Книга: В пустыне волн и небес
Назад: Глава двадцатая В КИТАЕ
Дальше: Часть четвертая

Глава двадцать первая
НЕСЧАСТЬЕ

Сильный юго-восточный ветер сносил меня на 30 градусов к северу. Иными словами, каждая миля полета отклоняла меня на полмили к северу от моей цели — Кагосимы. Я решил подняться выше и поискать там западный ветер — отец Герзи считал, что такое возможно. На высоте 3 тысяч футов дрейф все еще составлял 25 градусов, но я продолжал подъем, надеясь, что вот-вот попаду в благоприятный ветер. На 4 тысячах тщательно проверил дрейф — те же 25 градусов. Достигнув 5 тысяч футов, выровнял самолет. Последнюю тысячу я одолел за 30 минут, дрейф не ослабевал. Полетел дальше на высоте 5 тысяч футов, надеясь, что рано или поздно сильный западный ветер меня все же подхватит. Я радовался полету и чувствовал себя хорошо в воздухе, над морем, далеко от земли. С аппетитом закусил холодной курятиной, которой снабдил меня Томе. Море внизу первые 80 миль полета было грязно-желтым, вероятно, от мутных вод реки Янцзы. Теперь цвет изменился и стал темно-синим.
Через 2 с половиной часа полета дрейф прекратился. Ветер изменил и силу, и направление: он был теперь слабым, по моим расчетам дул с запада, и я подумал, что при таких условиях смог бы долететь до Японии. Попасть вместо Японии в Корею или куда-нибудь еще мне совершенно не хотелось, поэтому изменил курс на 26 градусов вправо, то есть вернулся к первоначальному направлению. Я был в воздухе уже 3 часа 10 минут, и у меня оставалось бензина на 5 часов 45 минут полета. Указатель скорости на приборной доске не работал, а другой, забортный, был ненадежен. Скорость ветра на такой высоте я тоже не мог определить. Учитывая все это, затруднительно было сказать, сколько я уже пролетел. Забортный прибор все время показывал одно значение — 60 миль в час. Если он не врал, а также если с самого начала я летел при 30-мильном встречном ветре, то пока пролетел не больше трети пути, и, значит, до Японии мне не дотянуть. Надо было взять измерения секстаном и узнать точно, сколько пролетел, чтобы в случае необходимости и пока еще не поздно повернуть на Корею. Но я чувствовал какую-то вялость. Возиться с картами в кокпите было неудобно, и к тому же ни на одной из них не были показаны все три страны вместе — Китай, Корея и Япония. Трудно вычислять курс на трех разных листах, да еще когда их треплет ветер. Я решил спуститься к морю и там взять измерения секстаном. Опять почувствовал что-то вроде паники, хотелось тут же сбросить газ и как можно скорее нырнуть вниз. Но было бы глупо резко терять с таким трудом набранную высоту. Я слегка подал вперед ручку управления, пока скорость, если верить указателю, не достигла ста миль в час, и стал постепенно снижаться. Высота позволяла держать такую скорость следующие полчаса.
Я спустился под облако, попал в слой горячего воздуха и выровнялся на высоте 800 футов. Отсюда мог безошибочно считывать информацию с поверхности моря. Ветра не было совершенно, но море неспокойно волнение пришло сюда издалека. При условии, что я снова не попаду во встречный ветер, бензина мне хватит на 340 миль.
Если наверху умственные усилия давались нелегко, то здесь, в зное, это занятие превращалось в тяжкий труд. Я даже боялся, что могу не вспомнить, как нужно обращаться с секстаном, но лишь только поймал солнце и горизонт, все мои навыки вернулись мгновенно. Сеанс прошел великолепно, а логарифмическая линейка без задержки выдала результат. Я нанес его на карту и увидел, что мне осталось лететь 270 миль. Доберусь до Японии при одном условии — если больше не будет встречного ветра. Рискнуть или выбрать благоразумный вариант — Корею? Продолжал лететь прежним курсом, а через полчаса опять сменил направление на 26 градусов, на этот раз влево. Теперь, надо полагать, я снова был на прямой линии между Шанхаем и Кагосимой.
