Энтони Бёрджесс
Смерть под музыку
Энтони Бёрджесс — всемирно известный автор антиутопии «Заводной апельсин» («A Clockwork Orange»). Среди прочих его работ — циклы «Эндерби», «Сила земли» («Earthly Powers») и трилогия «На исходе долгого дня» («The Long Day Wanes»). Несколько рассказов, включая нижеследующий, вошли в сборник «The Devil’s Mode». Большинство читателей знают Бёрджесса по его романам, повестям и рассказам. Однако он еще успешный автор документальных произведений и пьес, критик и переводчик. Кроме того, Бёрджесс сочинял музыку, что, как нетрудно догадаться по названию, помогло ему в работе над этим рассказом.
Первая жена очень плодовитого писателя Айзека Азимова однажды посетовала, что тот слишком много работает: «Что ты скажешь на смертном одре, если напишешь сто книг?» — «Я скажу: «Только сто?» — ответил Азимов. На момент смерти он был автором и редактором без малого пятисот книг. В мире столько позеров, дилетантов и любителей рассуждать о шедеврах, которые они создадут «потом» или «в свободное время», что личности, преданные своему делу, чья жизнь и искусство сливаются воедино, действительно окрыляют. Легендарный японский художник Хокусай, ставший знаменитым благодаря серии гравюр «36 видов горы Фудзи», перед смертью якобы воскликнул: «Подарили бы мне небеса еще десять лет… Еще пять лет, и я бы стал настоящим художником!» Если вы восхищаетесь мастерами, которые работают до последней минуты, возможно, вас вдохновит эта история. Или наоборот — учитывая обстоятельства дела.
Сэр Эдвин Этеридж, видный специалист по тропическим заболеваниям, любезно пригласил меня в Мэрилебон по-присутствовать при осмотре своего пациента. По мнению сэра Эдвина, молодой человек, никогда не покидавший Англию, страдал от заболевания, известного как лата и весьма распространенного на Малайском архипелаге, но доселе не встречавшегося в умеренном климате Северной Европы — если верить медицинской документации, судя по всему, не слишком надежной. Мне удалось подтвердить гипотетический диагноз сэра Эдвина: пациент был патологически внушаем, копировал каждое действие, которое при нем совершали или описывали. Когда я вошел в его спальню, он мучил себя, уверовав, что стал велосипедом. Данное заболевание неизлечимо, но оно перемежающееся и скорее психическое, чем нервное. Таким людям лучше всего помогают покой, одиночество, опиаты и теплые солодовые напитки.
После консультации я брел по Мэрилебон-роуд и, разумеется, свернул на Бейкер-стрит повидать старого друга, который, по сообщениям «Таймс», недавно возвратился в Лондон, выполнив тайное задание в Марракеше. Как потом выяснилось, речь шла о невероятном деле, связанном с ядом марокканской пальмировой пальмы, — подобности этого расследования пока нельзя предать огласке.
Холмса я застал довольно тепло одетым для лондонского июля: халат, шерстяной шарф и расшитый драгоценными камнями тюрбан — подарок фесского муфтия, как я потом узнал, в благодарность за услугу, о которой мой друг не пожелал мне поведать. Он загорел и явно привык к температуре выше лондонской, но, помимо тюрбана, никаких следов пребывания в экзотической мусульманской стране я не обнаружил. Холмс попытался раскурить кальян, но раздраженно отбросил мундштук.
— Ватсон, у розовой воды отвратительный аромат, а табак, сам по себе довольно мягкий, начисто выхолащивается долгим путешествием по этим затейливым, но нелепым трубкам. — Он с явным облегчением достал обычный табак из персидской туфли, что висела у камина, набил изогнутую трубку, чиркнул спичкой и, закурив, дружелюбно на меня посмотрел. — Вы были с сэром Эдвином Этериджем. По-моему… на Сент-Джонс-Вуд-роуд.
— Невероятно, Холмс! — выпалил я. — Как вы догадались?
— Элементарно, Ватсон! — Мой друг выпустил колечко дыма. — Сент-Джонс-Вуд-роуд — единственная улица Лондона, обсаженная метасеквойей, преждевременно опавший лист которой пристал к подошве вашего левого ботинка. Что касается остального, в качестве символической профилактики сэр Эдвин Этеридж сосет балтиморские мятные леденцы. Такой леденец сейчас у вас во рту. В Лондоне их не продают, и я не знаю других людей, специально заказывающих их в Новом Свете.
— Холмс, вы неподражаемы! — восхитился я.
— Пустяки, мой дорогой Ватсон. Я штудировал «Таймс», как вы могли догадаться по мятой газете на полу, — вероятно, чисто женская небрежность; благослови, Господь, слабый пол! — чтобы узнать, чем живет родина, буднями которой в закрытом мирке Марокко почти не интересуются.
— Там нет французской прессы?
— Есть, но о жизни империи-соперника в ней не пишут. Значит, юный король Испании прибывает к нам с государственным визитом?
— Вы говорите о малолетнем Альфонсе Тринадцатом? — снисходительно уточнил я. — По-моему, его ждут в сопровождении матери-регентши, очаровательной Марии Кристины.
