Глава десятая
СУШНИК
Пожалуй, краски неба над вечерней водой стоят того, чтобы их искать и бережно и долго помнить. Я собирал закаты. Я видел малиновое и вишневое небо, видел фиолетовые перья вечерних облаков перед завтрашним инеем. Эти перья неслышно опускались на испуганную воду и холодно светились на середине озера. Помню я и небо мороза, небо в белых съежившихся лапках, какие бывают зимой на оконном стекле. А приходилось ли видеть вам настоящий пожар неба, огненные, живые краски заката, вдруг взметнувшиеся из-под тяжелых свинцовых туч, сдавивших уходящее солнце? Эти тучи погасили солнце, погасили вечерний свет неба, и на озеро опустилась мутная, беспокойная хмарь… Тогда я сидел в лодчонке посреди Домашнего озера и проверял перемет. Я сидел спиной к закату и видел только воду впереди себя. И эта серая, почти ночная вода, вода цвета холодного, мертвого пепла вдруг вспыхнула красками пожара. Я обернулся и увидел, как последний огонь солнца все-таки вырвался из-под тяжести свинца и зло полыхнул по небу. Небо походило на костер, на груду сырых, брошенных на горячие угли дров. Казалось, дрова уже погасили костер, казалось, огню никогда не вырваться из-под тяжести поленьев, но он ждал, копился, молча воевал с сыростью и вдруг взметнулся широким, сердитым, всепожирающим языком…
Вслед за багровым огнем с запада сорвался тупой, громкий удар ветра. Ветер швырнул лодку, и я повис на шнуре перемета. Шнур резал грудь и уходил к якорям двумя звенящими струнами. Якоря не могли подвести, они держали прочно, а лодка металась из стороны в сторону, грозя вырваться, умчаться и оставить меня одного посреди кипящей воды… Конечно, можно было бросить снасть, отвести от груди шнур, поднять его над головой и отпустить звенящую струну. Тогда весло, волны и скорый берег… Но бросать работу было нельзя. На перемете была рыба, ее надо было снять сегодня, чтобы она не погибла, чтобы не пропала дневная работа и чтобы к завтрашнему утру можно было вынуть из печи очередные килограммы высушенных окуней и щук…
За моей лодкой с берега беспокойно следили люди. Они стояли у самой воды и ждали, как ждут на земле, не имея возможности помочь попавшему в беду парашютисту, его товарищи… Помочь мне люди не могли. Шквал закрыл озеро для лодок, и людям на берегу осталось только надеяться на счастье и способности попавшего в беду.
Лодку отнесло далеко от деревушки, к счастью, протащило мимо камней, к счастью, не перевернуло. Переворачиваться не хотелось: на мне были ватник, высокие сапоги, теплая одежда… Уже на берегу я долго вспоминал, как отшвыривал ветер занесенное для гребка весло. Но сушник на следующее утро все-таки был.
Сушник — это сухая рыба, рыба, высушенная в печи. Из пяти килограммов крупной рыбы выходит один килограмм сухой. Свежую рыбу из леса не вынесешь — далеко и тяжело. На первый взгляд получается, что сушник — это вынужденная необходимость, но если разобраться глубже, то сушник выглядит уже незаменимым продуктом. Сухая рыба хранится месяцами, годами, ее легко и просто взять с собой на охотничий промысел зимой. А сенокос, когда работа проходит далеко от дома, когда людям нужна крепкая здоровая пища и когда летом нет мяса?
Вам приходилось когда-нибудь отведать картофельный суп со снетками? Мелкая сухая рыбешка доставлена вам на стол с какого-нибудь Лекшм- или Викшозера. Красивыми снежными дольками нарезан картофель. Можно добавить и лук, и перец, и лавровый лист. Вот мелкая, медленная закипь появляется по стенкам кастрюли, пузырьки чаще, больше, потом полчаса кипения, и по тарелкам разливается темно–янтарная жидкость, а во рту приятно с мягким неслышным хрустом рассыпается то, что совсем недавно называлось сухим снетком.
Суп из сухой плотвы готовится по такому же рецепту. Вкус бульона и рыбы повторяют собой вкус супа из снетка, но блюдо, приготовленное из сухой плотвы, ярче цветом и запахом. Суп из сухого окуня слаще и крепче. Оставленный в кастрюле не очень близко от печи, он застывает к утру и употребляется уже в холодном виде. Суп из сухих щучьих голов застывает в бледно–желтое заливное, и такое заливное по–своему аппетитно даже после классических рыбных блюд.
