15
Командир «ликвидационной», как ее называли в лагере, команды явился в санитарное отделение лишь через неделю. Когда Беркут уже потерял надежду когда-либо увидеть его.
К тому времени в блоке, который только в издевку над его обитателями можно было назвать «санитарным» и который был рассчитан на пятьдесят мест, оставалось лишь трое обитателей: староста одного из бараков, избежавший ликвидации, очевидно, благодаря своему усердному служению лагерному начальству; да лагерный парикмахер и фотограф, поляк по национальности, которого свалила гипертония и которого, как он сам считал, завтра должны были увезти туда, куда увозили всех остальных обитателей этой «преисподней медицины».
Третьим оказался Беркут, записанный теперь как Борисов Владимир Степанович, бывший красноармеец, ныне рабочий похоронной команды, зарегистрированный под лагерным номером 116343.
Увидев обер-лейтенанта, староста и парикмахер довольно прытко, насколько были способны на это, поднялись со своих нар и застыли, словно по команде «смирно». Беркут же так и остался стоять у затянутого стальной сеткой окна, из которого видна была часть лагерного двора, в совершенно непринужденной позе. Лишь чуть повернулся лицом, чтобы хоть краешком глаза видеть вошедшего.
— А что делают здесь эти? — мрачно спросил обер-лейтенант у немца-санитара, который, как Беркут понял из его рассказа, когда-то действительно был санитаром одного из военных госпиталей, но «из-за словесного невоздержания» оказался в концлагере. Какое-то время его использовали в похоронной команде, вместе с пленными, но затем перевели сюда, что рассматривалось им почти как помилование.
— Этот — староста барака, — объяснил санитар. — С язвой желудка. Комендант просил пока не трогать его. А тот, второй, уже «ангел». Завтра он будет вашим.
Беркут заметил, как поляк пошатнулся и лишь огромным усилием воли заставил себя устоять на ногах. Немецкого языка он не знал, но слово «ангел», которым называли здесь всех, кто был определен как «медицински безнадежный» и подлежал переведению в «ангельский загон», для ликвидации, он, конечно, понял. Это было первое немецкое слово, которое немедленно заучивали все новички.
«Значит, я тоже “ангел”, — пытался предугадать свою судьбу Беркут. — Мое знание немецкого языка санитара не смутит».
— Тот, что у окна, находится в блоке?..
— Я не намерен вам объяснять, почему он здесь, — резко прервал его обер-лейтенант. — Вы свободны.
— Простите, хотелось как лучше.
— Что-то не слышно заявлений о желании искупить вину перед тем, кто заплатил своей жизнью за вашу, — хищно улыбнулся обер-лейтенант, приближаясь к Беркуту. — Разве что санитар забыл сообщить мне об этом? Не слышу вдумчивого ответа. Беркут, он же лейтенант Андрей Громов.
Немец говорил вполголоса, и вряд ли обреченные могли слышать каждое его слово. Тем более что прислушиваться к подобным объяснениям здесь не рекомендовалось.
— Я искупаю эту вину каждый день. Мне еще столько раз представится возможность умереть, что проситься в «ангельскую» команду по собственной воле просто нет смысла.
— То-то же и оно, — помахал немец тонким костлявым пальцем перед лицом Беркута. — То-то и оно. Все мы, педагоги, страдаем пристрастием к демагогии, все пытаемся мучиться некими нравственными муками, которые остальную часть человечества в это жестокое время совершенно не волнуют.
— Стоит ли впутывать педагогику? Должно же быть что-то святое.
— Святое? — хмыкнул обер-лейтенант. — Впрочем, да. Мы ведь говорим не о педагогике концлагерей.
— Лагерная педагогика? — задумчиво кивал головой Беркут. — После войны она составит особый раздел науки.
— Однако вернемся к одному из примеров, которым она несомненно будет оперировать. И весьма поучительному примеру. Мне сразу же было ясно, что ваша бравада тогда, после возвращения «с небес» — всего лишь словесная очистка совести. Но, кажется, вы и сейчас готовы повторить ее.
— Я обязан вам спасением, господин обер-лейтенант. И очень признателен, — поспешил Беркут вывести разговор из этого гибельного русла. — В конце концов вы рисковали из-за меня. Было бы несправедливо сводить на нет ваши гуманные усилия. Говорю это откровенно, как педагог педагогу.
Командир ликвидационной команды мстительно рассмеялся. Жалкая уловка! Но, прервав смех, неожиданно смягчил тон.
— Вот это уже другой разговор, коллега, другой разговор... Понимаю, что иного ответа для вас просто не существует.
Они примирительно помолчали.
— У меня просьба: помилуйте этого несчастного фотографа-парикмахера, — кивнул Громов в сторону поляка. — Дайте ему еще недельку. Он придет в себя, поправится. Лагерю ведь все равно нужны и парикмахер, и фотограф. Так вот он — в одном лице.
— За старосту небось не попросите. Он вам неприятен. Как школьный доносчик.
Обер-лейтенант был почти одного роста с Беркутом, только выглядел слишком исхудавшим. Попади он сейчас в лагерь в роли заключенного — на другой же день оказался бы в числе «ангелов». Когда немец говорил, то старался наклоняться над собеседником, как тысячи раз наклонялся над провинившимся учеником, прислушиваясь к его невнятному бормотанию.
— Прежде всего — этот способен сам попросить за себя. Да и доносчиков я действительно...
— Ладно, Беркут. Согласен. Подарю вашему любимцу-парикмахеру еще недельку. Но каждый день к нему будут приводить человека, подлежащего уничтожению вместо него. И, ясное дело, каждый раз это будет другой человек. Такой прием лагерной педагогики вас устраивает?