— У юного монарха много поклонников, особенно здесь, — сказал Холмс. — Но есть и враги среди республиканцев и анархистов. Испания сейчас в состоянии политической нестабильности, что отражается на современной испанской музыке. — Холмс взглянул на скрипку, дожидавшуюся хозяина в раскрытом футляре, и бережно наканифолил смычок. — Хочу стереть из памяти мерзкие скрипичные мотивчики, звучавшие в Марокко днем и ночью, чем-нибудь более сложным и цивилизованным. Представьте, Ватсон, одна струна и зачастую одна-единственная нота. Разве это сравнимо с восхитительным Сарасате? — Холмс заиграл мелодию, по его заверениям испанскую, и я действительно расслышал в ней отголоски мавританского наследия Испании — что-то далекое, пустынное и безутешное.
Вдруг, спохватившись, Холмс взглянул на карманные часы-луковицу — подарок герцога Нортумберленда.
— Боже милостивый, мы опаздываем! Сегодня Сарасате играет в Сент-Джеймс-Холле.
Холмс сбросил тюрбан, халат и направился в гардеробную переодеваться в более подходящий для Лондона наряд. Я, как водится, промолчал о своем отношении к Сарасате и музыке. Вообще я не разделяю страсть Холмса к искусству. Бесспорно, для иностранного скрипача Сарасате играет божественно, но мне претит самодовольное выражение его лица во время концертов.
Холмс о моих чувствах не подозревал. Он вернулся в гостиную в синем бархатном пиджаке, легких брюках средиземноморского кроя, белой рубашке из тяжелого шелка с черным, небрежно повязанным галстуком, полагая, что я тоже предвкушаю удовольствие от концерта.
— Пойдемте же, Ватсон! — вскричал он. — Я с дилетантской тщетностью пытаюсь исполнить последнее творение Сарасате, а тут сам маэстро раскроет мне секрет звучания ре мажор, — добавил он.
— Я оставлю здесь саквояж?
— Захватите его, Ватсон. Там наверняка есть легкое обезболивающее, которое поможет вам пережить самые скучные части концерта. — Холмс улыбнулся, а меня смутила излишне точная оценка моего отношения к классической музыке.
Мне чудилось, что из-за немыслимого воздействия Холмса полуденный зной сгущается в средиземноморскую вялость. Кеб мы нашли с трудом, а когда приехали в Сент-Джеймс-Холл, концерт уже начался. Нам любезно позволили занять места в глубине зала посреди очередного номера, и вскоре я был готов к сиесте. Великий Сарасате, бывший в ту пору на пике популярности, исполнял чрезвычайно замысловатое произведение Баха под фортепьянный аккомпанемент привлекательного молодого человека — судя по цвету лица, иберийца, как и сам маэстро. Пианист нервничал, хотя явно не по причине недостатка виртуозности. Он то и дело оглядывался на занавес, отделявший сцену от кулис и служебных помещений, но потом, будто успокоившись, сосредоточился на музыке. Холмс, прикрыв глаза, легонько отстукивал на правом колене ритм невыносимо долгой музыкальной головоломки, занимавшей меломанов, среди которых я узрел бледного рыжебородого ирландца, выбивающегося в критики и полемисты. Я заснул.
Спал я очень крепко. Разбудили меня аплодисменты, в ответ на которые Сарасате кланялся с чисто испанской несдержанностью. Я украдкой взглянул на часы и понял, что бóльшая часть концерта пролетела незаметно для моего погрузившегося в сон мозга. Аплодисменты наверняка звучали и раньше, но усталые серые клеточки на них не отреагировали. Холмс либо не обратил внимания на то, что я спал, либо заметил, но из вежливости не будил и сейчас не журил за варварское безразличие к обожаемой им музыке.
— Ватсон, вот-вот начнется тот самый опус, — сказал он.
И опус начался. Звучал он безумно: одновременно слышались голоса сразу трех струн в ритме, который, как я узнал во время короткой поездки в Гранаду, называется сапатеадо. Закончился опус неистовыми аккордами и такой высокой нотой, что насладиться ее благозвучием смогла бы только летучая мышь.
— Браво! — вместе с остальными воскликнул Холмс и бурно зааплодировал.
Тут гром чрезмерно восторженных, на мой взгляд, оваций был заглушен выстрелом. Повалил дым, запахло подгоревшим завтраком, и молодой пианист закричал. Его голова упала на черно-белые клавиши, сыграв нечто немелодичное, затем поднялась — незрячие глаза и рот, из которого хлестала кровь, обвиняли публику в страшном преступлении против человеческой природы. Потом самым непостижимым образом пальцы правой руки умирающего несколько раз выдали одну и ту же ноту, а за ней чудовищную гамму. Казалось, он повторял и повторял бы ее, если бы не вмешалась смерть. Молодой пианист рухнул на сцену. Женщины завизжали, а маэстро Сарасате поспешно спрятал на груди свою драгоценную скрипку — Страдивари, как впоследствии сообщил мне Холмс, — будто убийца целился в нее.
Холмс отреагировал, как всегда, молниеносно.
— Очистите зал! — закричал он.
Появился администратор, мертвенно-бледный, дрожащий, и выкрикнул нечто подобное, но не так громко. Капельдинеры стали выпроваживать перепуганную публику. Рыжебородый ирландец успел кивнуть Холмсу и высказаться насчет того, что чуткие пальцы сыщика-любителя должны опередить грубые лапы профессионалов из столичной полиции. Молодого пианиста он пожалел — мол, испанец подавал большие надежды.
