Книга: Солдаты неба
Назад: Подвиг летчика
Дальше: «Ура, товарищи!»

Один на один

После июньской воздушной битвы ночью второго июля японская армия перешла в наступление. Она переправилась через Халхин-Гол и уже занимает гору Баин-Цаган — удобную позицию для развития успеха в глубь Монголии. Гора находится километрах в пятнадцати от границы и господствует над местностью.
С восходом солнца нашей пушечной эскадрилье было приказано нанести удар по переправе через Халхин-Гол и задержать продвижение противника. Но никто из нас не имел опыта в таком деле. Очень возможно, что на нас нападут японские истребители. Как же расставить силы, чтобы выполнить задание с наибольшим успехом? Мы приняли тот же боевой порядок, что и при вылетах эскадрильи на воздушный бой. Его следовало бы изменить, но мы не сделали этого по той простой причине, что по-настоящему-то и не знали, какое построение явилось бы в этом случае наилучшим.
Летели на высоте две тысячи метров.
При подходе к линии фронта невольно бросилось в глаза, как резко разделяется степь на два несхожих участка: западный, представляющий собой зеленовато-серую открытую равнину, и восточный, покрытый золотистыми песчаными буграми. Восточный берег, испещренный котлованами, ямами и кустарником, сам по себе создавал для противника естественную маскировку, что затрудняло обнаружение войск с воздуха и позволяло противнику внезапно для нас перейти в наступление.
Как я ни всматривался, нигде не мог заметить переправы — все сливалось с заболоченными берегами реки: и вражеские войска, и техника. Окинул небо — ничего опасного, скользнул взглядом по реке и остановился на едва заметной темной полосе, прорезавшей вдали волнистые блики. Переправа?
Да, это была переправа. Со стороны Маньчжурии к ней веером стягивались войска. Никогда еще с воздуха я не видел столько войск и был удивлен: откуда японцы так внезапно появились? Словно из-под земли выросли.
На восточном берегу Халхин-Гола, имея абсолютное численное превосходство, противник потеснил наши обороняющиеся войска. С воздуха хорошо просматривался обширный район. Сгоревшие танки, разбитые пушки, свежие вражеские окопы — все говорило о том, что наступление противника в центре приостановлено. Главная же масса вражеских сил, сосредоточенная на правом фланге, успешно переправлялась яа западный берег. У наведенного моста в ожидании переправы скопилась пехота и артиллерия. Из Маньчжурии подходили все новые колонны, и видно было, как подпирают они остановившиеся войска, тонкой струйкой лившиеся на западный берег и далее, к горе Баин-Цаган. С нашей стороны на левый и правый берег спешила монгольская кавалерия, двигались танки и броневики.
Вдруг в воздухе блеснул огонь, и перед нами мгновенно встала завеса черных шапок дыма. Это била зенитная артиллерия, прикрывающая переправу. Командир, избегая огня артиллерии, круто перевел самолет в пикирование, пошел ниже разрывов и открыл огонь. За ним последовали и мы. Черные шапки остались позади и выше, никому не причинив вреда. Ливень пуль и снарядов эскадрильи накрыл врага, спешившего перейти понтонный мост, чтобы окружить немногочисленные наши части.
Плотный пулеметно-пушечный огонь с И-16 прошивал переправу по всей ее длине, от берега до берега. Люди и машины уходили под воду. Убитые, раненые, падая, создавали заторы. Потеряв под огнем истребителей управление, японцы бросились прочь от переправы. Баргутская конница в панике мяла японскую пехоту, запряженные в упряжку артиллерийские лошади носились по обоим берегам, давя пеших и увеличивая беспорядок.
Я успел заметить несколько навьюченных верблюдов. Зажигательная пуля задела одному его вьюки, в которых находилось что-то воспламеняющееся. Вспыхнул фейерверк. Верблюд, делая отчаянные прыжки, бросился в реку.
Командир нацелился на двигавшуюся в сторону переправы большую колонну пехоты; поливая ее огнем, мы снизились до бреющего полета. Огонь зениток становился особенно жестоким, когда приступали к набору высоты, чтобы произвести очередной заход. Вот черные шапки возникли перед нашим строем, и, не успев отвернуться, мы с ходу врезались в них. В этом ничего опасного не было, так как осколки уже разлетелись, а сила взрывной волны погасла. Последовал новый залп. Командир промедлил с разворотом, и его самолет бросило вправо, на меня, и перевернуло, как щепку. Чтобы не столкнуться с ним, я метнулся в сторону. Третий летчик нашего звена, к счастью, приотстал. В оцепенении глядел я на падавшего командира эскадрильи. Мне казалось, что он сбит, и с замиранием сердца я ожидал удара о землю. Но командир вывернулся и круто взмыл вверх.
Эскадрилья, замкнув над переправой круг, пошла на третий заход. Истребителей противника не было. Перед вылетом мы не подумали о том, что следовало бы выделить отдельные звенья для подавления зенитного огня. Сейчас, поняв это, командир направил свой самолет на ближнюю батарею. Я последовал его примеру и пошел на другую. Зенитный огонь ослаб. Теперь самолеты спокойно заходили на скопление войск у реки, действовали почти как на полигоне.
Мы уже делали последний заход, когда появились японские истребители. Их было десятка три, а нас двенадцать. Они в спешке еще не успели собраться и летели не компактным строем, а мелкими стайками, вразброд. Прикрываясь слепящим утренним солнцем, враг рассчитывал нанести стремительный удар. Наше ведущее звено оказалось ближе всего к японцам, и первая тройка вражеских истребителей посыпалась на командира сзади. А он, увлеченный пикированием на зенитки, не замечал опасности.
Находясь на одной высоте с противником, я пошел было врагу наперерез и тут заметил под собой другую тройку японцев, жавшихся к земле. Она явно намеревалась подкараулить нас при выводе из пикирования — в момент, когда наши самолеты окажутся наиболее уязвимыми. Размышлять было некогда. Единственное средство — немедленно атаковать эту тройку, кравшуюся внизу, ударить по ней с пикирования. И я пошел вниз.
Вихрь, ворвавшийся в кабину, куда-то унес летные очки, но я этого не замечал: все внимание, все силы были сосредоточены на том. чтобы не позволить противнику открыть огонь по командиру эскадрильи. Мне даже на какой-то миг показалось, будто мой самолет идет вниз неправдоподобно медленно. На самом деле это было не так: он провалился с такой стремительностью, что я, как ни был поглощен желанием атаковать японские истребители, заметил опасную близость земли — и еле-еле успел рвануть ручку управления на себя.
Самолет от совершенного над ним насилия затрепетал, забился, как в судороге, и хотя уже шел горизонтально, но по инерции все еще давал осадку. Я был бессилен предотвратить это и с ужасом почувствовал, как винт рубит кустарник. «Все!..» От страха закрылись глаза, тело приготовилось к неотвратимому удару. Однако самолет продолжал мчаться, не встречаясь с преградой: он оказался над глубокой поймой реки, позволившей ему потерять инерцию осадки.