Над морем висело марево, усугублявшее и без того гнетущую тяжесть атмосферы. Меня стали терзать сомнения: точно ли я рассчитал дрейф? Хорошо ли сработал секстаном? Верен ли компас? Я постоянно вертел головой, осматривая горизонт. Шея ныла. Карта кончалась в нескольких милях южнее Кагосимы. В голову лезли всякие варианты, один нелепее другого: изменить курс и лететь на север, или на северо-восток, или на юго-восток. Но тут же я спрашивал себя: а почему так, а не иначе? С таким хаосом в голове вдруг увидел землю — в 10 градусах левее курса. Остров. Но что за остров? Я определил его как Удси-Сима — не один, а два острова, да еще отдельная скала. Если так, то пока с моей навигацией все в порядке — за весь полет отклонился от верного направления всего на полтора градуса. По такому случаю налил себе брэнди, разбавив его водой. Выпил, закурил сигару и на 10 минут забыл все свои волнения. Долетев уже в сумерках до материка, пошел над небольшим хребтом, покрытым густым еловым лесом, а когда перелетел его, увидел приморскую равнину, глубокую бухту, и на берегу ее — Кагосиму. Открывшийся вид был так красив, что у меня перехватило дыхание. Стал искать место для посадки. В районе порта было оживленное движение — повсюду сновали катера и моторные лодки. Имея уже опыт Формозы, я решил сесть так, чтобы японцы не могли добраться до меня, по крайней мере, минут двадцать.
Я заметил буйки с флажками, возле одного из них примостились два человека и как будто подавали мне какие-то знаки. Снизился: с высоты в сумерках было плохо видно. Оказалось, буйки огораживали купальню. Там было полно народа. Поблизости находилась небольшая лагуна, отделенная от моря рифом. Я зашел на нее для посадки и уже готов был опуститься, но мне показалось, что там слишком мелко. После долгого полета над морем приходилось быть особенно внимательным: в таких случаях легко ошибиться при выборе места посадки. Я продолжал поиски и в конце концов нашел небольшую речку, впадавшую в море под прямым углом. Пошел вниз, внимательно осмотрел ее, сделал круг, мягко опустился на тихую воду и остановился в 50 ярдах ниже перекинутого через речку мостика. Посмотрел на часы — 9.55; я был в полете 8 часов 40 минут. Посмотрел на указатель бензина — ноль; значит, бензина осталось еще на 20 минут.
Я проехал еще несколько ярдов к берегу — там было небольшое мелководье, подходящее для меня, но, вероятно, недоступное для катеров. Тут до меня могли добраться только сампаны. К тому времени, когда на речку на полном ходу влетели три катера, заполненные японскими чиновниками и репортерами, я уже сложил свои вещи на основание крыла, и гидроплан был готов причалить на ночь. Меня доставили сампаном на один из катеров, причем без единого крика.
После того как меня представили всем чиновникам, начался допрос. Переводил некий Хаяши-сан.
— Какой первый японский земля ты попал, скази, позалуста?
Дальше каждый по очереди спросил, с какой именно земли началось мое знакомство с Японией, каков мой точный маршрут до Кагосимы и, о «позалуста, покази его на карте». Сначала я подумал, что каждый спрашивает одно и то же, только чтобы не ударить лицом в грязь перед остальными. Но они, пройдя по кругу, завернули на второй, потом на третий, четвертый и пятый. Затем Хаящи задал новый вопрос:
— Ты чем вобсе занимаеся, скази, позалуста?
— Я директор одной компании.
— А, так-так, но ты ведь такой молодой.
— А у нас компания молодая.
Они продолжали в том же духе, и конца этому не было видно. Полицейский и Хаяши стремительно перебрасывались словами, часто перемежая их шипением сквозь зубы и коротким, резким «Хас!». Во время их диалога полицейский нервно обмахивался веером. В конце концов выяснилось, к чему все это велось.
— Твоя работа, ты ведь офицер, военный, правда зе?
— Нет, я не офицер, не военный.
— Ты ведь летать от правительства?
— Нет, я летать сам по себе.