— Пойдемте, Ватсон! — позвал меня Холмс, направляясь к сцене. — Несчастный потерял много крови, но, возможно, еще жив.
Однако я сразу понял: содержимое моего саквояжа пианисту не поможет — его затылок был просто расколот.
Холмс со всевозможным пиететом обратился к Сарасате на безупречном, как говорил мой слух, испанском. Маэстро рассказал, что пианист по фамилии Гонсалес более шести месяцев аккомпанировал ему на гастролях в Испании и за рубежом. Близко они знакомы не были. Маэстро только слышал о желании молодого человека стать сольным исполнителем и композитором. По мнению Сарасате, врагов его аккомпаниатор не имел. Впрочем, по Барселоне ходили грязные слухи о любовных подвигах молодого Гонсалеса. Но разве можно предположить, что разгневанный муж или, скорее, мужья последовали за ним в Лондон, чтобы так жестоко и мелодраматично отомстить? Холмс безучастно кивнул, расстегивая воротник покойного.
— Бесполезно, — проговорил я.
Холмс не ответил — лишь молча всмотрелся в затылок Гонсалеса, нахмурился и, отряхнув ладони, поднялся с корточек. Он спросил потного администратора, не видел ли тот или его подчиненные убийцу либо странного посетителя, который мог проникнуть за кулисы, где место лишь артистам и персоналу, через дверь, охраняемую отставным сержантом морской пехоты, ныне швейцаром. Администратора осенила страшная догадка, и мы все бросились по коридору к двери, выходившей в переулок.
Дверь не охранялась по простой причине: старик в форменных брюках, но без тужурки, вероятно из-за жары, лежал мертвый. Его седой затылок с дьявольской аккуратностью пробила пуля. Значит, убийца имел возможность прокрасться к занавесу, отделявшему сцену от кабинетов и гримерных.
— Очень жаль, что больше никого из персонала не оказалось поблизости, — посетовал расстроенный администратор.
Хотя, если взглянуть на ситуацию с разумным цинизмом, жалеть не стоит. Здесь явно орудовал хладнокровный убийца, который бы ни перед чем не остановился.
— Бедняга Симпсон! Ватсон, я его знал. Пушки и копья врагов ее величества были ему нипочем, зато он нарвался на пулю в годы заслуженного отдыха, за чтением «Спортивной жизни». — Холмс повернулся к администратору. — Не соблаговолите объяснить, почему на пути убийцы оказался лишь бедный Симпсон? Иными словами, где были другие служащие?
— Мистер Холмс, ситуация в высшей степени странная, — начал администратор, вытирая шею носовым платком. — Вскоре после начала концерта, точнее, сразу после того, как вы, сэр, и ваш приятель заняли свои места, я получил послание. В нем сообщалось, что к нам с некоторым опозданием прибудет принц Уэльский с друзьями. Известно, что его высочество — поклонник Сарасате. Как вы, наверное, знаете, в глубине зала есть маленькая ложа для особо важных персон.
— Да, знаю, — отозвался Холмс. — Махараджа из Джохора любезно приглашал меня в то уединенное место. Но пожалуйста, продолжайте.
— Разумеется, я собрал подчиненных у главного входа, — рассказывал администратор. — Мы прождали там весь концерт, решив, что высокий гость появится лишь к концу программы. — Служащий признался, что они были обескуражены, но не расходились, пока не стихли аплодисменты, предположив, что его высочество с присущим ему властным добродушием велит испанскому скрипачу исполнить пару номеров на бис, когда в зале не останется никого, за исключением будущего короля. Таким образом, прояснилось все, кроме самого убийства.
— Послание! — потребовал Холмс. — Полагаю, оно пришло в письменном виде. Позволите на него взглянуть?
Администратор достал из внутреннего кармана листок с вензелями принца, подписанный личным секретарем его королевского высочества. Датированное седьмым июля письмо казалось любезным и предельно ясным. Холмс безразлично кивнул, а когда подоспела полиция, незаметно спрятал записку в карман. Инспектор Стэнли Хопкинс без промедлений отреагировал на вызов, доставленный ему на кебе служащим Сент-Джеймс-Холла.
— Инспектор, ситуация весьма непростая, — отметил Холмс. — Совершено два убийства, мотив первого объясняется вторым, но мотив второго пока абсолютно неясен. Успеха вам в расследовании!
— Вы не станете нам помогать, мистер Холмс? — осведомился смышленый молодой инспектор.
Холмс покачал головой.
— Я, как всегда, лукавлю, мой дорогой Ватсон, — признался Холмс в кебе, увозившем нас на Бейкер-стрит. — Это дело интересует меня, и даже очень. Стэнли Хопкинс, Стэнли Хопкинс… — задумчиво проговорил он. — Фамилия как у моего бывшего преподавателя. Сразу вспоминается юность в Стоунихерсте, где греческому меня учил молодой священник с умом дивной остроты. Звали его Джерард Мэнли Хопкинс. — Шерлок ухмыльнулся. — В бытность грибом-навозником я то и дело получал от него на орехи. Нет, из молодых ворон он был самым нормальным — делился кричащим пирогом на агоре, в отличие от своих коллег, брюзгливых джебби, к нам на олифе не подкрадывался.