Сравнивать неизвестное с известным и таким путем объяснять непосвященному человеку ценность новых открытий — путь простой, но не всегда правильный… Сейчас я вспоминаю необыкновенные белые лилии, которые встретил однажды и о которых очень хотел рассказать другим. Тогда я жил на Долгом озере и ловил зеленых окуней…
Зеленые окуни были толстыми, жирными рыбами. Они жили в мелких, заросших заливах, подолгу копались в торфе, выискивая самый непотребный корм, и ловить этого зеленого окуня можно было всегда на любую насадку. Зеленые окуни были ленивыми болотными рыбами, и уха из них никогда не казалась такой прозрачной и легкой, как из голубых окуней.
Голубые окуни представлялись мне гордыми и быстрыми рыбами. Они жили на глубине среди камней и даже на поиски пищи никогда не заходили в мелкие, заросшие заливы. Голубые окуни не в пример зеленым никогда не сдавались без боя. Их трудно было найти, а когда и удавалось пересечь путь отважной стае, то встреча с ней длилась всего несколько минут.
По ночам и в густую летнюю жару голубые окуни опускались на самое дно, а с утренним солнцем снова выстраивались в свои быстрые походные колонны и направлялись в рейд к лудам…
Лудами на северных озерах называют приподнятости дна. Чаще луды не выходят на поверхность, чаще они скрыты под водой, и тогда о них узнаешь лишь по широким листьям, что поднялись вдруг посреди озера длинными зелеными островами. Когда нет ветра, когда молчалива вода и далеко видны на этой воде блестящие листья, рыбак вряд ли ошибется, если повернет свою лодку в их сторону. Там в глубину круто падает песчаный или каменистый скат, там держится малек, и туда в первых лучах пробудившегося солнца вырвется азартная стая голубых окуней.
На луду выезжаешь еще в тумане, осторожно привязываешь к колу лодку и ждешь. Туман постепенно уходит. Из тумана вода и листья будущих лилий появляются сначала мутными, потом светлеют и занимаются тихим огнем утренней зари. Когда совсем наступает лето, когда отцветает рябина и появляются первые стайки суматошных утят, луды узнать и увидеть проще… Черная вода, вода без дна, вода, пришедшая сюда из елового лога, такого же черного и таинственного, как само озеро. Такая вода молчит глубиной и тайной, и над этой тайной цвета воронова крыла вдруг раскрываются белые огни лилий. Огонь лилий кажется остановившимся, остановившимся навсегда. Вначале он тоже жил, разгорался новыми лепестками, расходился шире и ярче, но вот достиг чего–то очень большого и остановился, будто испугался своей таинственной силой погубить вокруг все живое…
Тогда на Долгом озере я очень ждал цветы белых лилий. Эти цветы должны были стать сигналом, известием, что теперь около луд появится голубой окунь. Я ждал голубого окуня, ждал первые цветы на лудах, объезжал на лодке все заливы и ручьи, посещал другие озера и вот тогда-то и встретил на речке Окштомке необычные лилии…
По берегу бочажка росла высокая густая трава. Траву еще не успели скосить, она еще была и прятала собой воду и необычные цветы. Я раздвинул траву и увидел лилии. Цветы, наверное, не уместились бы на ладони. Их нельзя было сорвать, взять с собой, на них можно было только смотреть, забыв, что где-то есть еще что-то более прекрасное.