Ход допроса перестал меня развлекать, и, чтобы оживить собрание, я сказал, что представляю Территориальные воздушные силы. Что тут началось!
— Значит, ты все-таки офицер, военный, позалуста, объясни, позалуста!
Ну что им можно было втолковать? Я решил опробовать следующий вариант:
— В запасе я, в запасе.
— Так ты офицер, военный, да?
— Да. Нет. Да. А, черт побери!
Потом они перешли к моему аэроплану, мотору, снаряжению. Тут любой бы не выдержал, и я отказался отвечать на их дурацкие вопросы.
— Все мое снаряжение подробно описано в моих регистрационных и летных бумагах, в моей летной лицензии, в моих журналах. Там все сказано и о моторе, и обо всем самолете, и всем полете. Сидите, изучайте — хоть всю ночь. А я бы тем временем немного поспал.
Они попросили открыть мой багаж — здесь, на катере.
— Послушайте, — сказал я, — на берегу вы сможете обследовать мой багаж сколько душе угодно. Но только на берегу.
На берегу это и произошло под неослабевающий перекрестный допрос. Потом наступило временное затишье — меня проводили в большой школьный класс, где на длинном столе стояли тарелки с сэндвичами. Тут представление разыгралось с новой силой, будто летняя гроза ворвалась под крышу. Непрерывные вспышки озаряли помещение — фотографы запечатлевали стол, потом мэра, потом главного полицейского, потом всех остальных чиновников, одного за другим. Наконец раздался звук вылетевшей пробки — пришла пора пить шампанское. Это меня несколько взбодрило, и я стал выдавать тосты — за японский народ, за их страну, их город и т. д. Каждый тост сопровождался вспышками фотокамер. Только я разошелся шампанское кончилось. Наверное, к лучшему, ибо на уставшего авиатора один стакан действует как целая бутылка.
Рабочий день, однако, был еще далек от завершения. Интерес ко мне не угасал, вопросы продолжались. Методичный Хаяши записывал мои показания при слабом свете фонаря. Потом меня передали полицейскому чиновнику. Он отличался любезностью, раскованностью, изысканными манерами — словом, был весьма приятен.
Прихватив Хаяши, поехали на машине через плотно населенный район по бесконечным узким улочкам. Я поминутно засыпал, но всякий раз очередной вежливый вопрос возвращал меня в сознание. Подъехали к какому-то шикарному отелю. Вошли. Целый ряд улыбающихся девушек опустился перед нами на колени. Они наклонялись к полу, касались его лбом и ладонями, потом выпрямлялись. И, сидя на пятках, кланялись и кланялись. Я завороженно смотрел на стелющиеся по полу кимоно, на широкие рукава, то взлетавшие вверх, то опускавшиеся вниз, на ритмичные взмахи голов с причудливыми прическами. Хаяши и полисмен склонились в ответ в глубоком поклоне. Я тоже постарался — насколько подобное под силу англичанину. Изящные пальчики освободили меня от обуви. Я стоял в носках на мягком полу и чувствовал себя весьма неловко и как-то уязвимо. Хозяева попробовали было улучшить мое самочувствие парой тапочек, но самые большие из имевшихся в наличии (а на полу был выставлен длинный ряд) едва налезли мне на кончики пальцев. Хаяши предложил мне принять ванну лучшего нельзя было придумать. Прелестная миниатюрная дева провела меня в пустую комнату. За нами, как оказалось, следовал полисмен. Когда я разделся, он обернул меня в кимоно с длинным широким поясом и предложил пройти дальше. Мы попали в ванную комнату, в углу которой находился выложенный плиткой колодец глубиной около 3 футов, полный воды. Вокруг лежали кувшины, тазы и черпаки. Японских обычаев я не знал, и все это меня чрезвычайно смущало. Потоптавшись, я освободился от кимоно и опустился в колодец по шею. В тот же миг полисмен закричал резко и громко и сразу появились другие японцы. Меня схватили за плечи и стали драить спину каким-то инструментом, похожим на ежа, надетого на палку. Когда я выбрался из воды, полисмен накинул на меня полотенце (я не назвал бы его мягким) и стал что есть мочи терзать мое тело. То, что осталось, было снова завернуто в кимоно.
