Глава первая
НАЧАЛО
Меня укусила змея — это было, насколько помню, мое первое приключение. Весна, мне 11 лет, я в лесу, в поместье моей арлингтонской тетки Розалии. Уютная долинка ручья, бегущего из озера; среди буйной зелени выделяются заросли какого-то растения с широкими листьями, похожего на гигантский ревень. Я заметил змею, когда она уползала в кусты с освещенной солнцем лесной дороги. Схватил ее за хвост, завернул в носовой платок, связал концы и пошел домой — до него было около 3 миль. Проходя через большое поле, увидел в траве жука и решил, что неплохо бы покормить мою змею. Вытащил ее из платка и положил на траву рядом с жуком, но она им не заинтересовалась. Тогда я взял змею за шею и стал тыкать ее мордой в жука — она извивалась и шипела. Не хочешь — твое дело. Я стал засовывать ее обратно в носовой платок, и тут она укусила меня в указательный палец. Боль была такая, будто меня ужалило полдюжины ос. Палец мгновенно распух и посинел, я стал сосать его, прыгая от боли. Но змею не бросил, засунул все-таки ее в платок и поспешил домой.
Я то бежал, то шел. Рука распухла и болела, особенно под мышкой. Я страшно испугался и, будучи в то время весьма религиозным, встал на колени и начал молиться о спасении. Мне совсем не хотелось умирать: весенний день был так хорош, пробивавшийся сквозь листву солнечный свет так радостен! Недалеко от нашего дома я встретил знакомого фермера. Он ехал верхом. Я рассказал ему о своем несчастье и показал змею. Он спешился и убил ее ударом ноги. Мне было жаль ее.
Дома отец, выслушав меня, сказал:
— Нашел, что делать — нести змею домой. Она ведь могла ужалить твою сестру.
Отец велел мне взять велосипед и ехать в больницу в Барнстэпл. Этот городок находился в четырех с половиной милях от нас, и я прекрасно в нем ориентировался. Но от змеиного укуса я был сам не свой и проплутал, прежде чем добрался до больницы. Помню, как сидел на лавке в ожидании приема. К тому времени я уже мало что соображал. В кабинете врача мне положили на лицо какую-то марлевую штуку, и я до сих пор помню отвратительное ощущение удушья от действия хлороформа. Наверное, во всей передряге этот момент был хуже всего. Я видел стоящего рядом отца — он, оказывается, запряг лошадь и отправился вслед за мной. Потом была резкая боль — это, наверное, стали вскрывать мой палец, — и тут я потерял сознание.
Позже я узнал, что врачи послали отца найти убитую змею, чтобы использовать ее яд как противоядие. Но потом передумали и заказали какой-то препарат — его должны были доставить поездом из Лондона. Препарат прибыл вечером, и мне сделали несколько уколов в живот. Отец потом говорил, что до утра они не знали, удастся ли мне выжить.
Тогда я впервые узнал, что значит быть известным. Мое приключение описали в местной газете, и ко мне в больницу стали приходить посетители. Среди них были Нэнси Платт и моя кузина Маргарет, которую я обожал.
Страсть проводить целые дни в одиночку — где-нибудь в глуши, подальше от людей, — наверное, не была у меня врожденной. Скорее, она развилась под влиянием обстоятельств. К таковым можно отнести, например, мой начальный опыт школьной жизни. В семилетнем возрасте я был отдан в школу в Эллерсли, в 7 милях от дома. Родители каждую неделю отвозили меня туда на нашей двуколке. Как-то раз, в начале первого семестра, старшие мальчишки устроили во дворе игру: одна команда должна была попасть в здание школы, другая — не давала им сделать это. Я в тот момент был в туалетной комнате и вдруг увидел, что в окне надо мной появилась голова моего старшего брата — он пытался пролезть внутрь. На полу стоял ящик с опилками. Я схватил пригоршню и запустил брату прямо в лицо. Поступок, разумеется, дурацкий и дикий, но я сделал это, конечно, вовсе не со зла, просто, наверное, был очень возбужден неожиданным появлением брата. Помню, как он стоял потом, склонившись над умывальником, и промывал глаза.
Я заработал трехнедельный бойкот, и его осуществили от начала до конца — никто в школе за это время не сказал мне ни слова. Не знаю, придумал ли это наказание мой брат (он был старше меня на четыре с половиной года), но сам он наравне со всеми принимал участие в бойкоте. Трудно поверить, что старшие школьники могли так жестоко наказать семилетнего новичка — пусть даже и за глупый, неприятный поступок. Вероятно, я вообще был им непонятен и неприятен, что-то вроде белой вороны.
Этот случай настроил меня против моих товарищей; каждый был мне врагом, если не доказывал чем-то, что он мой друг. Мне приходилось драться на каждом шагу, и школа стала для меня не лучше тюрьмы. К тому же у меня не сложились отношения и с директором: в первом семестре меня шесть раз пороли. Директор, мужчина крупный и крепкий, посылал провинившегося в жилой корпус, где тот должен был стоять у своей кровати и дожидаться наказания. Это ожидание было хуже всего, я стоял у кровати и не мог сдержать дрожи. В окне я видел вьющиеся растения, усыпанные ягодами, там сновали воробьи, и эта картина отложилась у меня в памяти как олицетворение невзгод и страданий. Приходил директор, велел провинившемуся снять штаны и бил его по голому заду. Иногда жертва стояла, наклонившись, с голым задом, но порки так и не получала — это была особая форма наказания. Спустя примерно год родители забрали меня из этой школы — не из-за суровых условий, а потому что я часто болел. Их это раздражало.