В результате этого маневра я оказался в хвосте и ниже звена японцев, на очень близком от них расстоянии. Нажал на гашетки и смог только заметить, как японский истребитель, по которому пришелся удар, перевернулся и шлепнулся на землю. Мой самолет на большой скорости проскочил вперед, и я поспешил к эскадрилье.
Летчики уже заметили противника и, прекратив штурмовку переправы, развернулись навстречу атакующим. Горючее у нас кончалось, ввязываться в затяжной бой мы не могли. Отбиваясь от навалившихся японцев, эскадрилья в нестройном порядке на бреющем полете поспешила домой.
На какую-то долю секунды я замешкался и отстал от своих, рассматривая, как изменилась обстановка, а когда оглянулся назад, то увидел, что меня настигает И-97. Противник, имея преимущество в высоте, разогнал большую скорость, и по прямой мне от него не оторваться, а маневр не поможет: И-97 изворотливее моего «ишачка», вниз идти некуда — земля. И выручить меня некому: все уже были связаны боем. Я летел, как парализованный, боясь даже пошевелиться. Еще мгновение — и меня окатит пулевой дождь.
Ничего не предпринимая, на предельной скорости я летел по прямой. У меня была одна надежда — на скорость своего истребителя. Но самурай, пользуясь большей высотой, настигал меня. К счастью, один И-16 пришел мне на помощь. Он рывком бросился на японца, догоняющего меня, и уничтожил его. Сразу все передо мной расширилось, оковы страха отпустили. А что я мог в таком положении противопоставить самолету более маневренному, чем И-16? Я не знал, какой может быть выход.
Силы были неравные, и противнику наверняка бы удалось нанести нашей группе урон, если бы на помощь не подоспели наши истребители во главе с майором Кравченко.
Мы благополучно возвратились на свой аэродром.
Задача была выполнена. Переправа на некоторое время затормозилась.
Почти двое суток шли ожесточенные сражения и на земле и в воздухе. Наконец под вечер четвертого июля советско-монгольские войска, подтянув все резервы, изготовились к общему наступлению по всему фронту. Перед бомбардировочной авиацией стояла задача: нанести удар по противнику, окопавшемуся на горе Баин-Цаган. Наша эскадрилья получила приказ: непосредственным сопровождением прикрыть СБ (так сокращенно называли скоростные бомбардировщики) от атак японских истребителей. Это был первый наш полет с такой задачей.
Сделав за день семь вылетов, пять из них с воздушными боями, летчики чувствовали сильную усталость, Жара (в тени около сорока) и боевое напряжение окончательно отбили аппетит. К обеду почти никто не притронулся. Спросом пользовался только компот. Лица у всех заметно осунулись, покрасневшие глаза были воспалены. Командир, чтобы убедиться, смогут ли летчики выдержать восьмой вылет, обратился к самому щуплому на вид:
— Хватит ли силенок еще разок слетать? Летчик указал на солнце:
— Светило устало: видите, уже клонится к покою. Мы же, раз надо, выдюжим.
— Тогда по самолетам! СБ уже на подходе. Встреча с ними над аэродромом.
В колонне из шести девяток показались наши скоростные бомбардировщики. Поджидая нас, двухмоторные машины сделали круг над аэродромом. Мы, одиннадцать истребителей, пристроились к ним сзади.
Километрах в десяти от горы Баия-Цаган мы заметили японские самолеты. Прикрываясь блеском кроваво-закатного солнца, три девятки уже шли в атаку на нас, а одна оставалась наверху.
Тридцать шесть самолетов. На каждого нашего по три с гаком. Мы оказались сразу же скованы боем и были оторваны от бомбардировщиков. Я отчетливо увидел, как группа врага, задержавшаяся на высоте, теперь устремилась па СБ. Несколько секунд — и бомбардировщики подвергнутся удару. Я попытался было вырваться из клубка боя, но не смог: в хвосте у меня засел японец. Зато один наш пулей вырвался из сети, тактической ловушки, устроенной ловким противником, и устремился на защиту бомбардировщиков.
Один против девяти? Японец, засевший у меня в хвосте, от чьей-то очереди вспыхнул. Не теряя ни мгновения, я помчался вслед за товарищем.
Этим маневром мы создали вторую группу непосредственного прикрытия бомбардировщиков, в то время как командир и остальные летчики эскадрильи составляли ударную группу. Она связала боем основные силы противника. Это был зародыш нового боевого порядка истребителей при прикрытии бомбардировочной авиации. Впоследствии такое построение из двух групп применялось на Халхин-Голе неоднократно.
Мы вдвоем, как часовые, заняли места в хвосте колонны бомбардировщиков. Три звена японцев догоняли нас сзади. Мы приготовились первый их удар принять на себя. «А если они снимут нас? Тогда начнется расправа с СБ, — стрельнула безжалостная мысль. — Как быть? Развернуться и подставить нападающим широкие лбы своих самолетов? Это результата не даст. Они съедят нас и прорвутся к СБ. Что же предпринять, что?»
Никто и никогда не пытался мне объяснить, что такое интуиция воздушного бойца. Да, вероятно, я бы не очень и прислушался к рассуждениям на ату тему.
В воздушном бою мысль работает импульсными вспышками, так как быстрота событий не оставляет времени на логически последовательное обдумывание своих действий. Одна такая вспышка охватывает целую картину боя. Другая — заставляет действовать с такой решительной быстротой, что порой не успеваешь и подумать о цели этого маневра. Руки в таких случаях опережают мышление. Это и есть интуиция, подсказанная опытом.
Именно так произошло и сейчас. Оба — мы воевали тринадцатый день, что, безусловно, послужило решающей причиной нашего внезапного и одновременного броска в одну сторону — вверх, на солнце. Круто, стремительно мы отскочили от своих СБ. Не успел я закончить маневр, все еще держа машину в развороте с набором высоты, как ясная мысль внезапным толчком придала всем моим движениям холодную расчетливость и подсказала следующее действие.
И все подтвердилось.
Конечно, японские истребители преследовать нас не стали. Да и зачем? Самураи прекрасно понимали, что, если мы захотим выйти из боя, догнать нас они не смогут. А главное было в другом: японцы увидели, что мы спасаемся бегством, и перед ними теперь открылась самая важная цель — впереди без всякого прикрытия шла колонна бомбардировщиков, на которую они и бросились.
Одно звено вражеских истребителей напало сверху, привлекая на себя огонь наших стрелков и давая тем самым возможность двум другим звеньям подойти к строю СБ и расстреливать их сзади снизу, где они менее всего защищены. Ничего не скажешь, хитро придумали!
