать на себя лишнюю ответственность. Осторожность, моя пташка, мать благополучия, как сказал один философ-идеалист. Послужишь с мое, поймешь, — он завел руки назад, чтобы поддержать парашютный ранец, оттягивающий плечи. — Вообще-то ничего страшного, конечно! Ну, протащит десяток метров, поцарапает кое-кому фасад… Так ведь не балет у нас, не «Жизель». А, пташка?.. Не «Жизель» у нас?.. — Он, как всегда, рисовался, изображая бывалого, скептически настроенного, но лихого вояку. — Мне тоже кажется, прыгать вполне возможно, — поспешно подтвердил Жаворонков, не желая, чтобы его заподозрили в излишней осторожности. — Можно, конечно, и засвистеть, чего не бывает! — Лукашевич как будто дразнил его. — И что выгоднее, как считаешь: разрешить прыжки и нажить себе, возможно, большие неприятности или не разрешить и наверняка их не иметь?.. До скорого, моя пичужечка! Поспать бы теперь минуток пятьсот! Он покачнулся, ступил шаг в сторону и пропал в темноте. «Пижон! Печорин…» — с неодобрением подумал озадаченный Жаворонков. Он почувствовал себя глуповато. Возвращаться сейчас домой в казармы после всех сборов и волнений, после того, как он приготовился даже ринуться отсюда прямо в огонь войны, было унизительно. Хорошо еще, утешал себя Жаворонков, что он не посвятил Лукашевича в эти свои приготовления к бою: тот вволю поиздевался б над ним. Он повернулся к ветру, поднял лицо и зажмурился — его точно обдало студеной струей, хлынувшей навстречу. Прошла еще минута, другая, прожектор на краю аэродрома погас и не загорался, но появились другие огни. Правее в глубине ночи полетели как бы пулевые трассы — все в одном горизонтальном направлении — это заработали моторы вертолетов, и по ветру понеслись искры. Приказа об отмене десанта пока не поступало… И вот, покрывая неразборчивый шепот, шорохи, кряхтение, раздававшиеся вокруг, в людской тесноте, зазвучал голос командира роты, капитана Борща — голос был слегка торопливый, озабоченный. — Напоминаю: после приземления — сбор на мой флажок и сигнал — прерывистый свист. Приземлившись, быстро осмотрись, освободись от подвесной системы — и ко мне! В середине пойдет первый взвод, справа от меня второй, слева — третий. Напоминаю: разведке тотчас же вперед, прямо на восток, и первым делом — мне донесение! Напоминаю: на аэродроме не шуметь, не разговаривать, молча ждать. Собираться на посадку тоже молчком, иди и сопи! Капитан только успел договорить, и над летным полем, не-сколько в стороне, взвилась зеленая ракета. В ее качающемся свете, наполнившем воздух, выступили очертания огромных машин, стоявших на поле; тени от их крыльев побежали по высветленной траве. И десантники разом зашевелились, стали подниматься. «Летим все-таки…» — изумился Жаворонков и обрадовался, сердце его заколотилось… Ракета не успела еще осыпаться и погаснуть, как послышались команды: — Второй корабль, стройся! — Седьмой, стройся! — Первый корабль, марш! — Четвертый корабль, марш! Командиры строили и вели на посадку свои заранее расписанные по машинам группы. Жаворонков пошел с одной из них, вторую группу, составленную также из солдат его взвода, повел старшина Елистратов. Навстречу в самолетах открылись овальные, слабо освещенные изнутри дверцы, и к ним потянулись вереницы парашютистов, подобные караванам носильщиков с однообразным грузом на спинах. Пошатнулся Баскаков под своей ношей, но устоял, его под-держал Крылов; в затылок Крылову шел, нагнувшись, Агеев, потом — Даниэлян, готовый каждую секунду поддержать Агеева; следом за Воронковым шагал и сопел Булавин. Тяжело, как в воде, переставляя ноги, напоминая и вправду водолазов в своих шлемах и комбинезонах, десантники гуськом пересекли поле. Кто-то из экипажа самолета, штурман или радист, встречал солдат внизу, у дверцы, и, хватая под локоть, подсаживал рывком в машину. Елистратов замыкал свою цепочку, в последнюю минуту он оглянулся как бы в неуверенности. Воздух начал уже чуть-чуть сереть, и узенькая алая полоска зари высветилась за лесом на горизонте, предвещая ветреный день. Погода несколько беспокоила и старшину, опытного десантника, и