Книга: Голубые молнии
Назад: Глава XIX
Дальше: Глава XXI

Глава XX

 

Наконец-то весна! Настоящая. Во всяком случае, у нас. Солнце жарит, как летом. Скоро зазеленеют деревья.
Почему у меня весной всегда такое настроение — даже не объяснить. Тревожное и счастливое сразу. Словно предстоит что-то очень важное, необычное. И как я пройду через это…
И Таню я люблю все больше и больше. Говорят, весна — пора влюбленных. Так утверждают поэты, философы, романисты. Даже Дойников. Он сказал, что вычитал это в отрывном календаре.
Весной все меняется. Хворост и то ходит просветленный и, если верить данным наблюдения, не «причащается».
Я теперь заядлый парашютист — до инструктора рукой подать. Еще бы, такой учитель — Кравченко!
По-моему, ничего нет прекрасней, чем прыжок с парашютом! Сколько он доставляет наслаждения! Предстартовое волнение в самолете — что ж, такое испытывает и рекордсмен мира и великий артист, тысячу раз выходивший на сцену. Легкий холодок на сердце в момент прыжка. Ни с чем не сравнимое чувство, когда паришь, раскинув руки и ноги, когда в воздухе, как в воде, управляешь своим телом. И, наконец, спуск под белым куполом — это уж просто упоение! Необъятный простирается вокруг горизонт. Внизу поля, леса, дороги, машины, люди, все растущие, все приближающиеся. А какое гордое чувство охватывает. Не знаю, как у других, но я кажусь себе властелином природы, богом, которому все подвластно.
Эка загнул, скажут, «бог», «властелин»… Солдат ты. Ручьев, солдат! Такой же, как и те, другие, что опускаются с тобой рядом. И нечего выпендриваться. «Бог»! Ну что ж, отвечу, а они что, не боги? Кто сказал, что бог один? Когда мы прыгаем, богов становится сотни.
Или ночной прыжок. Когда летишь словно с закрытыми глазами и лишь изредка где-то вдали глубоко дрожат и мигают огоньки… Уж тут землю не увидишь, не приготовишься. Ее надо чувствовать, землю. В ногах должны быть невидимые радары, как у ночных насекомых. Это даже не объяснить — спускаешься, спускаешься и вдруг понимаешь: вот сейчас приземлишься, вот сейчас, сию секунду. Напрягаешься, весь натянут как пружина… Есть! Приземлился. Радар не подвел.
И еще я люблю прыгать на всякие препятствия. На лес, например. Эдакий воздушный слалом: миновать как можно больше верхушек и ветвей, проскользнуть как можно ниже и как можно быстрей отделаться от подвесной системы, не упав при этом с высоты и не разбив носа.
Здорово!
А приземление в цель? Тут уж, кроме круга, ничего не видишь, стропами управляешь, будто играешь на гитаре, целое искусство. Таня говорит, что ото у меня особенно здорово получается. Наверное, потому, что я играю и вожу машину — «симбиоз полезных навыков». А? Симбиоз!
Словом, для меня отныне ясно, что мое будущее не в теннисе, не в тяжелой атлетике или борьбе, не в этом чертовом культуризме и даже не в самбо, хотя я сделал в нем немалые успехи и Щукарь у меня теперь летает будь здоров.
Мой спорт, мое призвание — парашютизм. Значит, так: в этом году становлюсь инструктором, набираю возможно большее количество разнообразных прыжков. Далее: в училище совершенствуюсь как спортсмен, получаю мастера спорта. Через три года должен участвовать в первенстве страны. Это железно! После окончания училища я чемпион! Или рекордсмен. Пока страны. Пока. Мира — это уже следующий пятилетний план. Какие прыжки выберу, еще не решил — высотные, из стратосферы, затяжные, на точность приземления, групповые, индивидуальные… Еще не решил.
А нет семейных? Жаль. Мы бы с Таней показали класс!
Какая она все-таки молодчага. Когда я вижу, как она прыгает, я прямо не знаю, куда деваться от гордости. Ведь это МОЯ Таня прыгает! МОЯ! Какой она мастер! Девчонка! А на прыжках? Мастер высшего класса. Здесь она совершенно другая. Хладнокровная, уверенная, расчетливая, смелая. Кончились прыжки, и она, веселая, заводная, бегает, как маленькая, хохочет. В медсанбате опять другая — серьезная, старательная, только что язык от усердия не высовывает. Строгая. В халатике своем белом.
А дома? По части печений она уже не мастер, а заслуженный мастер. Мне это ужасно нравится, что она всегда разная. И беспокоит тоже, откровенно говоря.
Таня сообщила мне, что разговор с Копыловым состоялся. При большом стечении народа. Присутствовали Рена и Васнецов (не люблю я Васнецова-сухаря).
С волнением ждал первой встречи с командиром роты после их разговора. Скажет не скажет… Как все получится?
Получилось очень просто. Вызвал меня Копылов в канцелярию и говорит:
— Вот что. Ручьев. Рассказала мне Татьяна вашу семейную тайну. Поздравляю. И рад за тебя. Она замечательный человек и большой, может быть, даже лучший мой друг. И к тебе претензий нет — солдат ты хороший и, насколько узнал, парень тоже. Одна просьба: не подведи. Постарайся, чтобы отныне у меня никогда не было причин ссориться с тобой. Понимаешь? Это всегда нежелательно. А теперь недопустимо. И меня, и себя, и главное, Таню поставишь в трудное положение. Пойми это. Ну, а уж если возникнет разговор, так давай по-мужски его и будем разрешать. А Таня чтоб в стороне оставалась. Договорились, Толя?