Вернулись к ожидавшим шеренгой девам; поклоны возобновились. Теперь меня повели к приземистому столику, высотой не более 6 дюймов и усадили на подушку, предложив при этом скрестить ноги. Прекрасная обходительная японка, очаровательно улыбаясь и сверкая белыми зубами, устроилась на подушке возле меня. Из фарфорового кувшинчика она налила мне саке в крошечную чашечку, которую надо было осторожно держать двумя пальцами. Потом показала, как надо пользоваться палочками, а в это время передо мной появился поднос, полный загадочных блюд. Под первой крышкой оказалась мисочка с рисом, что зародило во мне робкое чувство безопасности. Оно быстро исчезло, когда я дошел до второй миски с кусочками сырой рыбы. Почувствовав во рту какой-то клейкий вкус, я поспешно осушил чашечку саке, но лучше от этого не стало: мне показалось, что я выпил что-то похожее на смесь тепловатого хереса со спиртом. Перешел к третьему блюду. Потыкал его палочкой, но не смог определить, что это такое.
— Рыба, у нее много рук, — пояснил Хаяши и помахал в воздухе своими передними конечностями.
Осьминог! Похоже на жесткую резину. Девушка, казалось, была в восторге от происходящего. Даже Хаяши, вид которого напоминал мне задерганного проблемами отца семейства, стал время от времени дарить мне слабую улыбку. В завершение я открыл угря и маленький цилиндрик риса, завернутый в морскую водоросль. И то, и другое оказалось очень вкусным.
Накормив меня, полисмен с Хаяши снова приступили к перекрестному допросу, сохраняя при этом, конечно, неизменную вежливость. Многократно повторив прежние вопросы насчет точек моего маршрута, они поинтересовались, где я собираюсь сделать следующую остановку. Я попросил дать мою карту. (Меня специально нарядили в кимоно, подумал я, чтобы изолировать от всех моих бумаг и записей, оставшихся в карманах моей одежды.) По карте я измерил расстояние своего следующего дневного перелета и сказал, что сяду в Кочи:
— Но в Кочи лететь нельзя.
— Нет, можно, у меня есть разрешение.
Я порылся в бумагах и предъявил им письмо от британского Генерального консула, в котором говорилось, что японцы разрешают мне посадку в Кочи. Оказалось, все не так. У японцев была инструкция: на отрезке между Кагосимой и Токио мне разрешалась посадка только в одном месте Катсууре. Хорошо, что мы разобрались с этим здесь, иначе не миновать бы неприятностей.
Наконец мне позволили идти спать. Я уже давно безудержно зевал и восторгался стойкостью Хаяши, который на протяжении 5 часов допроса почти без передышки исполнял самую утомительную работу. Милая японка отвела меня наверх, в спальню. Позади раздался какой-то слабый шелест, я обернулся и обнаружил рядом с собой моего полисмена — он обмахивался веером. Стенами спальни служили тонкие раздвижные панели. Приведя одну в действие, я обнаружил за ней другую комнату, где на полу мирно почивала японская пара. В моей спальне стояла кровать, которую японцы, надо полагать, считали выдающимся образцом западного мебельного искусства. Это было устрашающего вида массивное старомодное двуспальное ложе с медными шарами на спинке. Но спал я на нем вполне сносно. Утром, проснувшись, не мог сдержать стона — так хотелось отдохнуть денек! Да разве дадут. Японцы никогда не поверят, что я подвержен усталости. Они меня вдвойне заподозрят в каких-нибудь тайных намерениях, и все окрестные чиновники придут ко мне и каждый с улыбкой станет задавать свои вопросы. Как же я мечтал о каком-нибудь необитаемом острове! Или в худшем случае о необитаемом море.