Мы оказались в стороне и выше противника. Японцы, увлеченные погоней за бомбардировщиками, нас не видят. Верные своему правилу, они будут стрелять наверняка только с короткого расстояния. Мы должны, обязаны бить тоже наверняка, чтобы опередить коварный удар.
Напарник и я пошли на два нижних звена противника. От «их исходила главная опасность для наших СБ. Мы удачно оказались сзади японцев на дистанции выстрела и, как в тире, тщательно прицелились. Почти одновременно два японских истребителя, не успев открыть огонь, повалились вниз, оставляя за собой грязный след копоти. Один даже развалился. Сильны наши пушки! Да и два пулемета немалый добавок. Оставшиеся самураи, ошарашенные внезапной гибелью своих, круто развернулись.
В то же время из тройки И-97, напавших на бомбардировщиков сверху, от ответного огня стрелков с турельных пулеметов один самолет вспыхнул, а двое вышли из боя.
Как приятно видеть поверженного противника!
Я тогда еще не знал, а малый опыт не мог подсказать, что ликовать в небе так же опасно, как и вести воздушный бой без осмотрительности. Три — пять секунд восторга, радости — и противник этим воспользовался: к напарнику подобрались три истребителя, ко мне — пара. Для выхода из-под атаки нам оставалось одно — резко вывернуться. Но за время этого короткого маневра самураи могут ударить по СБ, уже вставшим на боевой курс.
Колонна в пятьдесят четыре бомбардировщика вот-вот должна нанести удар по окопавшимся самураям на горе Баин-Цаган. Надо любой ценой удержать вражеских истребителей хоть на полминуты, иначе прицельный бомбовый удар по японцам будет сорван. Пока самураи бьются с нами, наши СБ должны успеть сбросить бомбы.
Мы загородили бомбардировщиков своими самолетами, подставив себя японцам. Мы были мишенями. И враг, чтобы пробить себе дорогу, торопился расправиться с нами. Как мы ни старались защитить друг друга, японцам удалось быстро разъединить нас, а потом я и совсем упустил из виду товарища.
Уклоняясь от огня, я маневрировал, но пули нет-нет да и хлестали по мне. Я слышал их дробные удары по бронеспинке. Какой неприятный звук! Но я ждал. Долго ждал. Секунды казались бесконечностью. От самолета летели хлопья перкали и щепки, но «ишачок» все еще был послушен мне. Когда же стало невмоготу продолжать эту «игру», я краем глаза глянул на СБ.
Они летели в прежнем боевом порядке, плотно и грозно. Только зенитные разрывы сопровождали их. И наступил момент, которого я так ждал: посыпались бомбы! Мне показалось, что мой самолет стал легче и маневренее, словно он тоже освободился от бомб. К тому же на помощь СБ уже опешили наши истребители.
Теперь можно и уйти из-под расстрела, но я увидел, что один бомбардировщик, видимо подбитый зенитками, вывалился из строя и, дымя, начал снижаться, неуверенно разворачиваясь назад. За ним мгновенно бросился самурай.
Я круто рванулся на врага, чтобы защитить СБ. От перегрузки на миг потемнело в глазах. Только на миг. Снова вижу противника. Две-три секунды полета — и японец передо мной, на расстоянии выстрела. Целюсь. Очередь, вторая… Посмотреть, что стало с самураем, не успел. В кабине сверкнул огонь, брызнули искры, зазвенел и загрохотал металл. Мне показалось, самолет разваливается. Сбит? «Не посмотрел назад», — досадовал я на себя и, вместо того чтобы камнем провалиться вниз, зачем-то оглянулся. В хвосте — И-97! Он, как бы в ответ на мой взгляд, еще раз окатил меня пулями.
Дым, запах бензина и огонь ворвались в кабину. Ожгло плечо. Стало душно и жарко. Чтобы погасить пламя, резко кинул самолет вниз. Машина отвесно устремилась к земле, но огонь не гас. Надо прыгать с парашютом.
Выводя самолет из пикирования, отстегнул привязные ремни.
А высота? Взгляд на землю. Она рядом. Прыгать нельзя. И тут встал мотор и пропал огонь. Очевидно, его сдуло во время пикирования. Надо садиться.
Я выпустил шасси.
Степь впереди была ровная, зеленая. А что сзади? Три японских истребителя висели над моим затылком. А я единственное, что мог сделать — наблюдать за землей и посадить самолет. Все внимание земле.
От врага избавиться было уже не в моей власти.
Дробными ударами пули хлестали по моему самолету. Надеясь на бронеспинку, как на крепость, я прижался к ней. Сжал плечи, опустил ниже голову и жду, когда погаснет скорость. Жду…
Но вот один истребитель вырвался вперед. За ним другой. «Ага, не удержались, проскочили! — возликовал я, замечая, что и третий не сумеет удержаться в хвосте.
Теперь, пока противник будет разворачиваться на повторный заход, надо успеть сесть. А как только самолет приземлится — выскочу из кабины, иначе доконают на пробеге. И тут произошло то, о чем нельзя было и подумать. Японец прошел надо мной в такой близости, что едва не коснулся моей головы. Его мотор ревел на полную мощность. Упругая струя воздуха рванула крыло моего И-16. Он перевернулся. Земля и небо пропали, все затрещало, загрохотало, все мои внутренности стиснуло… В этот миг аварийной акробатики я ничего не мог сообразить, словно это происходит не наяву, а во сне. Потом все внезапно оборвалось.
Истребитель терпит неудачу от истребителя в большинстве случаев тогда, когда не подозревает об опасности, не видит ее и очень далек от того, что называется предчувствием беды. Если он молод, неопытен, только начинает воевать — его подводит неумение вовремя заметить противника. Если поражение терпит обстрелянный боец, тут роковую роль играет обычно физическая усталость.
В воздушном бою, когда все до предела напряжено, обстановка то и дело принуждает летчика создавать перегрузки, намного превышающие его физические возможности. На покраснение в глазах, повреждение слуха, на секундную потерю сознания многие не обращают внимания, хотя это самые настоящие физические травмы, требующие специального лечения. Эти травмированные органы чувств хотя и на короткое время, но снижают остроту восприятия и замедляют рефлексы летчика. Однако часто такие явления расцениваются как беспечность.
Очевидно, и у меня в восьмом за день вылете силы были ослаблены, но я не обращал на это внимания. Фактически мои движения были уже неточными, рефлексы замедленными и мысль работала нечетко.
Первое, что я увидел, придя в себя, — голубое небо и в нем японские самолеты. Проведенный бой еще жил в моем сознании, и я инстинктивно хотел взглянуть назад: нет ли и там вражеских истребителей. Однако шелохнулись только голова и руки. Тело и ноги точно зажаты в тисках.