— Ну и жаргон у вас, Холмс! Я ни слова не понял.
— Лучшие дни моей жизни! — мрачновато вздохнул он.
За ранним ужином, состоявшим из холодного омара и куриного салата, которые мы запивали белым охлажденным бургундским превосходного качества, Холмс проявил живейший интерес к убийству иностранного подданного на английской земле, точнее в лондонском концертном зале. Он протянул мне якобы королевское послание и спросил мое мнение. Я тщательно изучил записку.
— По-моему, все в полном порядке. Протокол соблюден, формулировка обычная. Но администратора и его подчиненных обманули. Следовательно, кто-то украл бумагу с вензелями принца.
— Превосходно, Ватсон! А теперь сделайте милость, взгляните на дату.
— Дата сегодняшняя.
— Верно, однако цифра семь написана не совсем привычным способом.
— Ах да, вижу. Мы, англичане, поперечную черту на семерке не ставим. Это континентальная семерка.
— Именно! Записку написал француз, итальянец или, скорее всего, испанец, имеющий доступ к письменным принадлежностям его высочества. Сам язык и формулировка, которую вы отметили, безупречны, а вот подпись не английская — здесь мошенник допустил оплошность. Писчую бумагу мог раздобыть человек влиятельный и вхожий в покои его высочества или достаточно бессовестный, чтобы украсть у него чистый лист с вензелями. Способ написания буквы «Е» в подписи говорит об испанском следе. Разумеется, все может быть иначе, но я уже почти не сомневаюсь: убийца — испанец.
— Горячая кровь заставила испанского супруга мстить без страха и упрека, — предположил я.
— По-моему, мотив здесь не бытовой. Вы заметили, как я расстегнул воротник убитого, и с бесцеремонностью профессионала указали, что все напрасно. Увы, Ватсон, вы не поняли мой замысел. — Холмс уже раскурил трубку, а теперь взял карандаш и нарисовал на скатерти непонятный знак. — Когда-нибудь видели такое? — спросил он, выпустив колечко дыма.
Я уставился на его каракули. Больше всего это походило на примитивное изображение птицы с расправленными крыльями, сидящей на вертикальных палках-штрихах, отдаленно напоминающих гнездо. Я покачал головой.
— Ватсон, это феникс, поглощенный пламенем и возрождающийся из пепла, а еще символ каталонских сепаратистов. Они республиканцы, анархисты и ненавидят централизованный контроль кастильской монархии. Этот символ вытатуирован рядом с шейным позвонком убитого. Очевидно, он был активным членом тайной группировки.
— Почему вы стали его искать? — полюбопытствовал я.
— В Танжере я случайно познакомился с испанцем, который яростно поносил монархию, изгнавшую его с родины. Вытирая пот, он без утайки показал мне точно такую же татуировку на груди.
— Хотите сказать, он был без одежды? — удивился я. — Или, как говорят французы, en deshabille?
— Ватсон, дело было в опиумной курильне Касбы, — спокойно ответил Холмс. — Там правила этикета не действуют. Тот испанец упомянул, что чаще символ верности Каталонской республике наносят в области шеи, но он выбрал грудь, дабы видеть его почаще и помнить значение. С тех пор как объявили о визите юного испанского короля, я гадал, не просочились ли в Лондон каталонские сепаратисты. Потому и осмотрел шею убитого, надеясь узнать о его политической принадлежности.
— Значит, этот молодой испанец, якобы преданный музыке, намеревался убить ни в чем не повинного Альфонса Тринадцатого? Очевидно, разведка мадридского двора сработала быстро, хоть и незаконно. Сторонники мира в Европе должны быть благодарны за то, что потенциального убийцу уничтожили.
— А бедный старый солдат, который охранял дверь? — напомнил Холмс. Его глаза так и буравили меня сквозь густой табачный дым. — Ватсон, любое убийство является преступлением.
Он стал напевать мелодию, смутно мне знакомую, и продолжал мурлыкать себе под нос, пока не объявили о приходе Стэнли Хопкинса.
— Ватсон, я его ждал, — сказал Холмс, а когда молодой инспектор вошел в гостиную, мой друг неожиданно продекламировал:
Давно меня мечты туда стремили,
Где нескончаема весенняя пора,
В поля, где злобы нет, где не шумят
ветра —
Лишь тихое благоуханье лили.
Глаза Стэнли Хопкинса округлились. У меня они стали бы такой же формы, если бы я не привык давным-давно к чудачествам Холмса.
Прежде чем потрясенный инспектор смог что-то вымолвить, заговорил Холмс:
— Ну как, вы вернулись к нам с победой?
Бедный Хопкинс не выглядел победителем. Он вручил моему другу листок, исписанный фиолетовыми чернилами.
— Вот, мистер Холмс, это мы нашли у убитого. Написано по-испански, этим языком ни я, ни мои коллеги не владеем. А вы, похоже, хорошо его знаете. Буду очень благодарен, если поможете с переводом.
Холмс с интересом прочел текст на обеих сторонах листка.