Выглянув в окно, я немного взбодрился. Был великолепный тихий день конца лета, дымки над крышами почти не двигались. Ласково светило солнце, все дышало безмятежностью. Лететь вокруг света в такой день — и приключение, и наслаждение. Мне торжественно и церемонно вернули фотокамеру и пистолет, столь же торжественно и церемонно отсчитали в руку всё мои тринадцать патронов, один за другим. Вытащили гидроплан на пляж для заправки. Солнце ласкало, море сверкало и нежно гладило пляж, слегка вороша мелкую гальку. Я заливал бензин и чувствовал упоительную расслабленность.
Мне предстоял 300-мильный полет над морем. Когда земля скрылась из виду, стало совсем хорошо и спокойно. Тихий океан выглядел дружелюбным, я летел почти над самой его поверхностью, я будто черпал от него силу. Жизнь была прекрасна. «Летать на самолете — искусство, — думал я. — Могу сказать, что овладел им и чувствую себя мастером».
На подлете к берегу попал в область сумрачной, ветреной погоды и здесь повстречался со старым, ржавым пароходом. Это было настоящее корыто, неуклюже переваливающееся на волне. Я прочитал: «Беллерофон», из Ливерпуля. Свой, родной в этих чужих водах! Я подлетел к нему и сделал крутой вираж над высокой кормой. В это время там появился кок в белом колпаке и помахал мне сковородой. Я засмотрелся на него и едва не задел корму нижним крылом.
Облетев мыс, я стал искать Катсууру. На моей карте ее не было; Но вчерашний полисмен пометил ее и сказал, что Катсуура — маленький рыбацкий городок на берегу бухты. Вдоль этого побережья бухты были на каждом шагу. Сверившись с картой; я увидел ту, которая была мне нужна, — великолепную бухту, идеальную для гидроплана, и городок около нее. Но в бухте не было видно ни одного катера, и это показалось мне странным. Я решил не садиться здесь пока и пролететь немного дальше. Пролетел — и правильно сделал: мой полисмен пометил на карте точку в 6 милях южнее настоящей Катсууры. Здесь с катерами было все в порядке: с одного меня приветствовали флажком, с другого — зонтиком.
Бухта, на берегу которой располагалась Катсуура, формой напоминала кратер вулкана. От моря ее отделяла зубчатая стена отвесных скал, в которой было два прохода — с южной и северной стороны. В бухте был узкий, похожий на фиорд заливчик — около него я и опустился. Катера пошли ко мне и спустили сампан. Человека, махавшего мне зонтиком, звали Сузуки. Он оказался чрезвычайно деловым, двадцать лет провел в Соединенных Штатах и изъяснялся на английском, который я в основном мог понять. Сузуки предложил мне остановиться у него, на что я с благодарностью согласился. Его жена накормила нас обедом, после чего он одел меня в кимоно и обул в деревянные сандалии. Европейская одежда, пояснил Сузуки, будет привлекать слишком много внимания. Одевшись как надо, я в сопровождении Сузуки вышел на улицу. Цок-цок-цок: мы отправились осматривать городок.
Сузуки хотел, чтобы мы с ним завтра полетели в Токио, но я отказался. Я объяснил ему, что в случае аварии, когда самолет падает, тот, кто находится в переднем кокпите, почти всегда погибает. Поэтому я не беру пассажиров, когда лечу на дальние расстояния.
Утром катер отбуксировал мой гидроплан в заливчик-фьорд.
— Не покружишь ли ты над городом? — крикнул мне Сузуки. — Люди хотели бы посмотреть на твой аэроплан.
Гидроплан запрыгал на небольшой волне и вскоре оторвался от воды. Из заливчика я вылетел в бухту. «Сделаю пару кругов над этой деревней, как он просит». Полетел к северному выходу из бухты, чтобы набрать высоту над морем, а потом вернуться и сделать круги. Летел низко над бухтой, а когда набрал достаточную скорость, потянул ручку на себя. Гидроплан стал резко забирать вверх. Я посмотрел вниз на городок. Какой славный вид: крыши домиков под горой, солнце ярко освещает зеленые воды бухты. В этот момент я ощутил страшный удар, и у меня потемнело в глазах.