А между тем один И-97 опасно приблизился и приготовился атаковать меня сверху. Раздался пулеметный треск, засвистели пули. Я по-прежнему думал, что еще нахожусь в небе, и, выходя из-под удара, метнулся со всей силой. Резкая боль ожгла поясницу, из носа хлынула кровь, и небо пропало. Тут я понял, что произошло. Сбит и, придавленный самолетом, лежу на земле. Свободными оказались только руки. Беспомощно размахиваю ими и с жадностью глотаю воздух, которого не хватает стиснутым легким.
Самураи, должно быть, заметили, что я жив, и огонь их пулеметов стал еще злее.
В глазах мелькал то свет, то тьма, сознание путалось. Кровь заполнила рот, забила нос, мешала дышать. Мне удалось повернуть голову набок. Теперь стало легче, сознание заработало яснее. Я отчетливо увидел, как встали надо мной в круг три японских истребителя.
Почувствовал запах гари и бензина. Неужели сгорю? Сейчас мне казалось, что надо мной не вражеские самолеты, а сама смерть изготовилась для последнего удара. В памяти мелькнул японец с усиками и снисходительной, хладнокровной усмешкой. И как тогда, в первом вылете, безудержная ярость вскипела во мне. Я почувствовал в себе огромные силы и так рванулся из самолета, что треснул его борт.
Мне удалось освободиться от парашюта и расстегнуть поясной ремень. Слыша, как хрустят ребра, я все-таки вытянул себя из машины по пояс. Дальнейшие усилия ни к чему не приводили. Таз и ноги застряли в кабине.
Попытался сделать еще один рывок, чтобы помять борт. Это вызвало нестерпимую боль в сдавленном позвоночнике. Меня словно перерезало пополам. От слабости обмяк. Ни движения, ни мысли. Кругом свист и шипение пуль. Что-то сыпалось в лицо. Это щепки, пыль, комки земли… Наверное, уже мертв и меня закапывают… Но тут с ревом, обдав меня струей ветра, пронесся японский истребитель. Я опять ощутил едкий запах гари. Чего я жду? Я еще жив! Жив!
Не обращая внимания ни на вражеских истребителей, ни на загоревшийся самолет, я начал с лихорадочной быстротой скрести под собой землю. Она никогда не видела плуга, была тверда как камень и плохо поддавалась моим пальцам.
Это были те минуты, когда человек отдает всего себя па борьбу за жизнь. Я почувствовал себя способным процарапать не только землю, но и камень. Пальцами, кулаками, зубами, головой лихорадочно отшвыривал нз-под себя землю. И вот наконец выбрался из приготовленной мне самураями могилы. Не раздумывая, снял с себя кожанку и начал тушить пожар. Горел только деревянный фюзеляж, и, к счастью, огонь еще не успел расползтись и добраться до вытекающего из разбитого бака бензина.
И только тогда, когда покончил с огнем, заметил, что самолет разбит и изрешечен не одной сотней пуль. Целой осталась одна бронеспинка. Она даже не треснула. «И зачем было из-за спасения этих обломков портить реглан? — с огорчением подумал я. — Теперь придется и кожанку списать в расход».
Я оглядел небо. Самолеты с. неубирающимися колесами скрывались за горизонтом.
— Ну, погодите! — погрозил я им вслед.
Хриплый голос показался мне чужим, губы слипались. Посмотрел на руки: пальцы изодраны и кровоточат, на некоторых сорваны ногти. Нос и губы разбиты, от гимнастерки и брюк остались клочья, все тело в ссадинах и ушибах, а из левого плеча хлещет кровь. С благодарностью вспомнил врача, давшего мне индивидуальный пакет.
После перевязки снял шлем с разбитыми очками и ощупал голову. В двух местах она оказалась разбитой. Нагнулся, чтобы поднять шлем, но острая боль ударила в поясницу. Я охнул — такой она была сильной и внезапной. Неужели повредил позвоночник? Это значит — больше не летать.
С каким-то злым упрямством, превозмогая боль, резко наклонился за шлемом, поднял его, распрямился и снова бросил. Я жив! Жив!
Оглушенный происшедшим, с запоздалой радостью потопал ногой по земле, как бы заново убеждаясь, что стою на ней. После свидания со смертью иными глазами воспринял мир. Никогда еще не чувствовал и не представлял его в таких неповторимо свежих красках.
Наслаждаясь жизнью, не испытывал никакого одиночества и умиленно-растроганно оглядывался вокруг. Мне казалось, угасающее солнце светило только мне, зеленая степь, залитая оранжевым огнем, блистала только для меня. Ветерок ослаб и ласково гладил покалеченное тело, умеряя боль.
Над головой с гулом промелькнуло звено наших истребителей. Это вывело меня из блаженного состояния. Я по-деловому стал оглядывать степь в надежде увидеть людей, раздобыть машину и добраться до аэродрома.
Но в тишине расстилалась безлюдная ширь, темнело чистое небо. Ни души. Только что-то блестело, образуя возвышение над гладью травы. Рядом с возвышением обозначилась фигура человека. Со сбитого самолета? Я двинулся навстречу, но тут же остановился: где я нахожусь? А вдруг в Маньчжурии? Страшная догадка обдала меня таким леденящим холодом, что какое-то время я стоял как парализованный, потеряв способность соображать.
Безоглядная степь и тускнеющее небо встали между мной и товарищами, отделяли от Родины. Одиночество навалилось на меня. Борьба за жизнь показалась никчемной, бессмысленной. Я пожалел, что не погиб вместе с самолетом.
И тут я вспомнил про Грицевца. Зло выругал себя за минутную слабость. Где бы я ни находился — у меня есть оружие. Оно поможет при любой опасности.
Рука сама потянулась к пистолету. Но его не оказалось на месте. Да ведь я отстегнул ремень, когда выбирался из-под самолета. Скорее к обломкам машины! Я опасался, что пистолет может взять раньше меня кто-то другой: я только что видел человека.
Поясной ремень с кобурой, в которой был пистолет, оказались на месте. Пока подпоясывался, стемнело, и я стал куда-то проваливаться. «Измучился», — подумал я с досадой и жалостью к себе.
Чтобы окончательно не потерять сознание, я напряг живот, как часто это делал в воздухе при больших перегрузках. В глазах прояснилось, и я увидел закатное солнце.
Крепко подпоясавшись, проверил исправность пистолета. Держа его в руке, направился в ту сторону, где видел человека. Там никого не оказалось. «Значит, почудилось», — решил я, оглядываясь.
Холмиком возвышались обломки японского самолета. По белым металлическим частям догадался — это погребенный-И-97. Он упал вертикально, мотор почти весь ушел в землю. Машина не разлетелась по сторонам, а смялась, расплющив летчика.