он также до этой минуты подумывал о возможности отмены прыжков. В следующий момент привычное доверие к действиям начальства взяло в нем верх: командованию лучше было известно то, что оно делало, и обсуждать, а тем более критиковать приказы ему, старшине, не полагалось. Подошел к своему самолету и полковник, командир авиасоединения. Ветер, дувший откуда-то из степных просторов, отгибал полы его плаща, обдавал прохладой лицо, и он, шагая по полю, отворачивался и морщился. Четверть часа назад по телефону полковник получил подтверждение приказа лететь, несмотря на погоду. И он думал о той доле ответственными за последствия этого массового десантирования, которая ляжет на него. Конечно, ветер мог и ослабеть к моменту самого прыжка, но мог и усилиться, и он, а не кто-либо другой, должен будет принять в воздухе последнее решение. И как нехорошо, как несчастливо все соединилось! В другое время он — сделайте одолжение! — не задумываясь, выполнил бы любой приказ, он не был трусом, он доказал это в четырехлетних боях на войне. Но именно теперь, сегодня, перед самым отпуском, спустя лишь месяц после того, как он женился, рисковать ему было так некстати, так не с руки! Дома у него лежали уже две путевки в санаторий, в Сочи, на благословенный берег Черного моря, — для него и для жены. И не поехать в эту долгожданную, взлелеянную в мечтах поездку представлялось полковнику, действительно боевому командиру, огромной досадой, почти несчастьем. А между тем последствия сегодняшнего учения могли оказаться столь серьезными, что ни о каком отпуске и заикаться будет нельзя. Полковник так сердился, что несколько даже сгущал краски. Это был совсем не старый еще, в расцвете сил, тридцати-шестилетний человек, и ему казалось, что все его будущее поставлено в эту ночь на карту. А речь шла — огорчался он — о такой малости, как очередные учения: быть им или не быть? Не на войну же, не в бой поднимал он сегодня на своих самолетах полк! Перед тем как взобраться в машину, полковник оглядел небо. Оно расчищалось под ветром и светлело: темные облачные клочья, как куски ночи, уносились к востоку, а в быстро ширящихся разрывах меж ними запылало полосами утреннее небо: фиолетовое, вишнево-алое, оранжевое. В стороне, где стояли вертолеты, все летели по ветру искры из их моторов, вытягиваясь в длинные, пунктирные строчки. Казалось, это бежит в воздухе огненная морзянка: точки — тире, точки — тире — с шифрованными донесениями. — Ракету! — резким голосом скомандовал полковник. И когда отгорела эта вторая, красная ракета, летное поле вновь сделалось совершенно безлюдным; парашютисты погрузились уже, и все дверцы, светившиеся минуту назад, были закрыты. Первыми стали подниматься вертолеты; вращающиеся с бешеной скоростью лопасти их винтов образовали над ними исполинские мерцающие диски. Полнеба было уже объято алым пламенем. И вертолеты, подобные стае диковинных стрекоз с раздутыми брюшками, сами окрасились в этом пламени в алый цвет. Поле вновь огласилось ревом заработавших могучих моторов. Окутанные редеющим сумраком, гигантские птицы, в металлических утробах которых исчез целый полк, ожили и осторожно за-двигались. В полутьме поплыли зеленые и красные крейсерские огоньки: пилоты выруливали на старт. С короткими интервалами одна за другой машины отделялись от бетонированной дорожки и взлетали, слегка покачивая плоскостями, в небо. Там они строились в треугольники звеньев и, уменьшаясь в размерах, набирая высоту, исчезали — все в одном направлении — в этом небесном пожаре утра.
Человеческое сердце/ Оно сжимается и трепещет от одного лишь дурного предчувствия, обмирает и стареет от обид, от сожалений, от мыслей о разлуке. Но когда из одиночества своей грудной клетки оно выходит на свободу, к людям, когда оно стучит в лад с другими сердцами — множеством человеческих сердец, с ним происходит великое чудо: оно обретает молодость и алмазную твердость. В шуме этого согласного сердцебиения неслышным становится даже небесный гром. И поистине сильнее атома сердце, полное любовью, — источник всех чудес на земле — человеческое единение!