Способность видеть восстановилась не сразу. Сначала приоткрылась какая-то щель, маленькая дырочка, сквозь которую далеко-далеко я увидел участок склона, покрытый ярко-зеленым кустарником. Но я не сознавал отчетливо, что это такое. Я как будто смотрел в телескоп, и там мелькнула какая-то паутинка. Потом вид стал отчетливее и шире — сверкающая вода и крыши домов прямо передо мной. Я шел на них вертикально со скоростью не меньше 90 миль в час. Помню, подумал: «Ну, все, это конец» — и остро ощутил свое одиночество и какое-то неясное чувство потери: друзей, жизни. Затем пронеслась мысль: «Попробую все-таки в воду». В полусознании попробовал управление — оно было мертво. И вдруг весь страх исчез.
Моим следующим ощущением было что-то яркое, блестящее — надо мной и передо мной. Когда летел вниз, был уверен, что погибну, и теперь, очнувшись и увидев вокруг этот блеск, я подумал, что попал на небеса. Но почему в меня вцепилась дюжина рук? Придя в себя в очередной раз, я сквозь тусклый красный туман увидел толпящихся вокруг меня людей. Какой-то человек наклонился надо мной, но не к лицу, а к другим частям моего тела — я видел его спину. Боль была ужасная. Кто-то, что-то на мне зашивал; иногда я начинал считать, сколько наложили швов. Осознавая, откуда идет боль, я почувствовал жуткий страх — я евнух! — и подумал, что жить теперь не для чего. Решил не сопротивляться боли и впал в беспамятство. Потом снова пришел в себя и опять стал считать швы: сейчас протыкают, а сейчас зашивают. Я стонал от боли, понимал, что веду себя плохо, и сердился. Кончили зашивать, дали морфий. К ночи я всё еще был жив. Сознание то уходило, то возвращалось. Когда я мог сосредоточиться, то думал об одном, и эта единственная мысль приводила меня в ужас. Я не решался спросить, что со мной.
Сузуки всю ночь оставался возле меня. Утром во мне шевельнулось слабое чувство юмора и я стал задавать вопросы. Да и голос захотелось проверить.
— Сузуки, мои глаза — что у меня с глазами?
— Доктор говорит, он думает, ты их сохранил.
Я подошел к единственному вопросу, имевшему для меня в тот момент значение.
— Сузуки, я теперь евнух?
— Доктор говорит, он думает, ты сохранил все.
Это был один из величайших моментов в моей жизни. После такого известия я захотел поскорее встать на ноги и был готов приложить к этому все усилия. Но прежде мне не терпелось узнать, что произошло, ведь до сих пор я не имел абсолютно никакого понятия о том, что врезалось в меня или во что врезался я.
А произошло вот что. Между самой высокой точкой скалистой гряды внешнего края бухты и вершиной холма, под которым располагался городок, были натянуты семь стальных телефонных проводов. Расстояние между опорами было большим — около полумили. При быстром полете практически невозможно заметить провода в воздухе, особенно когда летишь прямо на них, если не знаешь об опорах, не видишь их и не соотносишь с ними возможное направление линии. Никакой предварительной информации об этих проводах я не имел и не мог подумать, что провода идут прямо над бухтой и на такой высоте. Я налетел на них. Они остановили мой гидроплан на полном ходу и отбросили его назад. Одна или несколько стоек, держащих поплавки, были перерезаны. Провода зацепились за обломки, натянулись, а потом, как спущенная тетива лука, вернулись в прежнее положение и катапультировали гидроплан вперед. При этом провода перерезали все стойки и распорки одного из поплавков, и они посыпались вниз. Думаю, это произошло в тот момент, когда гидроплан, брошенный вперед, опять застыл в воздухе. Потом он перевернулся и камнем пошел к земле. Я к тому времени был уже, вероятно, сильно контужен. Не знаю, удалось ли мне хоть как-то отклонить гидроплан к воде, но он действительно отклонился и врезался в выложенный камнем пологий берег бухты.
С земли все это, надо полагать, представляло собой фантастическое зрелище: гидроплан останавливается в воздухе, отлетает назад, затем вперед, рассыпается на части и падает на землю. Я мог только сожалеть, что мне не довелось увидеть все это самому. Мне очень хотелось знать, как долго это продолжалось, — я помнил картины, мелькавшие у меня перед глазами, помнил свои чувства и мысли, проносившиеся в мозгу.