На обратном пути я долго придумывал, как рассказать об этих лилиях другим людям. Рассказать можно было, только найдя что-то такое, что люди хорошо знали, а потом сравнить с этим известным мои лилии… Но о лилиях я так никому и не рассказал. Эти лилии не с чем было сравнить, их надо было видеть, они были первозданными…
И сейчас, перечисляя самые разные блюда, приготовленные из сухой рыбы, и делая попытку сравнить эти блюда с заливным из осетрины или с супом из головизны, я снова прихожу к выводу, что сравнивать можно только что-то близкое между собой. Осетр, севрюга, белуга — эту рыбу когда-то называли красной, то есть самой хорошей. Заливные, жаркое, супы, отварные блюда, кулебяки с вязигой — все это давала красная рыба, рыба редкая, а оттого и дорогая. Здесь был свой вкус, свой запах, свои поклонники и гурманы… Когда-то давно красная рыба была для меня чем-то несбыточным, а потому и ценным. Но вот рядом оказались неторопливые костры волжских рыбаков. У этих костров я учился готовить зернистую икру, учился вынимать вязигу и разделывать на балык тяжелых серо–голубых рыбин. Но даже у волжских костров рыбаки чаще говорили не об отварной осетрине, а об ухе из окуней, о жареных карасях или о сушеной тарашке. Окунь и здесь, рядом с красной рыбой, оставался продуктом желанным и никогда не надоедавшим. Осетрина приедалась, приедалась икра, приедались горбуша и сиги, но окуневую уху можно было варить каждый день, и каждый день она была необыкновенно приятна и обыкновенно нужна, как хорошо выпеченный хлеб. И наверное, эта необыкновенная обыкновенность окуня, чередующегося в рыбацком котелке или котле с лещом, плотвой или щукой, и была той преградой, которая не позволяла сравнивать заливное из сушника с фирменным заливным из осетрины.
Но на заливном и супах перечень блюд из сушника еще не оканчивался. Я не помню, какой это был праздник, но он остался в моей памяти не богатством стола, не радушием хозяев, не мягким северным многоголосием застольных песен — я запомнил низкую глиняную плошку, в которой гостям была подана сухая щука, предварительно выжаренная в молоке.
Пусть простят меня те, кто усмотрит в моем рассказе о сушнике излишний плотоядный интерес, за которым будто бы были забыты и душевные качества людей, пригласивших меня в гости, и чудесные народные песни. Я не боюсь еще и еще раз говорить о пище, об угощениях, в которые хозяйка вкладывает себя порой более полно, чем в послеобеденную песню. Наверное, в пище надо соблюдать не только положенные количества витаминов, белков, углеводов — пищу надо уметь готовить, уметь исполнить и преподнести, как хорошую песню, и тогда за столом и сама песня будет звучать шире и добрей, и совсем не потому, что запоется она на сытый желудок.
Искусство песни — это искусство исполнителя жить, быть человеком, уметь в каждый шаг вкладывать себя, будь то созданная сказка или простая пшенная каша с молоком. Даже самую простую кашу и ту надо знать: надо знать, когда поставить ее к огню, когда пододвинуть поглубже в печь, когда достать и подать к столу. Может быть, именно поэтому еще тогда, когда не было супружеских анкет, лицо будущей хозяйки оценивалось сначала по ее умению приготовить пищу… Не сердитесь на меня те хозяйки, которые предпочитают пользоваться домовыми кухнями, я совсем не хотел сказать, что удел женщины — стоять с ухватом у печи, но с этого самого ухвата когда-то и начинались очень хорошие песни. Неудачливый человек не исполнит хорошей песни, песни не может быть, не может быть искусства, когда исполнитель не умеет искусно подойти даже к обеденному столу. Пускай простят меня и создатели песен, но не такие уж последние песни создавались непосредственно у печи. Что помогало женщине, взявшей в руки ухват, сложить хорошую песню или добрую сказку? То ли игра огня, то ли шепот остывающих углей, а может быть, и ожидание доброй улыбки на лицах людей, которые отведают искусно приготовленную хозяйкой сухую щуку, выжаренную в молоке.