— Ах, Ватсон, — наконец проговорил он, — не возьму в толк, упрощается дело или, наоборот, усложняется. Письмо написал отец убитого. Он умоляет сына порвать с республиканцами и анархистами и посвятить себя искусству. Говоря напыщенным языком, отец искушает его своим завещанием. Мол, без веры в объединенную Испанию ни один его потомок не может рассчитывать на наследство. Судя по всему, отец неизлечимо болен и грозит проклясть на смертном одре своего бескомпромиссного отпрыска. Очень по-испански, на мой взгляд. В каждой фразе мелодрама, а отдельные даже ритмом напоминают оперные арии. Француза Бизе бы сюда, чтобы положить их на музыку.
— Возможно, молодой человек объявил о разрыве с сепаратистами, но обладал информацией, которую решил обнародовать или передать заинтересованным лицам. Его жестоко убили, не позволив осуществить планы.
— Великолепно, Ватсон! — сказал Холмс.
Я аж порозовел от радости: на похвалу, не приправленную сарказмом, он был очень скуп.
— Человек, безжалостно убивший двоих, вряд ли остановится. Какие меры предприняли власти для безопасности коронованных испанских гостей? — спросил Холмс молодого Хопкинса.
— Как вам наверняка известно, они прибывают сегодня последним пакетботом из Булони. В Фолкстоне их сразу посадят на специальный поезд, а по приезде сюда поселят в испанском посольстве. Завтра запланирована поездка в Виндзор, днем позже — ланч с премьер-министром. Для высоких гостей прозвучит опера «Гондольеры» сэра Гилберта и сэра Салливана…
— В которой высмеивается испанская знать, — напомнил Холмс. — Впрочем, неважно. Вы огласили маршрут и программу гостей, а о мерах безопасности не обмолвились.
— Я как раз подхожу к этому. Скотланд-Ярд будет в полном составе присутствовать на всех мероприятиях, а на стратегически важных направлениях расставят вооруженных людей в штатском. Полагаю, беспокоиться не о чем.
— Очень надеюсь, что вы правы, инспектор.
— Члены испанской королевской семьи покинут Англию на четвертый день. Их пакетбот Дувр — Кале отходит в час двадцать пять. И в порт, и на пароход направят усиленные отряды полиции. Министр внутренних дел осознает, как важна охрана августейших особ, поэтому предприняты повышенные меры безопасности, особенно после досадного инцидента в Хрустальном дворце, когда злоумышленники подставили ножку русскому царю.
— Лично я считаю, что государь всея Руси был пьян. — Холмс снова раскурил трубку. — Впрочем, это неважно.
В гостиную провели полицейского в форме. Сначала он отдал честь Холмсу, затем своему начальнику.
— Для Скотланд-Ярда мои двери всегда открыты, — добродушно пошутил Холмс. — Все сюда, на Бейкер-стрит! Добро пожаловать, сержант. Чувствую, вы с новостями.
— Уж не серчайте, сэр! — попросил сержант Холмса и обратился к Хопкинсу: — Сэр, мы вроде поймали паршивца.
— Извольте объясниться, сержант! — приказал Хопкинс. — Слушаю вас!
— Сэр, у нас есть некий «испанский отель», куда испанцы ходят, чтобы пообщаться со своими. Это в районе Элефант-энд-Касл.
— Подходящее место! — воскликнул Холмс. — Элефант-энд-Касл похоже на сильно искаженное «инфанта Кастильи» — примерно как «милостивый Боже» на «опрелости на коже». Извините меня, сержант. Пожалуйста, продолжайте.
— Пришли мы туда, а он как ждал — сиганул через слуховое окошко на крышу, а гостиница четырехэтажная. То ли парень поскользнулся, то ли нарочно вниз соскочил… эдакий. — (Морально-этические нормы нашего королевства вынуждают меня заменить отточием непечатное выражение, которое употребил сержант.) — Вы уж простите меня, сэр!
— Сержант, вы уверены, что это наш убийца? — спросил Холмс.
— Ага, сэр. У него и деньги нашли испанские, и нож, который называют стилетом, а еще револьвер с двумя пустыми каморами.
— Что же, инспектор, вам остается сравнить пули, оставшиеся в барабане револьвера, с теми, что извлечены из трупов. Думаю, это наш убийца. Поздравляю! Судя по всему, визит юного испанского монарха пройдет без лишних треволнений для Скотланд-Ярда. Вас, инспектор, наверняка ждет утомительная канцелярская работа. — Столь учтивым способом Холмс отделался от обоих посетителей и повернулся ко мне. — Ватсон, вы наверняка устали. Надеюсь, сержант не сочтет за труд вызывать для вас кеб. Встретимся десятого у театра «Савой» перед началом спектакля. Мистер Д’Ойли-Карт всегда оставляет для меня на кассе два бесплатных билета. С удовольствием посмотрю, как иберийские гости воспримут английский музыкальный фарс, — сказал он, но не в шутку, а скорее мрачно.
От меня тоже отделались…
Как и договаривались, мы с Холмсом во фраках и при медалях явились на оперу «Гондольеры». У меня самые обычные для отставного военного награды, а вот у Холмса есть очень интересные. Среди менее диковинных я опознал тройную сиамскую звезду и кривой боливийский крест. Места нам достались отличные, рядом с оркестром. Под управлением сэра Артура Салливана музыканты исполняли его же произведение. Юный испанский король много живее интересовался софитами, чем происходящим на сцене, а вот его мать должным образом реагировала на шутки, которые ей объяснял испанский посол. Опера нравилась мне куда больше концерта Сарасате. Я хохотал от души, тыкал Холмса в бок и подпевал солистам и хору. Пожалуй, чересчур громко, потому что леди Эстер Роскоммон, моя пациентка, легонько толкнула меня сзади и сказала, что я, во-первых, мешаю, а во-вторых, фальшивлю. Когда объявили антракт, я честно признался даме, что музыкального слуха у меня нет и никогда не было. Что касается Холмса, он больше смотрел не на сцену, а в бинокль на зрителей.