Ушел от него успокоенный. Мировой он все-таки мужик, никогда не подведу его. С этого дня подналягу на все, чтоб только отличные оценки, чтоб никто ему никогда мной глаза не колол. (Хотя, между прочим, и сейчас я в хвосте роты, прямо скажем, не плетусь.) А Васнецова избегаю. Как увижу его, стараюсь обойти глубоким фланговым маневром. Встречаться с ними у Тани тоже не буду.
В воздухе «носятся» учения. О них говорят все. Генерала вызывали в Москву. Долго не было. Потом вернулся, опять уехал. Будто даже в ГДР летал.
Сосновский, ученый ворон, разъяснил: раз командир дивизии входит в штаб учений, значит, участвовать в них будет не вся дивизия. Иначе он бы ничего не знал, как любой солдат. А раз знает, значит, участвовать будет только какой-нибудь полк, а генерал наш будет при нем посредником или даже в составе штаба. Так, по крайней мере, утверждает Клаузевиц-Сосновский, а он все знает.
Возникает другой вопрос. Будет наша рота участвовать или нет?
Мы, конечно, все хотим этого страшно. Дойников даже на ночь положил под койку такой мостик из спичек: говорит, что это помогает, — включат в учения. Ему разъясняют, что мостик перед экзаменами надо класть, чтоб не провалиться. А он свое: учения тоже экзамены, раз положил мостик, значит, рассчитываешь их сдать, значит, должен в них участвовать. И судьбе деться уже некуда, хочешь не хочешь, обязана нашу роту включить в учения. А? Каков хитрец? Нет, Дойникову палец в рот не клади.
Костров, тот действует по-другому. Он завел связи с ребятами из штаба — пытается у них разнюхать. Пока безуспешно.
Хворост предложил было, робко, «поднести» штабникам. Мы ему показали «поднести»!
А вчера случай произошел, умора!
В медсанбате лежат трое из нашей роты. У одного с желудком что-то — объелся, у другого с рукой, у третьего с ухом. Прослышали они про учения (уж не знаю, кто им рассказал), решили, что прямо завтра в поход. А они как же? Врачи не выписывают, обмундирование заперто. Медсанбат все же.
Так что придумали? Из простыни вырезали большие квадраты, намалевали номера, пришили к майкам. И так в трусах и майках через весь город шпарят: кросс якобы, а они впереди, оторвались! Народ смотрит, только что не аплодирует: чемпионы! Каково? Прибежали в подразделение — шум, гам, командир медсанбата кричит, командир роты кричит, все кричат. До генерала дошло. А он говорит: «Молодцы, настоящие десантники!» И тут же пообещал, когда выздоровеют, на гауптвахту отправить.
Старший лейтенант Копылов и замполит Якубовский, конечно, слухами не питаются, но чувствую, бдительность удвоили. Несколько раз поднимали роту по тревоге, оружие чуть не каждый день проверяют, какие-то совещания проводят то с офицерами, то с сержантами.
С увольнениями стало потуже.
Но все-таки к Тане вырываюсь.
Сидим, пьем традиционный чай, потом она идет меня провожать.
На улице светло. Зимой и не пахнет. Она умчалась, не оставив следа. Весна…
— Знаешь, Толя, — берет меня за руку, — ты не рассердишься, если я скажу то, что все влюбленные, наверно, говорят друг другу на третий день? Мне кажется, что до того, как встретила тебя, все было по-другому. Сейчас как-то по-новому все для меня видится. Знаешь, как солнечные очки — снимешь их, и совсем другие краски. Ты не подумай, — поправляется, — это не значит, что до тебя я видела мир через темные очки…
— А так получается, — дразню.
— Да, сравнение неудачное. Но ты ведь понял? Это главное. Я как-то теперь все острей воспринимаю, все время думаю: а как он к этому отнесется? А ему понравится? А он порадуется? Я словно сверяю себя с тобой, все время, как часы перед атакой. Тьфу, черт, что меня тянет на сравнения и каждый раз неудачные? При чем тут атака?
— Атака, — говорю, — как раз при том. Мы ведь с тобой на такую программу жизни замахнулись, что ее без лобовой атаки не осилить. Нам в такие атаки придется ходить, если хотим овладеть всем, что наметили, будь здоров! И рекордами спортивными, и знаниями: ты в институте, я — в училище. И друг за друга бороться придется постоянно. Так мне кажется, по крайней мере. У тебя ведь такой характер, что, если я на месте топтаться буду, ты меня быстро разлюбишь, выкинешь, как старый… как старый…
— Парашют. — подсказывает Таня.
— Хорошо еще, если парашют, а то носок, — вздыхаю.
— Ладно, не плачь, — утешает, — не выкину. Ни ты, ни я на месте стоять не будем. Тут я спокойна. Не те характеры.
Мы идем по старым улицам нашего города, вдыхаем весну, вдыхаем счастье.
Когда-то я задавал себе вопрос: что такое счастье? Теперь я знаю ответ: это когда так, как сейчас. Когда идет со мною рядом Таня, когда пахнет весной, когда впереди бесконечная и дьявольски интересная жизнь…