Природа Севера никогда не отличалась особой щедростью. Скупость природы оставила свой след и на разносолах лесного стола. У нас редко когда поднесут гостю яичницу на сале со сметаной, почти никогда не предложат огурцов и помидоров, не удивят ни жареным гусем, ни жареными белыми грибами. Белый гриб не растет в наших сырых еловых местах, но зато на столе вас всегда встретят соленые рыжики и волнушки, пироги с черникой и брусникой, выжаренная сметана, отменная простокваша, то самое сливочное масло, отдаленного родственника которого мы называем вологодским, и, конечно, рыба… Рыба в ухе, уха из свежей рыбы и рыбы–сушника, рыба в пироге и просто рыба, вынутая из супа. И может быть, именно из-за этой самой рыбы и ждали меня с полудня на Меневом ручье женщины…
До людей мне оставалось еще с час пути. За плечами, как всегда, была ноша. Но на этот раз моя ноша была необычной — я выносил к людям сушник…
Сушить рыбу учили меня все сообща, учили, как подобает, с шутками и розыгрышами, но честно и ответственно. Сушник накапливался, заполнял кошелки, и наконец настал тот день, когда сухую рыбу надо было вынести и реализовать по существующим ценам, как реализуют в сфере товарного производства грибы, ягоды, плетеные кошелки и прочие дары леса. Ни о каких договорах с торгующими организациями тогда не могло быть и речи: брать на себя даже самые малые обязанности в то время я еще не мог и посему ограничился самым простым путем доставки сушника к столу потребителя — дорогой из нашей лесной деревушки к людям… И эту дорогу за день до меня прошел с таким же самым сушником Василий Герасимов. Васькина поспешность меня несколько насторожила. Спрос–предложения по части сухой рыбы — все это было для меня еще загадкой… А не придумал ли этот самый Васька перейти мне дорогу, перехватить спрос и оставить предложения без реализации?.. Васька уходил весело, с многозначительной ухмылкой разбитного таежного хозяина, убеждая меня, что отправляется вперед созвать ярмарку и выслать навстречу мне зазывал, именно мне, купцу. Я не очень верил Васькиному балагурству, к тому же меня мучил сам факт неожиданного перехода из одной, высшей сферы производства в другую, более отсталую, и всю дорогу до Менева ручья я тащился, как в преисподнюю, в которой мне были уготованы разочарование, финансовый крах и вечный позор… Но Васька, как и случается с людьми, на первый взгляд не очень серьезными, еще раз подтвердил ту святую для себя истину, что даже чрезмерно бойкие слова он никогда не бросает на ветер, — у Менева ручья меня действительно ждали зазывалы.
Менев был первым ручьем на пути в лесу и последним по дороге к людям. На обратной дороге из леса я всегда отдыхал у этого ручья, долго курил и задумчиво смотрел на его глубокую воду цвета жидкого вываренного кофе. На этой воде распускались особо пышные кубышки. Эти кубышки казались совсем домашними после многих дней работы среди волн и ветра, работы на чистой глади отхожих озер, где по лудам горели лишь таинственные неживые огни белых лилий. Когда за долгими рабочими днями наступала усталость, белые огни лилий начинали казаться холодными и даже ледяными. Тогда я часто вспоминал Менев ручей и его теплые мирные цветы.
В желтых цветах кубышек кроме ласкового тепла жила и какая-то неразгаданная людьми тайна… Я любил срывать такие цветы еще не раскрывшимися и лепесток за лепестком двигаться к тайне. Сначала лепестки были зелеными и неподатливыми, как прочные латы рыцарей, охраняющих вход в замок вечных сокровищ. Потом латы все-таки отступали перед желанием человека знать дальше, и их место занимали желтые лепестки. Желтые лепестки становились все нежней и беззащитней… И наконец ты входил в таинственный и незнакомый мир. Таинственность звала… Еще, еще лепесток…
Но в этот раз заглянуть в тайну цветка воды так и не удалось. На бревнах около моста сидели женщины. Их было две. Они учтиво поздоровались и после нескольких слов о том, что сено уже убрали и что для меня есть письма, прямо приступили к деловым переговорам. Целью переговоров было заполучить от меня право на монопольное приобретение всего сушника.
Такой оборот дела вселял надежду. Я тут же подписал со своими зазывалами благодарный договор и с легким сердцем взвалил натянувший было плечи мешок — мешок уже был не моим… Но последующие события несколько изменили мой договор с женщинами. По дороге нас встречали еще и еще люди и все до одного просили сушник, просили и все, что я принес, и часть, и только килограммчик, и, наконец, хотя бы на вару…
Кому и как разошелся мой мешок, я не знал. Вечером я пил чай, дымил «Беломором», угощал своего пса пряниками и, чувствуя себя по меньшей мере золотопромышленником, крыл Ваську. Крыть этого неугомонного человека все-таки стоило… Его преждевременный вояж, как и все остальные деяния доморощенного лешего, преследовал не просто деловые цели. Васька поторопился к людям, чтобы разыграть очередную комедию: с его слов люди представили, что я принесу очень много рыбы. Слух о близком явлении богатого купца распространился с быстротой наилучшего беспроволочного телеграфа, и еще к ночи все приходили и приходили люди с одной–единственной просьбой: «Ну хоть на вару, хоть с горсточку-то окуньков бы…»
Горсточка окуньков вовсе не была той мерой, которой принято оценивать размер подаяния. Люди были сыты. Каждый из них мог купить всю и мою, и Васькину рыбу и сделал бы это с удовольствием, но рыбы было мало, и просьба людей, эта горсточка, скорее всего напоминала очередь в рыбном магазине за осетриной, когда продавщица объявляла, что товара почти не осталось. Тогда люди обращались с просьбой в кассу и к продавцу: отпускать в одни руки не более полукилограмма. Нередко такая просьба в рыбном магазине не имела успеха, и я с горечью сравнивал людей, стоявших у прилавка первыми, с теми женщинами, которые полдня ждали меня, которые получили в свои руки всю рыбу, но уступили ее другим, оставив себе лишь малую толику.