Недалеко от японского истребителя лежал наш бомбардировщик. Он произвел посадку на живот и сгорел уже после приземления. Передняя часть фюзеляжа с кабиной летчика и штурмана была обглодана огнем. Расплавившийся металл белыми струями стекал на землю. Через покоробившиеся ребра фюзеляжа виднелось тело летчика. Голова его была закинута назад, руки держали штурвал. Рядом с самолетом в траве лежал в крови стрелок. Я понял, почему он здесь, а не возле пулемета. Видимо, был ранен в воздухе и после посадки сумел вылезти из своей кабины, чтобы помочь командиру выбраться из машины. Вероятно, он делал это из последних сил и, не добравшись до летчика, рухнул замертво.
Штурмана в самолете не было. Вероятнее всего, он выпрыгнул с парашютом и теперь, как и я, добирается до своего аэродрома.
Почему летчик не выпрыгнул? Ведь он посадил самолет, значит, был жив. Мертвый стрелок явился ответом. Раненный, он не в силах был воспользоваться парашютом. Летчик же не мог его оставить, бросить с самолетом и решил посадить горящую машину, чтобы на земле оказать помощь раненому, но, очевидно, в последний момент сам потерял сознание.
Не встретив никого живого, я двинулся в том направлении, куда пролетело звено наших истребителей. Видимо, они держали курс к себе на аэродром. Значит, там и монгольская земля.
Пройдя немного, я сообразил, что придется добираться ночью, а компаса у меня нет. Повернул назад, к самолету, чтобы снять с него компас. Не дойдя до своей разбитой машины, я потерял последние силы. Надо немного отдохнуть. Едва прикорнув, я впал в беспамятство.
От сильных толчков и боли в теле я очнулся. В свете луны увидел склонившегося надо мной человека. Он обшаривал меня. Как ни был я слаб, все события дня мгновенно восстановились в памяти. Я понял, что передо мной сбитый самурай, которого я видел около обломков самолета. Я сжался, подобно пружине, приготовился к прыжку.
Японец, очевидно заметив, что я пошевелился, занес ногу для удара, но я перехватил его сапог на взмахе, и удар по голове был смягчен. Он без промедления выхватил нож, огнем блеснувший в свете луны. Собравшись с силами, я как лежал на спине, так с этого положения рывком с о решимостью носками сапог ударил нападавшего в лицо.
Такой выходки от полумертвого человека враг, должно быть, не ожидал. Он охнул и упал навзничь. Я немедленно вцепился обеими руками в руку с ножом и с хрустом ее крутанул. Нож выпал. Я потянулся за ним, но самурай ногой отшвырнул меня.
Вскочив на колени, он выхватил свой пистолет. Левой рукой я успел схватить японца за кисть, в которой блеснуло оружие. Я тоже успел выхватить из кобуры пистолет, но японец вцепился в большой палец моей руки, державший ТТ. Вцепился мертвой хваткой, как бульдог.
Мы оба старались навести стволы оружия друг на друга. Почти одновременно раздалось несколько выстрелов. Выстрелы самурая прогремели у самого моего уха. Я чувствовал, что моя левая раненая рука ослабла. Она вот-вот разожмется. Отчаянная попытка навести свой пистолет на японца ни к чему не привела. Враг, удачно схвативший меня за палец, начал его выламывать. Стараясь пересилить один другого, мы оба, как по команде, вскочили на ноги. Враг был коренаст, но ниже ростом. Захватив мою правую руку с пистолетом, он создал себе лучшее тактическое положение.
Наша ярость не знала предела. Моя раненая левая рука уже не в состоянии была отвести дуло пистолета противника от головы, а правая — удержать оружие. Я выпустил пистолет и резким рывком выхватил зажатый японцем палец. Теперь обе мои руки впецились в локоть руки японца, державшей оружие.
Пользуясь преимуществом в росте, я оторвал самурая от земли. Свободной рукой он хотел схватить меня за горло, но вместо шеи попал мне пальцами в рот. Приподнятый за правую руку и зажатый моими зубами, японец оказался распятым в воздухе. Пустив в действие ноги, он начал колотить меня. Взмахом я бросил его на землю, не разжимая зубов.
Японец выронил пистолет и умоляюще что-то, залепетал. Сидя на самурае верхом, я подумал, что он сдается и просит пощады. «Лежачего не бьют», — и я расслабил руки, по тут же получил удар в подбородок. Очевидно, русская поговорка не во всех ситуациях и не везде приемлема. И я спова набросился на врага…
…Передо мной японец с усиками и снисходительной улыбкой па лице. Такого я уже видел в первом воздушном бою. На чистом русском языке он командует: «Встать!» Потом громко, злорадно смеется: «Попался!» У меня пет сил пошевелиться. Он наводит на меня пистолет и угрожает пристрелить. Оскалив зубы, беззвучно смеется. Извергается огонь, заливая всю степь.
Мне становится душно и страшно. Я беспомощен перед этим чудовищем. Рука тянется к пистолету, но кобура пуста. Бешеная ярость овладела мною. Я бросился на врага, но тот ускользнул, исчез, подобно привидению. По инерции лечу вперед. Не встретив никакой преграды, падаю на колени. Озираюсь по сторонам.
Вижу над собой сияние яркой и холодной луны. Рядом — разбитый самолет. Звезды, степь… А где японец? Сжимаюсь, приготавливаюсь к новой борьбе. Никого нет. Тихо. Опасаясь, что враг прячется за самолетом, прыжком бросаюсь в сторону и, обессилев, валюсь на землю.
В голове все перемешалось: явь, прерванная потерей сознания, перешла в бред. Теперь, очнувшись, я принял бред за действительность. Лежу на земле, готовый к отпору. Глаза шарят по степи, руки и ноги дрожат, слух улавливает биение сердца. Кажется, стоит шевельнуться кузнечику, как я брошусь на него не раздумывая. Все тихо, как в могиле. Уж не сон ли это? Я пощупал кобуру и точно так же, как в бреду, нашел ее пустой. Бред совпал с действительностью, и я подумал, что японец где-то здесь.
Как наяву представив его пинок, я снова, будто защищаясь, вскинул руку. Ободранные пальцы неосторожно коснулись разбитого виска. От боли я издал тяжелый стой. Опасаясь выстрела, еще плотнее прижался к земле.
А луна светит ярко, ослепительно. Враг не может не видеть меня! Он где-то тут! И я вскочил, но, обессилев, снова рухнул на землю.
Выстрела не последовало. Все так же держалось над степью безмолвие. «Может, он убежал?» — ободрял я себя догадкой. Бред не выходил из головы. Японец где-то здесь! Как в воздушном бою, я осмотрелся. Никого. И что есть силы закричал:
— Эй, выходи!
Но даже эхо, как в открытом море, не отозвалось на мой крик. Это был не вызов врагу, а жалобный стон еле живого человека. Голова кружилась, глаза заволакивал мрак, и только слух напрягался, ожидая услышать вражеский шорох. Но ничто не нарушало тишину.