Сузуки изложил происшедшее следующим образом:
— Тебе удивительно повезло. Никто не понимает. Все кинулись вытаскивать тебя, пока не взорвалось. Все думали, ты мертвый. Все страшно удивились, что ты еще живой. Страшное зрелище. Я просто больной. Все-все очень тебя жалко. Все-все молят Бога за тебя. Доктор думал, ты не будешь жить десять-двадцать минут.
Меня отвезли в Шингу, в больницу доктора Хама, в 10 милях от Катсууры. Сузуки продолжал:
— Все молодые люди несли тебя на поезд, очень осторожно. Они держали тебя все время, как поезд шел, целый час.
Все случилось почти как в том кошмаре, который посещал меня, наверное, раз пятьдесят: я лечу — и вдруг в глазах у меня темнеет, и я жду неминуемой катастрофы.
Хотя удар о землю был страшным и я насчитал 13 переломов и ран, серьезных увечий не получил. Такие вещи, как сломанная рука или раздавленная лодыжка, можно считать неприятностями малого масштаба. Худшим, что произошло, я считаю повреждение спины. Доктор как-то не обратил на это внимания — возможно, по причине языковых трудностей. Только по прошествии 10 лет я полностью избавился от болей в спине. А вообще Хама оказался блестящим врачом. На ноге у меня была рваная рана длиною в фут. Доктор обрабатывал ее какой-то мазью, и она зажила поразительно быстро.
Иноземные обычаи, надо сказать, бывают таковы, что их трудно выносить. Иногда я опасался, что доброта японцев доведет меня до умопомешательства. Они страшно переживали случившееся, проявляли чрезвычайное сочувствие к иностранному человеку-птице, попавшему в беду. Навещали меня тысячами, шли ко мне из ближних мест и из далеких. Целыми днями нескончаемыми вереницами проходили мимо моей койки, облаченные в связи с печальным случаем в черные кимоно, поверх которых на двух черных лямках висели странные черные юбки. Иногда, очнувшись от невольного забытья, я видел., как они в своих черных шелковых чулках с раздельным большим пальцем стоят в дверях или в ногах койки и молча кланяются или негромко шипят, втягивая воздух. У них всегда были веера, а соломенные шляпы они оставляли снаружи.
Если Сузуки был здесь, он представлял мне посетителей:
— Это вот директор фабрики в Катсууре, где делают лед. Они молятся Богу за тебя и присылают тебе лед каждый день.
Действительно, каждое утро прибывал блок льда весом 2 центнера, иногда с запиской на японском языке, а иногда с вмороженными в него цветами, камышами или рыбой. Когда бывала рыба, я терпеливо ждал, пока лед растает, каждый раз надеясь, что рыба оживет. Но она никогда не оживала.
— А это вот леди, у нее отель как раз рядом, где ты упал.
— Скажи ей, что в следующий раз я постараюсь изобразить свое появление так, чтобы не устраивать беспорядка у нее под окнами.
Подобные шуточки неизменно вызывали взрыв хохота.
— А это вот священник. Он молится Богу, чтобы тебе скоро стало хорошо.
Многие приносили мне подарки: фрукты, веера, куклы, фотографии, саке. Я всегда старался сказать что-нибудь в благодарность, но иногда, должен с сожалением признаться, мною овладевала дикая, непонятная, безумная ярость. В такие моменты я чувствовал, что меня пытают. Присутствие кого-либо давило страшной тяжестью. По нервам пробегал бешеный разряд, и я боялся, что взорвусь жестокой грубостью. Я просил: «Скажите им, чтобы ушли. Я устал, мне надо спать». Я знал, что некоторых это глубоко обижало. Японцам не дано понять, что человек может разнервничаться до безумия, стать настоящим психом. У меня нервы в самом деле расшатались до предела. Я покрывался потом и впадал в агонию, если сестра, перебинтовывая мои раны, неловко задевала хоть один волосок. Я не хотел, чтобы кто-либо присутствовал при этих перевязках, и просил всех уйти. Это их тоже обижало. Некоторые мои раны были на интересных местах, и я вначале смущался, когда женщины и молодые девушки стояли и наблюдали за процедурой. Со временем и к этому привык, как привык к другим японским обычаям, а также к японской еде.