Откуда такое душевное качество? Может быть, от того самого сушника, от той избушки на берегу отхожего озера, где два–три рыбака рядом топят не один день общую печь и никогда не считают, чьи продукты израсходовали они сегодня или вчера на завтрак, на обед или на ужин…
Что было у меня в избушке на Долгом озере на завтраки, на обеды, на ужины, я, пожалуй, и не вспомню. Не вспомню хотя бы потому, что ни разу не знал ни завтраков, ни обедов, ни ужинов как таковых…
Говорят, что для подобного повествования неплохо подошла бы дневниковая форма, то есть форма дневника… Я никогда не задумывался над тем, в какую форму обрядить свой рассказ. Рассказ получался как-то сам по себе, и, начни я его снова, он, пожалуй, выглядел бы немного иначе. Безусловно, каждый день отхожего промысла отличается один от другого. Эти дни можно точно сосчитать по страницам дневника, который я все-таки умудрялся вести. Но после утра, дня и ночи ловли, после двух–трех кошелок вычищенной и выложенной в печь рыбы, после дождей, гроз, бесклевья, после двух–трех глотков крепкого–крепкого чая перед дорогой на озеро и точно таких же глотков по возвращении, уже перед новым утром, под гнетущий визг комаров мне оставалось записать в дневнике только отдельные факты… Выехал во столько-то, приехал тогда-то, улов такой-то, сухарей, сахару и крупы осталось всего на столько-то дней… Уходить придется тогда-то… Я не буду сейчас возвращаться к своему дневнику, я просто вспомню столик в избушке и сорок пять зарубок, сделанных на его досках моим ножом… Сорок пять зарубок — это сорок пять дней и ночей на Долгом озере. Это на сорок пять дней хватило всего, занесенного в лес за один раз, это сорок пять раз я спускался к лодке, брал весло и сорок пять раз уезжал в туман или дождь, чтобы часам к одиннадцати вечера вернуться обратно. Иногда путешествия на лодчонке продолжались по восемнадцать — двадцать часов, иногда в такие путешествия я не брал даже сухарей… Иногда почти ничего не привозил домой…
Из всех вариантов приобретения мне больше всего нравится коллекционировать закаты, находить необыкновенные лилии и запоминать разговоры деревьев. Этим богатством поделился со мной лес. Но эти богатства были тогда лишь для меня. А рядом оставалась еще одна оценка моей дороги — оценка моего пути другими. Я не знал тогда, будут ли мои находки приняты и оценены, и, наверное, поэтому был очень рад доброй оценке людей, просивших у меня хоть немного сушника, хоть горсть, хоть на «вару».
Я всегда помнил эти слова и старался делать сушник таким, чтобы одной горсти моей рыбы хватило на целый чугунок хорошего супа. Из плохого сушника сварить хороший суп нельзя, плохой сушник не разваривался, отдавал гарью и углями, грязный сушник оставлял в тарелках чешую и темные пленочки неудаленной крови. Но даже чистый, хороший сушник мог быть первого, второго и нижеследующих сортов. Сухая рыба первого сорта всегда была белая, мясо почти не теряло цвета, и делать такой сушник доставляло удовольствие, как доставляет удовольствие хорошей хозяйке подать на стол румяный сочный рыбник или сдобные, тающие во рту кренделя.