 

Дорогой отец!
Получил твое и мамино письма одновременно. Спасибо. Я понял, что ты понял. Но как быть с мамой? Как растолковать ей? Сумеешь ли ты? Попробуй все-таки объяснить.
Объясни, что я «ее ребенок» и останусь «ее ребенком» до пятидесяти, до семидесяти, до ста лет! Но «ее». А для себя, для, жизни я им уже быть перестал. Объясни, что я сам намерен строить свою жизнь, без помощи Анны Павловны, Бориса Аркадьевича, без ее помощи, да вообще без чьей-либо, кроме своей.
Объясни, что у людей меняются планы, меняются мечты. Я не хочу кончать Институт международных отношений, я хочу кончать воздушнодесантное училище; я не хочу ехать в Париж, я хочу ехать туда, где интересно служить, и не послом, а офицером. И жениться я хочу не на девушке, чье главное достоинство — положение ее отца, а на совсем иной, с иными, хотя, может быть, и непонятными для мамы достоинствами. Объясни ей, что я понимаю: она хочет моего счастья: но хорошо, если она будет его видеть таким, каким его вижу я, а не она. Ведь это МОЕ счастье.
У меня все прекрасно. Много занимаюсь спортом — парашютным, — по-моему, нет ничего увлекательней. Служба интересная, я к ней привык. У меня здесь много друзей, и есть очень близкие.
Возможно, скоро меня ожидают всякие интересные события.
Имей в виду, отец, краснеть тебе, в случае чего, за меня не придется. Конечно, сейчас войны нет и, надеюсь, не будет, но служба есть служба, всякое бывает, и можно нести ее плохо, а можно хорошо.
Так вот, я несу и буду нести хорошо. И теперь, когда все условно, и, в случае чего, в бою.
Я понимаю, то, что я пишу, звучит немного напыщенно. И я вижу, как ты сидишь в халате, со своей трубкой и, улыбаясь, читаешь мое послание.
Но у тебя там одна обстановка, одни настроения, у меня здесь — другие.
Так что не посмеивайся над своим чересчур серьезным сыном. А вообще-то я, как и был, веселый, только стихи писать перестал. Не получаются больше. Зато видел бы ты, как я черчу карты и схемы. Как художник!
Вот и все, кончается время, отведенное на сочинение писем, — это ведь не главное занятие в армии.
Поцелуй маму.
Обнимаю.
Твой Толик.
Назад: Глава XIX
Дальше: Глава XXI