Во время перерыва августейшая семья демократично посетила общий буфет. Юный король любезно выпил бокал английского лимонада и совсем не по-королевски причмокнул губами. К моему удивлению, великий Сарасате в безупречном фраке, с наградами разных стран на груди потягивал шампанское в компании не кого иного, как сэра Артура Салливана. Я обратил на это внимание Холмса, а тот едва поклонился обоим и раздраженно отметил, что исполнитель столь утонченной музыки якшается с опереточником, пусть даже произведенным королевой в рыцари.
— Музыка многолика, — пояснил Холмс, закурив длинную сигару, в которой я узнал танжерскую панателлу. — Сэр Артур пал до уровня, который считает оптимальным с точки зрения материальной выгоды, а заодно и репутацию благочестивого приобрел. Они говорят по-итальянски. — Слух Холмса был острее моего. — На этом языке обмен впечатлениями о покровительстве аристократов звучит куда эмоциональнее, чем на нашем варварском. Уже второй звонок? Жаль выбрасывать великолепный табак, — сказал он, обращаясь к панателле, и с сожалением опустил ее в медную урну, что стояла в фойе.
Во время второго акта Холмс спал. Я понял, что напрасно считал себя неотесанным мужланом, когда задремал на более изысканном музыкальном представлении. Как довольно непочтительно заметил мой друг, музыка многолика.
На следующее утро за завтраком я получил срочную депешу от сэра Эдвина Этериджа, который снова вызывал меня к пациенту с Сент-Джонс-Вуд-роуд для консультации. Симптомы лата у молодого человека больше не проявлялись; теперь казалось, он страдает редким китайским заболеванием шук-йонг. Я сталкивался с ним в Сингапуре и Гонконге. Болезнь мучительная, описывать ее следует лишь в медицинских журналах. Основной симптом — навязчивая идея больного, что его репродуктивную способность губят злые силы, созданные буйным воображением. Люди верят, что эти силы планомерно поглощают их осязаемые детородные органы, и для профилактики прокалывают собственную плоть острейшим из имеющихся в наличии ножей. Единственное возможное лечение — глубокая седация, а в периоды прояснения сознания — диета.
После консультации я, разумеется, свернул на Бейкер-стрит. Солнечная погода радовала прямо-таки испанской безудержностью. Огромный Лондон дышал умиротворением. Когда я вошел в гостиную, Холмс в халате и мавританском тюрбане натирал канифолью смычок. Он был весел, я — нет, потому что расстроился, столкнувшись с заболеванием, которое прежде считал исключительно китайским. Несколькими днями ранее я тревожился из-за менее опасного лата — малайской истерики. И вдруг оба заболевания проявились у чистокровного англосакса. Я поделился тревогой с Холмсом и глубокомысленно изрек:
— Наверное, это месть покоренных народов за нашу империалистическую ненасытность.
— У прогресса есть оборотная сторона, — рассеянно проговорил Холмс, но быстро спустился с небес на землю. — Что же, Ватсон, королевский визит прошел без инцидентов. Иберийские сепаратисты больше не распускали руки на нашей земле. Но почему-то мне неспокойно. Думаю, что дело в необъяснимой силе музыки. Перед глазами стоит бедный юноша, сраженный пулей за инструментом, на котором он столь виртуозно играл, и его предсмертная агония. Я до сих пор слышу прощальную рапсодию — мелодичного в ней было мало. — Его смычок заскользил по струнам. — Ватсон, он играл эти ноты. Я их записал. Записать — значит взять под контроль или поставить точку.
Холмс играл с листа, лежавшего на его правом колене. Летний ветер, горячий выдох июля, влетел в раскрытое окно и швырнул листок на ковер. Я нагнулся и поднес его к глазам. Твердый почерк моего друга я узнал, а вот пять линий и ноты не говорили мне ровным счетом ничего. Мысли перетекли к шук-йонгу: вспомнились мучения старого китайца, которого я вылечил в Гонконге контрвнушением. В благодарность он отдал мне свои единственные сокровища — бамбуковую флейту и небольшой свиток с китайскими песнями.
— Когда-то у меня был свиток с китайскими песнями, простыми, но очень душевными, — задумчиво сказал я Холмсу. — Китайская нотная грамота кажется трогательно несложной. Вместо жирных черных точек, которые для меня не понятнее вывесок в Коулуне, у китайцев цифровая система: первая нота шкалы обозначается единицей, вторая — двойкой и так далее; по-моему, до восьми.
К делу история вроде не относилась, но на Холмса произвела колоссальный эффект.
— Скорее! — закричал он и вскочил, скидывая халат и тюрбан. — Может, уже слишком поздно.