В школе я не приобрел друзей, не лучше обстояли дела и дома. Две мои сестренки были слишком малы (старшая, Барбара, на пять лет младше меня), и у нас не могло быть ничего общего в увлечении приключениями. Я все больше и больше отдалялся от других, и этот уход в свой особый романтический мир постепенно стал моей привычкой, а потом и натурой.
Меня перевели в другую начальную школу, «Олд Райд» в Брэнксоме. К этому времени я стал уже, наверное, полным дикарем — не подчинялся никому, в том числе и собственным родителям. Но школу полюбил. Мне приглянулись новые товарищи, нравились и наставники, очаровало и само место с его смолистым ароматом и песчаной почвой, усеянной сосновой хвоей. Летом мы каждое утро спускались по скалистому ущелью к морю и купались. Соленая вода и горячее солнце расслабляли, и обратно мы тащились с трудом. Я обычно задерживался и искал крупных гусениц, а иногда приносил в школу яйца бабочек, и мы наблюдали за их развитием.
Бывали, конечно, и неприятности. Самое плохое — это когда нас после отбоя заставали в кроватях друг у друга. Мы все так делали. Это считалось страшным преступлением: нас вызывали к директору, а потом пороли. Хорошо отделались, говорили нам, надо бы выгнать вас из школы. Но ведь всех не выгонишь. Слово «гомосексуализм» не было произнесено ни разу, да я и не знал, что это такое. Каждый из нас перебывал в постели у всех своих товарищей, и, будь у кого-то греховный интерес, это не осталось бы без нашего внимания. Не думаю, чтобы кто-то из мальчишек знал что-либо об этом. Мы просто болтали в кроватях, и главное удовольствие было именно в нарушении строгого закона, который гласил: ни слова после отбоя. Наставники же наши, по-видимому, считали, что мы все поголовно предаемся пороку.
Самым любимым нашим наставником был молодой человек по имени Коплстон. Однажды во время летних каникул я пригласил его погостить у нас дома. Маме он понравился, а отцу, думаю, нет, так что моя инициатива полного успеха не имела. Другой молодой наставник запомнился мне тем, что не умел справляться с нашим озорством. Как-то жарким летним днем он гулял с нами по вересковой пустоши. Было воскресенье, он принарядился даже котелок надел. Мы, конечно, не упустили случая поддразнить его и вообще расшалились сверх меры: прыгали перед ним, орали. А я подкрался сзади и надвинул ему котелок на глаза. Бедняга пустил в дело свою трость, но досталось не мне, а другому; восторгу нашему не было предела. Вдруг откуда ни возьмись появились две мои кузины. Оказывается, они проводили лето по соседству, а я об этом понятия не имел. Кузины отозвали меня в сторону и отругали как следует. Вспоминая этот эпизод, я и сейчас морщусь от стыда, ведь наш молодой наставник был на редкость славным парнем.
Музыке нас учила немка с острым носом и неряшливыми жидкими волосами. Она меня сразу невзлюбила — наверное, за мое упрямство. Я не имел абсолютно никакого слуха и не хотел это демонстрировать: когда мы пели хором, я просто молча открывал рот. Не знаю, чем бы закончились мои отношения с немкой, но началась война, и она исчезла.
Наш истопник, в прошлом моряк, с началом войны вернулся на флот и спустя некоторое время навестил нас. Мы, как завороженные, слушали его рассказы о морских боевых действиях. С новой стороны узнали мы и нашего любимого Коплстона — он, оказывается, был весьма сведущ в разведке. Наслушавшись его историй, мы воображали, что в море, у нас под носом, ходят подводные лодки, а берег кишит шпионами.
Еще одно яркое событие тех дней — визит в школу кадетов с учебного крейсера «Эклипс». Организовали матч в крикет. Крейсер стоял рядом, в бухте, и, когда стало темнеть, крикетную площадку осветили его бортовыми прожекторами. Ночью я смотрел из окон спальни на бухту, на крейсер, на скалы Олд-Хэрри. Мог ли я тогда подумать, что спустя 50 лет приду сюда на яхте и стану на якорь у этих самых скал! (Это было во время Фастнетской гонки, мы зашли сюда для небольшого срочного ремонта.)
В крикете я ничего выдающегося не показывал, но почему-то стал капитаном своей команды. Мало того, меня избрали спортивным капитаном всей школы. Аллен Уилер, который был на два класса младше меня (мы дружим с ним до сих пор, он теперь выдающийся авиаконструктор), вспоминает, как однажды перед соревнованием по плаванию я подошел к нему и грозно предупредил:
— Или ты победишь, или…
Он перепугался и… победил. Очевидно, я все еще оставался довольно крутым парнем — сказывалось суровое наследие школы Эллерсли.
С началом войны нас нагрузили военной подготовкой. Я и тут оказался лучшим. 30 лет спустя, в разгар уже Второй мировой войны, мне снова пришлось вышагивать на плацу, будучи офицером Летной школы. И не только вышагивать, но и командовать построением. Я тогда здорово волновался все-таки 30 лет без практики. Но испытание выдержал. Нас, по-видимому, неплохо вымуштровали в школе «Олд Райд».