Я тяжело встал и, пошатываясь, направился к самолету. При свете полной луны степь просматривалась далеко, ночная прохлада освежала. Снять компас с самолета оказалось не под силу. Разбитые пальцы ни к чему не могли прикоснуться. Левая рука не слушалась, поясница сгибалась с трудом.
Я поспешил прочь от места падения самолета.
При ходьбе возбуждение стало проходить, но боли в голове, пояснице и груди становились острее. Я стал задыхаться и уже с трудом передвигал ноги. Совсем обессилев, остановился и лег. Звезды и луна колыхались. Кружилась голова. Полное безразличие ко всему сковало меня.
На этот раз очнулся от мягкого тепла, обдавшего мне лицо. Но не тепло — огонь пышет в лицо. Что такое? Горю в самолете? Душно! Что-то мягкое лезет в рот. Звериная морда облизывает мои губы, нос. «Марзик!» — я вспоминаю собаку, которая была у меня в детстве.
В пятом и шестом классах я учился в Городце Горьковской области. От нашей деревни это пятнадцать километров. Каждый понедельник с четвертью молока и караваем хлеба (питание на неделю) я спозаранку уходил из дому в город. Особенно трудно было зимой, когда пробирался в темноте по снежным сугробам, в метель, в пургу.
Однажды взял с собой Марзика. Не успел отойти от деревни и пяти километров, как собака опасливо завыла и прижалась ко мне. Я наклонился и, успокаивая, погладил ее. В тот же миг, невесть откуда взявшись, на дороге замелькали зеленые шары. Это были волки. Волки сбили меня с ног.
Когда опомнился, от моего Марзика остались только клочья. Бутылка с молоком разбилась, пришлось неделю сидеть на одном хлебе с водой. После этого случая мать купила мне фонарик. С тех пор ночью на этой дороге я всегда держал в руках фонарик, словно пистолет на взводе.
«Это не Марзик», — разглядывая волка, понял я. А солнце нестерпимо жжет все тело. С трудом поворачиваюсь на бок. В голове звон, солнце то появляется, то исчезает. Земля колышется. Не хватает воздуха. Жарко и душно. Сочная трава покрыта росой. Метелки ковыля и востреца склонились под ее тяжестью, стоят не шелохнувшись. В воздухе чувствуется — аромат степных цветов, перемешанный с утренним, здоровым, немного сыроватым запахом земли. Все дышит свежестью. И в небе, и в степи — повсюду разлит величавый покой. Степь, кругом степь. Земной шар. Я на верхушке его.
Снова лобастая волчья морда. Волк стоит рядом, в двух шагах, к чему-то принюхивается. О нападении он, видимо, не помышляет.
Мы беззлобно смотрим друг на друга. С любопытством разглядываю широкий лоб хищника, его могучую грудь, шею. Это четвероногое настроено куда миролюбивее самурая, который бросился на меня с ножом. Вот как может ожесточить война! Люди становятся злее зверей. Волк, словно сестра милосердия, оказал мне как бы первую помощь, очистив лицо, нос, рот от крови. Японец же готов был убить раненого, беззащитного человека.
Я пошевелил разбитыми губами:
— Иди сюда!
Мне хотелось погладить его, но волк, поджав свой длинный хвост, затрусил мелкой рысцой: он не доверял мне, и я не был на него в обиде.
Пронесшийся у самой земли И-16 расколол тишину. Трава заколыхалась. Волк рванул по степи широкими прыжками.
Жизнь и война шли своим чередом.
Лежу один. Все оставили меня. Нужно идти, но как? Пытаюсь подняться, земля проваливается.
Раздается гул моторов. Летят И-16. Их много. Больше полусотни. Слежу за ними. Начинается воздушный бой. Чувствую себя выброшенным из жизни. Глаза влажнеют.
Два парашютиста спускаются прямо на меня. Кто они? Хватаюсь за кобуру пистолета. Она пуста.
Доносится топот, поворачиваю голову. Всадники. Японцы?
Вскакиваю на ноги и тут же валюсь как подкошенный.
Меня теребят, слышу незнакомую речь, но мне так хорошо, уютно, что ни до голосов, ни до людей нет никакого дела. Я не мог больше ни чувствовать, ни думать.
Бледная синева. В ней мерцает огонек. Это напоминает ночь. Луна. Чистое небо. Погода хорошая. Рано проснулся, нужно еще спать. Почему я вижу луну? Сознание проясняется. Луна исчезла, появилась синяя лампочка. Сделал движение головой — боль отозвалась во всем теле.
— Лежи тихо. Все хорошо, — послышался чей-то голос.
«Всадники!» — вспомнил я и встрепенулся. «Где нахожусь?» — хотелось спросить, но разбитые губы слиплись, будто срослись. Глядя на склонившуюся надо мной голову, с усилием разомкнул рот, медленно и невнятно выдавил из себя какие-то звуки.
— Все хорошо, — повторил тот же голос. — Ты у своих и скоро поправишься.
Кто возле меня, скрытый сумраком? Свет мне нужен, свет!
Электрическая лампочка вспыхнула ослепительно, как солнце. Боль ударила в глаза. Я зажмурился.
— Режет? Я выключу.
— Нет, нет! — Я осторожно поднял веки. Надо мной склонилась женская голова.
— Тише! Тебе вредно разговаривать.
Я сделал движение губами, чтобы спросить, где нахожусь и что за добрая фея со мной, но она как бы упредила меня:
— Ты в госпитале, в Чите. Я медицинская сестра Лида. Ждала, когда ты проснешься.
Чей это голос? Кого он мне напоминает? Кто возле меня?
Я закрыл глаза и снова открыл их.
Теперь ничто не мешало вглядеться в это лицо. Те же светлые волосы — я когда-то любил их гладить, — те же глаза, внимательные и нежные, та же манящая, но теперь усталая улыбка.
— Лида?
Я не знал еще, что она дала мне свою кровь и уже вторую ночь не отходит от постели, ожидая, когда ко мне вернется сознание. Однако я почувствовал, как при виде этой женщины живительная сила входит в меня, возвращая к жизни.
— Тебе нельзя говорить, — сказала она тихо, нежно и несколько раз поцеловала меня.
Прикосновение ее горячих губ, ее взволнованное дыхание пробудили во мне все, с чем я однажды порвал. В моем болезненном сознании она предстала воплощением жизни, радости и любви. Любви не только к ней, но и к Родине. Ее присутствие наполнило меня счастьем. Я был растроган до глубины души.
— Лидочка! Дорогая!..
Она была первой моей любовью. А первая любовь навсегда остается в памяти. Разрыв был тяжелым для нас обоих. Казалось, после него всегда будет зиять между нами огромная пропасть. Но вот случай снова свел нас в госпитальных хоромах, где все дышало покоем и заботой о больных, и я удивленно, с некоторой даже растерянностью заметил, что Это не так. Я не ожидал, не мог предполагать, что встреча вызовет во мне такое глубокое чувство. Воспоминания о пережитом захватили меня.