Он схватил справочники, стоявшие на полке за креслом, перелистал «Брадшо» и объявил:
— Правильно, четверть двенадцатого. Королевский вагон присоединяют к дуврскому поезду. Пока я одеваюсь, бегите на улицу, Ватсон, и ловите кеб! Представьте, что от вашей проворности зависит ваша собственная жизнь. Другие жизни уж точно!
Когда наш кеб с громыханием подкатил к вокзалу, большие часы показывали одиннадцать десять. Кебмен никак не мог отсчитать сдачу с моего соверена.
— Не надо сдачи! — крикнул я, бросаясь вслед за Холмсом, который так и не объяснил, в чем дело.
На перроне царило полное безумие, однако нам повезло встретить инспектора Стэнли Хопкинса. Он радовался, что дежурство заканчивается, и — сама бдительность! — стоял у входа на двенадцатую платформу, откуда по расписанию должен был отойти поезд. Над локомотивом клубился пар. Члены королевской семьи уже заняли свои места.
— Немедленно высадите их из вагона! — закричал Холмс, давая понять, что дело серьезно. — Я все объясню потом.
— Не получится, — пролепетал оторопевший Хопкинс. — Я не могу отдать такой приказ.
— Тогда его отдам я. Ватсон, ждите здесь с инспектором и никого не выпускайте!
Холмс бросился на платформу и на хорошем испанском крикнул служащим посольства и самому послу, что юному королю, его матери и свите нужно срочно покинуть купе. Первым на его призыв откликнулся Альфонс Тринадцатый, явно радуясь, что за время визита случилось хоть что-то интересное. С мальчишеской порывистостью он выскочил из вагона, ожидая не смертельную опасность, а приключения. По строгому приказу Холмса испанцы отошли от вагона на достаточное расстояние, и только тогда стало ясно, что за опасность им угрожала. Грянул взрыв, щепки и осколки просыпались дождем, оставив дым и отголоски в закоулках большого вокзала. Холмс подбежал ко мне: я послушно ждал с Хопкинсом у входа на платформу.
— Ватсон, инспектор, вы никого не выпустили?
— Никого, мистер Холмс, — ответил Хопкинс, — кроме…
— Кроме обожаемого вами маэстро, — договорил я. — То есть великого Сарасате.
— Сарасате? — переспросил Холмс и мрачно кивнул. — Да, конечно, Сарасате…
— Он был на приеме у испанского посла, — объяснил Хопкинс. — Сел в вагон со всеми, но быстро вышел. Репетиция — так он мне сказал.
— Вы дурак, Ватсон! Почему вы его не арестовали?!
Вообще, этот упрек следовало адресовать Хопкинсу, у которого Холмс спросил:
— Сарасате вышел со скрипичным футляром?
— Холмс, я не позволю называть себя дураком! — запальчиво воскликнул я. — По крайней мере, на людях.
— Вы дурак, Ватсон. Могу хоть тысячу раз это повторить. Инспектор, у Сарасате был в руках футляр, когда он явился сюда с отъезжающими?
— Да. Вы спросили, и я сразу вспомнил: футляр был.
— Он явился с футляром, а ушел без него.
— Именно.
— Ватсон, вы дурак! В скрипичном футляре лежала бомба с часовым механизмом, которую он спрятал в королевском купе, наверное, под сиденьем. А вы его упустили!
— Ваш идол, Холмс, ваш бог и виртуоз скрипки мгновенно превратился в убийцу. А называть себя дураком я не позволю!
— Куда он отправился? — спросил Холмс инспектора, проигнорировав мой упрек.
— В самом деле, сэр, куда? — отозвался Хопкинс. — По-моему, особого значения это не имеет. Разве трудно найти Сарасате?
— Вам будет трудно, — пообещал Холмс. — Сарасате не репетирует, его лондонские гастроли закончены. Думаю, он сел на поезд до Харвича, Ливерпуля или любого другого порта, чтобы добраться до страны, где английские законы не действуют. Конечно, вы можете телеграфом оповестить полицию всех портов, только, судя по вашему настроению, вы не намерены это делать.
— Верно, мистер Холмс. Вменить покушение на убийство будет очень непросто. Если только умозрительно…
Холмс долго буравил ненавидящим взглядом щит с рекламой мыла «Пирс».
— Думаю, вы правы, — наконец проговорил он. — Ну же, Ватсон, простите меня за то, что я назвал вас дураком!
На Бейкер-стрит Холмс снова попытался меня задобрить, открыв бутылку очень старого бренди — прощальный подарок другого монарха. Тот был мусульманином и, следовательно, храня такое сокровище, нарушал постулаты своей веры. Еще любопытно, как он заполучил часть винной коллекции Наполеона, после смерти узника острова Святой Елены оказавшейся в собственности Англии. Судя по монограмме на этикетке, замечательный коньяк был из погреба пленного императора.
— Признаюсь, Ватсон, — начал Холмс, наслаждаясь переливами золотистой жидкости в коньячном бокале, — я слишком увлекся предположениями. Например, предполагал, что вы согласны с моими гипотезами. А вы о них понятия не имели, тем не менее именно вы невольно дали мне ключ к разгадке тайны. Я говорю о лебединой песне, мелодии, наигранной бедным Гонсалесом. В ней послание умирающего, который захлебывался собственной кровью и не мог говорить. Однако он говорил — не просто как музыкант, а как музыкант, знакомый с нетрадиционной нотной грамотой. Отец, тщетно искушавший его завещанием, некогда состоял на дипломатической службе в Гонконге. Мне помнится, что в письме шла речь об образовании, мол, сына должны были научить, что и в Китае, и в России, и в их любимой Испании монархия незыблема.