Впрочем, была одна особа, которую я всегда встречал с радостью. Проповедница синтоизма, может быть, миссионерка — так я считал, потому что она оставила мне трактат синто на английском языке под названием «Зарубежные миссии». Это было забавно, потому что «зарубежные миссии» вызывали представление о нравоучительном ревностном белом миссионере, который заставлял полинезийцев носить передники или обращал в истинную веру народы. Причина же моего неизменного искренне радостного к ней отношения, а эта последовательница синтоизма была милой сморщенной, старой леди, заключалась в том, что она излучала доброту и, кроме того, каждый раз благотворно воздействовала на меня физически. Она подолгу молилась у моей койки, тихо повторяя что-то божественное, а может, колдовское, и при каждом посещении гладила меня, всегда одними и теми же движениями, пока я не начинал чувствовать успокоение, потом дремоту и не засыпал наконец крепким сном, даже если в палате был еще кто-то.
Ухаживала за мной сестра — японка христианского вероисповедания. Позже я выяснил, что она работала на полицию. Она не была похожа на других японских девушек, с которыми мне довелось познакомиться, и большую часть времени спала, причем шумно. В промежутках между сновидениями она выдавала мне воду в стакане, лекарства, лед и не скупилась на придирки. В одном деле она обладала исключительной сноровкой — в ловле комаров.
Японские женщины, которых я встречал, были, на мой взгляд, идеальны: всегда в хорошем настроении, полны желания угодить, любили шутку и обладали учтивыми манерами. И внешне привлекательны: миниатюрны, с совершенной фигурой, мягкой кожей, упруги, упитанны, ресницы — как у кукол, глаза темные, раскосые, взгляд мягкий, волосы черные как смоль. Словом, в высшей степени очаровательные, восхитительные женщины. И, судя по всему, чрезвычайно счастливые, несмотря на то что японские мужчины относились к ним, как мне показалось, небрежно и грубо.
О японских мужчинах я так и не сумел составить себе ясного представления. Мне, англичанину, они были настолько чужды, что я никак не мог подобрать подходящего определения для их оценки: то они бесчувственны и жестоки, то беспредельно добры. Вот какое письмо я получил от Хаяши-сана, переводчика из Кагосимы:
«Сэр, получив сообщение о вашем несчастии, я глубоко скорблю и никогда не перестану испытывать сочувствия к вам. Я думал, у вас все будет хорошо, как я вам о том говорил. Я надеялся, у вас будет все хорошо, когда я желал вам на берегу доброго пути. Я надеюсь, вы купите себе свежих яиц на деньги, которые я вам дарю (я прикладываю ордер на 10 йен, вы должны получить деньги на почте). Вы съедите эти яйца и будете здоровы.
Искренне ваш М. Хайяши».
Одна из японских газет тиражом 9 миллионов опубликовала информацию о моем крушении и поместила письмо одного лейтенанта морской авиации, который писал:
«Мы надеялись, что он избежит аварии, улетая из Катсууры. Бухта Катсуура имеет диаметр около 2 тысяч метров и окружена скалами высотой сто метров. Выход из бухты узкий, и сразу же перед ним находится остров. Эта бухта — идеальное убежище, но очень опасное место для гидроплана как на входе, так и на выходе».
Через два дня после аварии я стал подумывать: а не написать ли мне книгу? Заработаю на этом и куплю себе рыбацкую лодку. Я записал: «Собираюсь присмотреть какую-нибудь рыбацкую лодку, как только смогу ходить. Вряд ли у меня есть шанс приобрести когда-нибудь самолет и завершить мое воздушное путешествие».
Еще одну запись я сделал дома у Сузуки — левой рукой (правая была сломана): «Из каждого полета получается отличный рассказ. Завязка, само собой, есть, а сюжет всегда таков, что непременно приведет к кульминации».
Назад: Глава двадцатая В КИТАЕ
Дальше: Часть четвертая