У нас никогда не говорят «чистить рыбу» — рыбу у нас «порют». Но «пороть» рыбу можно лишь ловким движением острого ножа. Нож должен быть по руке, рядом всегда лежит брусочек, чтобы лезвие не знало тяжелого хода. И все это: острый нож, удобная рукоятка и широкая доска для разделки на ней рыбы — подчинено одному–единственному требованию: быстро и качественно обработать дневной улов. Сам процесс подготовки рыбы к печи не очень романтичен… Ловкое движение ножа по окуневому боку вдоль жаберной крышки надсекает рыбу от позвоночника до брюха, следующее движение лезвия — и на кончике ножа выбрасываются на доску внутренности. Рыба сложена в кошелку, хорошо промьгга в озере, промыта несколько раз. И теперь ее осталось положить на лопату и отправить в печь.
При сушке чешуя с окуней никогда не снимается, она остается, а потом легко и просто удаляется ложкой или ножом от отваренной рыбы. Окуневая чешуя даст клей и никогда не будет плавать по тарелке. Не снимается чешуя и со щуки, ибо чешуя щуки обладает точно такими же свойствами. Но сама щука разделывается несколько иначе. Щуку пластают, режут со спины от конца морды до хвоста, а потом разворачивают. Из развернутой распластанной щуки вынимают внутренности, икру, печень, а иногда и светлый мягкий жир, на котором можно жарить ту же икру… Когда щука слишком велика, ее режут на куски, промывают тяжелые желтые куски мяса и также приносят в кошелке к печке.
Быстро и легко обрабатывать только щуку и окуня. Сложней с белой рыбой. Белую рыбу нужно освободить от чешуи, и поэтому разделка сороги, леща и язя несколько затягивается.
Рыба вымыта, принесена к печи, а дальше начинается великая северная сказка…
Сказка начинается с умения топить печь. Печь можно топить под суп и кашу, можно топить под хлеб и рыбники, то есть пироги с рыбой, и совсем особо надо топить печь под хороший сушник. Печь для хорошего сушника должна быть в меру жаркая, а для этого надо знать и печь, и дрова, знать не хуже, чем знаем мы свой любимый инструмент, будь то топор или концертная гитара.
Итак, печь вытоплена. Ее нельзя остудить, а поэтому надо быстро вымести угли. Угли выметаются помелом, сосновой мохнатой метелкой на длинной ухватистой ручке. Помело предварительно смачивается, окунается в озеро или в кадушку с водой, и эта вода не дает сосновой игле вспыхнуть, заискриться рядом с жаркими углями. Углей в печи больше нет, и тогда на под, на ровный пол очага, тонкими рядками выкладываются тростник или солома.
Солома вздрогнет, затрещит, грозя вот–вот взорваться, вспыхнуть белым пламенем, но ловкая деревянная лопата уже успела выложить на солому куски рыбы. Рыба зашипит, заварится на жару, закроет собой солому, не пустит огонь, а солома, тонкая и слабая, не даст рыбе припечься к глиняному поду.
Сначала я долго удивлялся, как могут жить рядом огонь и хрупкая солома, что стелется под рыбу на раскаленную глину. Казалось непонятным, почему солома не вспыхнет, почему только потрескивает. Огонь и солома. И это радом, как рядом сейчас сырая холодная ночь и тихий уют рубленой избушки…
Первый раз я сушил рыбу с опаской, долго не мог уснуть, слушал шипение и треск в печи, вставал, зажигал коптилку и неуверенно всматривался в таинственную глубину очага. Рыба высохла, не сгорела, солома осталась соломой, я успокоился и где-то для себя понял, что, может быть, именно так, на таких контрастах, и живет северный лес, живет тайга, где легкая, светлая березка вместе с ромашкой и земляникой приветливо встречает человека, только что покинувшего тяжелое, черное болото еловой тайги…
Я давно знаю, как будет сохнуть рыба, знаю, как положить солому, как вымести перед этим под и когда совсем закрыть печь. Но закрывать печь еще рано, в печи еще есть небольшой огонь, и около этого огня можно немного посидеть, отдохнуть после целого дня ветра и волн, можно вспомнить замерзшие ноги, одеревеневшую спину, какую-нибудь очередную неудачу… Нет, сейчас, когда кончается день и начинается ночь, когда начинается иной мир, мир огня и глубокой тишины, совсем не хочется вспоминать ушедшее на покой светлое, рабочее время суток, вспоминать прожитый день. Он был обычным лесным днем, целью которого оставался все тот же сушник, сушник, которого ждут, за которым меня проводили люди и который сегодня все-таки будет, несмотря на погоду и мою усталость.