— И что бедный Гонсалес сказал перед смертью? — Три бокала божественного напитка задобрили меня и умиротворили.
— Сперва, Ватсон, он играл ноту ре. Я абсолютным слухом не обладаю и опознал ее лишь потому, что Сарасате закончил концерт на ре мажор. Финальный аккорд еще звучал в моих ушах, когда умирающий заиграл в последний раз. Он взял ноту ре, а в переводе с итальянского это означает «король»; примерно так звучит испанское слово с тем же значением. Мне, убогому, следовало догадаться, что нас предупреждают об опасности, которая грозит прибывшему монарху. В тех нотах, что Гонсалес взял дальше, краткое послание. Я не мог разгадать его до сегодняшнего утра, пока вы не вспомнили о китайской системе обозначения, точнее, нумерации нот. Очень вовремя! Из сыгранных в любой тональности нот получается цифровая комбинация один-один-один-пять, то есть до-до-до-соль или ре-ре-ре-ля; высота не важна. Целиком сообщение получилось такое: один-один-один-пять-один-один-семь. Как мелодия, оно ценности не представляет — прозвучало словно искаженный сигнал горна. Зато теперь мы знаем систему и можем расшифровать: король в опасности в одиннадцать пятнадцать одиннадцатого дня седьмого месяца. Ватсон, это я, дурак, не разгадал тайну якобы предсмертного бреда, а на самом деле важного послания тому, у кого хватит ума в нем разобраться.
— Почему вы стали подозревать Сарасате? — спросил я, подливая себе божественный напиток.
— Давайте вспомним о его происхождении. Полное имя маэстро — Пабло Мартин Мелитон де Сарасате-и-Наваскуэс. Рожденный в Барселоне, он, разумеется, каталонец, член семьи с богатым антимонархическим прошлым. Все это я выяснил в испанском посольстве. Параллельно узнал о связи молодого Гонсалеса с Китаем, но тогда не понял, что к чему. Вообще антимонархический настрой семьи Сарасате — веская причина для подозрений, но великих артистов всегда считали выше грязных политических интриг. В том, что пианиста убили сразу после концерта, чудится хладнокровная бессердечность. Уничтожить юношу-аккомпаниатора, как только он сделает свою работу, — именно таким наверняка был жестокий приказ Сарасате наемнику. Не сомневаюсь, что молодой Гонсалес откровенничал с маэстро, которому имел все основания доверять как коллеге и великому музыканту. Он признался, что решил сообщить о планах сепаратистов властям. Что именно подвигло его на такой шаг — внезапные сомнения или реакция на письмо отца, — навсегда останется тайной. Наемник выполнил приказ с точностью до ноты, если так можно выразиться. Дух захватывает при мысли, что Сарасате одобрил столь чудовищный финал бесспорно блестящего выступления.
— Я сужу о блеске скорее по чужим аплодисментам, чем по собственным впечатлениям. Похоже, на совести Сарасате еще одно выступление, увы, не такое блестящее, — подделка записки от секретаря его высочества. Вспомните диковинную семерку в дате.
— Именно так, Ватсон. В театре «Савой» мы видели, как мило он болтал с сэром Артуром Салливаном, близким другом принца. И среди прочего сказал: «Grazie a Dio, лондонские гастроли закончены, и теперь можно насладиться заслуженным отдыхом». Человек, достаточно неразборчивый и нещепетильный, чтобы работать с мистером Уильямом Швенком Гилбертом, знаменитым любителем смеяться над условностями, без лишних угрызений совести стащит пару листов писчей бумаги у принца и передаст попросившему, не уточнив, для чего они понадобились.
— Что же, Холмс, — проговорил я, — похоже, вы не будете преследовать Сарасате, чтобы он понес заслуженное наказание как преступник, и не станете рушить его музыкальную карьеру, хлопотать об аресте?
— Ватсон, где доказательства? Как съязвил умный молодой инспектор, все «чисто умозрительно».
— А если нет?
Холмс со вздохом взял смычок и скрипку.
— Сарасате — великий музыкант, и мир не может его потерять. Не передавайте мои слова своим набожным знакомым, но для меня искусство выше нравственности. Если бы Сарасате в этой самой комнате на моих глазах придушил вас, Ватсон, за полное отсутствие музыкального слуха, а его сообщник с заряженным пистолетом не позволил бы мне вмешаться и если бы потом маэстро составил подробный рапорт о преступлении и подписался Пабло Мартин Мелитон де Сарасате-и-Наваскуэс, мне пришлось бы действовать с закрытыми глазами — уничтожить рапорт, бросить ваше тело в канаву на Бейкер-стрит и молча наблюдать за полицейским расследованием. Настолько великий музыкант выше моральных принципов, которыми обременены простые смертные. А сейчас, Ватсон, подлейте себе коньяка и послушайте опус Сарасате в моем исполнении. Понимаю, до маэстро мне далеко, но гениальность его произведения вы, несомненно, ощутите.
Холмс встал, установил пюпитр, зажал скрипку подбородком и с благоговением заиграл.