Наше знакомство было не совсем обычным. Оно чем-то напоминало встречу в госпитале, только в тот раз потерпевшей оказалась Лида. Все произошло погожим летним днем на Северском Донце, куда частенько выезжали на массовки мы, курсанты Харьковского летного училища. Дело было под вечер. Уже прозвучала команда собираться в обратную дорогу, и все начали одеваться, а я медлил вылезать из воды — так было хорошо.
Вдруг близ противоположного берега перевернулась лодка, и кто-то, беспомощно взмахнув руками, упал в воду. Я развернулся и поплыл туда что было сил. По воде уже расходились круги. Неужели опоздал? В следующий момент и а поверхность всплыла голова девушки с длинными, свисшими на лицо волосами. Руки стали отчаянно, но безуспешно колотить по воде. Я знал, что следует опасаться судорожной хватки утопающего, опасной для обоих. Поэтому я действовал рассудительно и трезво…
Тяжело дыша, она стояла на берегу, откинув назад свои светлые волосы, потемневшие от воды. Я смотрел на ее большие, небесного цвета глаза, полные смущения и усталости, я видел всю ее стройную фигуру. Мокрое платье придавало ей такую рельефность, что я не должен был на нее смотреть и все-таки смотрел, тоже испытывая смущение, какую-то волнующую неловкость.
«Спасибо», — тихо сказала она. В этом слове я уловил не только благодарность, но и уязвленное самолюбие, больно задетое случившимся: девушке не очень-то приятно было выглядеть такой беспомощной. «Я в этом году еще не была на солнце, — вдруг сказала она, заметив мой загар. — Боже мой, что с ними стало! — Она огорченно рассматривала свои размокшие туфельки. — Отвернитесь, я выжму платье!»
Так мы познакомились…
По случаю дня ее рождения мне впервые за время полуторагодовой учебы разрешили увольнение в Харьков на сутки.
Осень. Слякоть, холод. Хлещет проливной дождь. Я весь , промок, промерз до мозга костей, пока добирался до дома, где жила она. Мысль, что моя самоотверженность будет оценена любимой, воодушевляла меня. И одного ее благодарного взгляда было достаточно, чтобы мне снова стало тепло и уютно. Я успел вовремя, был желанным гостем и чувствовал себя на седьмом небе. В тот же вечер мы договорились, что поженимся.
До этого дня меня еще никто и никогда в чем-либо серьезном не обманывал. Я привык относиться к людям с доверием, в основе моего миросозерцания лежало утверждение ясной правды во всем. И как раз в тот холодный осенний вечер я понял, что простить человеку преднамеренный обман, смириться с ложью, какие бы веские оправдания она ни получала, выше моих сил.
Как гром среди ясного неба поразила меня расчетливая ложь боготворимой мною женщины. Человек, понятный мне и близкий, вдруг представился совсем иным, чужим и далеким. Ее веселость и шутливость обернулись ветреностью, легкомыслием, красота показалась холодной, милая женственность — нарочитым кокетством. Минуты близости с нею возбудили кровь, но сердечного тепла в ласках, упоения и гордости душевной чистотой — того, что роднит людей, создавая атмосферу близости, глубочайшего доверия, — не было. Я случайно узнал, что Лида уже была замужем.
Сердце мое враз охладело, и я с болью почувствовал, что теперь никакая сила не поможет вдохнуть в меня прежний огонь к ней. Семейного счастья, основанного на вере друг в друга, быть у нас не могло, а жалость и сострадание — не источники любви! Они не смогут вдохновлять человека, возбуждать в нем радость, напротив — только будут омрачать, губить душу, как мрак цветы.
Иногда немного нужно человеку, чтобы доставить ему истинную радость или навсегда разбить его веру, надежды…
Что же повергло меня в такое состояние? Почему я не могу делать лишних движений, не должен разговаривать? Я осторожно пошевелился. Боль гудела во всем теле, — по руки и ноги слушались. Голова же, перетянутая бинтами, поворачивалась с трудом. Лида предупредила:
— Лежи тихо. Ты потерял много крови, ослаб. Теперь нужно хорошенько питаться, и силы скоро восстановятся.
Я попросил пить. Она взяла стакан с клюквенным киселем, стала кормить меня с ложечки. Губы кровоточили, но я ел. Потом выпил стакан крепкого чая. После этого я почувствовал в себе такую энергию, что готов был немедленно встать, но Лида не разрешила, продолжая рассказывать, как меня, запекшегося в собственной крови, с еле прослушиваемым пульсом, подобрали монгольские конники и как потом самолетом я был доставлен сюда, в госпиталь. Двое суток лежал без сознания. После переливания крови ко мне возвратилась жизнь. Из ее рассказов я уловил слова: «И-шестнадцать» и «японец».
— Какой японец?
— Мертвый японец лежал недалеко от твоего разбитого самолета. Тут же были подобраны и два пистолета.
Так, значит, я все же добил самурая?!
…Семь суток мне не разрешали вставать. Сегодня я ждал прихода врача. Что он думает о моем лечении, сколько времени оно будет продолжаться?
От Лиды мне уже было известно, что при тех повреждениях, которые я получил, к полетам не допускают. Но я чувствовал в себе силу, надеялся на свой организм и не сомневался, что авиации еще послужу.
Тайком я уже не раз пробовал вставать и нагибаться. Острые боли в пояснице не давали наклоняться так свободно, как прежде, но я полагал, что со временем все войдет в норму. Что же касается медицины, то ее на фронте обойти легче всего.
На вид я совершенно здоров, а по прибытии в часть свидетельство о болезни никто, конечно, не спросит. И я смогу приступить к полетам. А дальше видно будет. Рискну. А если разобьюсь? Но расстаться с авиацией не легче, чем расстаться с жизнью.
А теперь, после того как приобрел кое-какой боевой опыт и почувствовал, как стучится смерть, я стал обстрелянным солдатом. Даже личное поражение в бою обогатило мои познания и подняло на новую ступень военного опыта. Опыта, который многим стоит жизни или увечья.
Я буду снова летать. И воевать буду намного лучше, чем прежде. Мне казалось, тот, кто не был сбит, еще не полноценный истребитель. Опыт, доставшийся дорогой ценой, придавал уверенность и силу. Преступно было бы все это похоронить из интересов осторожности, ради сохранения собственной персоны.
Разве забудутся нападение японца, наши летчики, погибшие на бомбардировщике, их стремление до последнего вздоха помочь друг другу? Все это звало снова в строй. Мое намерение летать было твердым. И совесть с ним в согласии.
Занятый такими мыслями, я ожидал врача.
Он вошел, в палату с сестрой, не по годам подвижный и бодрый. Не здороваясь, тоном, в котором было больше скрытого юмора, чем строгости, проговорил, сбрасывая с меня одеяло:
— Ну, соколик, полежал, теперь пора и поплясать! А нука, поднимись!
Медленно, переваливаясь на правый бок и не показывая вида, как мне трудно, я свесил ноги с кровати, приподнялся и сел, слегка опираясь руками о постель.
— Перед выходом на ринг хороший боец всегда должен немного посидеть. Вот минутку так и отдохни, — все тем же насмешливо-строгим голосом предложил военврач, отходя от кровати и с расстояния пытливо вглядываясь в мои глаза.
Все передо мной завертелось, палата накренилась вправо — прямо я удержаться не мог, как ни старался.
Врач заметил это и шутливо спросил:
— Сам наклонился или комната покачнулась?
Я понял вопрос, но, чтобы выгадать время и дождаться, когда пройдет головокружение, переспросил. Врач словно меня не слышал.
— Очень хорошо! Я боялся за голову. Сейчас все пройдет: просто мозжечок привык к одному положению и немного капризничает.
Головокружение прошло. Смотрю на врача. Он па меня.
— Ну, кто кого переглядит?
Я с улыбкой перевел взгляд на Лиду.
— Правильно, нечего на старика глазеть, когда рядом такая красавица. — Чуть отойдя, он внимательно наблюдал за мной. — С головой теперь все в порядке.
Врач приблизился ко мае, сел.
— Сними рубашку. Осторожно! Резких движений делать нельзя. Синяки проходят, ранки затягиваются… Больно? — Он осторожно нажал на нижние позвонки.
— Чуть, — схитрил я.
— Чуть? — без всякой шутливости, скорее с сочувствием и строго сказал врач. — Это не «чуть», а трагедия, соколик, настоящая трагедия для летчика. — Он взял у Лиды рентгеновский снимок и поднял на свет, так, чтобы я тоже мог увидеть его. — Вот как обстоит дело, смотрите: второй, третий и четвертый поясничные позвонки сдавлены, усики их разбиты. Это называется компрессионным переломом.
Я, уже зная об этом, молчал. Он помедлил немного.
— Послушайте-ка, ведь вы летчик-истребитель?
— Да.
— И любите свою профессию?
— Да.
Он возвратил снимок Лиде и посмотрел на меня с пристальным вниманием:
— Ну вот и отлетались. Теперь приобретайте другую специальность.
— Я выздоровлю, лечите хорошенько.
— Удивляюсь вашему спокойствию, — с заметным неодобрением сказал врач. — После такого приговора все летчики с ума сходят.
— Потому и не волнуюсь, что приговор ваш окончательный и обжалованию не подлежит.
— Странное дело, характер у вас не летчика-истребителя, — с удивлением сказал врач.
Запасы моей выдержки вмиг иссякли. Я выпалил с обидой и задором:
— Все позвонки выворочу, а сгибаться спину заставлю! — И, не давая врачу опомниться, стремительно, как на уроке гимнастики, встал на коврик, распрямился во весь рост, расправил грудь и плечи, а потом с маху, словно переломившись в пояснице, достал руками пол и застыл в таком положении. — Вот! А вы говорите…
— Что ты, что ты! Как можно?
Врач и Лида, не ожидавшие такой выходки, подхватили меня.
От боли в пояснице и груди в глазах стало темно, как при перегрузке в полете, палата куда-то валилась. Но я чувствовал сильные руки и, храбрясь, вытянулся, как штык. Простояв несколько секунд, пока в глазах не просветлело, упрямо повторил:
— А вы говорите…
— Вижу, вижу, что летчик-истребитель. — Врач уложил меня в постель. В его голосе звучала отцовская нежность. — Зачем показывать старику такие фокусы? Это может тебе сильно повредить. До чего разгеройствовался, вон даже пот прошиб.
Я тяжело дышал, облизывая языком выступившую па губах кровь. Мягкая подушка приятно охватила отяжелевшую голову. Я виновато сказал, глядя в добрые глаза врача:
— Захотелось размяться.
— Не горячись, Аника-воин, не горячись! — У тебя вся жизнь впереди, сейчас лечиться нужно. Помятые ребра дышать не мешают?
— Немного есть, но терпимо.
— Лидуша, дай, пожалуйста, снимок грудной клетки! Он молча посмотрел снимок, прочитал в истории болезни запись рентгенолога.
— Так, говоришь, когда наклонишься — больно? Это тебя бог наказал, чтобы не устраивал пока гимнастических выступлений.
— Не буду, — покорно ответил я.
— Ну хорошо! Верю. Но запомни: когда острые боли пройдут, физкультура будет необходима, иначе позвоночник начнет окостеневать и скует движения. Пояснице нужна будет постоянная разминка, но без резкости. Никакие прыжки недопустимы. О парашюте не говорю — это исключено.
Он осматривал меня в лежачем и сидячем положении, простукивал молоточком и пальцами, велел дышать, делать наклоны, изгибаться. Потом сказал:
— Все идет как нельзя лучше! Сестра — он посмотрел на Лиду, — сколько больной весил, когда делали рентген?
— Семьдесят три девятьсот. Врач перевел взгляд на меня:
— А до госпиталя?
— У меня идеальное было соотношение веса к росту — семьдесят пять на сто семьдесят пять.
— Вес почти восстановился. — Врач снова взглянул на сестру: — Больного завтра можно перевести в общую палату. Там ему будет веселее.
Перед уходом Лида положила на тумбочку пачку газет:
— Почитайте. В них есть о халхингольских боях.
Первое известие о халхингольских событиях было напечатано в газетах от 27 июня. Это мне было известно. В них я сам принимал участие. Поэтому с жадностью прочитал сообщение от 9 июля и, конечно, особое внимание обратил на действия авиации.
«…В результате решительной контратаки советско-монгольских войск и авиации японские войска, переправившиеся на западный берег реки Халхин-Гол, к исходу 5 июля с большими для них потерями отброшены к востоку от реки Халхин-Гол…»
«А граница в этом районе от реки на восток проходит в двадцати километрах, — отметил я про себя. — Значит, японцы еще из Монголии не выброшены. Значит, еще предстоит их выкурить».
«Одновременно за 2—5 июля, — продолжал я читать, — происходили воздушные бои крупных сил авиации обеих сторон. Во всех этих воздушных столкновениях поле боя неизменно оставалось за советско-монгольской авиацией. Японская авиация за период боев со 2 по 5 июля потеряла сбитыми 45 самолетов. Потери советско-монгольской авиации 9 самолетов…»
По сведениям штаба советско-монгольских войск, начальник-бюро печати Квантунской армии Кавахара за опубликование лживых и хвастливых сообщений о мнимых успехах японской авиации был смещен со своего поста и заменен полковником Вато.
Назад: Подвиг летчика
Дальше: «Ура, товарищи!»