Возвращаюсь домой!
От Зондского пролива и почти до самого мыса Доброй Надежды «Армида» шла при сравнительно хорошей погоде с попутными ветрами. Дни и ночи так походили одни на другие, что о них теперь трудно рассказать что-либо интересное, кроме, пожалуй, случая с пропажей и находкой матросских трубок.
Приблизительно через неделю после выхода в океан у команды начали пропадать трубки. Большинство трубок было из белой глины, по пенсу за штуку, но были и деревянные, более дорогие.
Начались недоразумения, подозрения, ссоры. Дошло до того, что команда пригласила сама в кубрик старшего помощника Бубана, открыла свои сундуки, вытряхнула все, что было в мешках, на койки и попросила его обыскать всех. Трубки не нашлись.
Можно было подумать только одно: что кто-либо таскает трубки из озорства и бросает их за борт. Но кто?
Недоразумение это тянулось дней десять, до прохода нами Кокосовых островов. Когда мы их прошли, капитан приказал убрать в кладовую стоявшие у нас на корме две маленькие сигнальные пушки, и вот при уборке из одной пушки посыпались наши трубки. Вором оказалась одна из наших обезьян.
Вспомнили, что кто-то из матросов дал в лапы вертевшейся около него мартышке горячую трубку; она обожгла лапы и с визгом убежала на ванты. Потом, когда обезьяна приставала во время еды, ее часто пугали трубками, и вот, очевидно, она начала мстить — таскать по ночам все плохо лежавшие трубки и прятать их в пушку.
У мыса Доброй Надежды нас прохватило порядочным штормом и «вогнало в рифы».
Трое суток штормовали под нижними марселями и зарифленым фоком.
Есть такая загадка: «Что на свете всего быстрее?» Ответ: «Мысль». Говорят, что человек, когда спит крепко, никогда не видит никаких снов, что сны он видит только тогда, когда у него начинает работать мозг, а мозг начинает работать только за несколько мгновений до пробуждения, и работа мозга именно служит импульсом к пробуждению. Таким образом, длиннейшие, запутаннейшие, яркокрасочные сны успевают проходить перед нами в течение нескольких мгновений.
Так ли это, не знаю, но вот приблизительно то, что можно успеть передумать, падая с мачты на палубу.
Я работал на нижнем фор-марса-pee, очищая распустившуюся шлейку, запутавшуюся вокруг бык-горденя марселя. Я сильно перегнулся вперед, спокойно упираясь левой рукой в туго надутый штормовым ветром парус, а правой дергал за шлейку, стараясь ее отцепить. Вдруг рулевой неожиданно рыскнул, давление ветра на парус сразу прекратилось, он заполоскал, упиравшаяся в него рука скользнула, я потерял равновесие и полетел вниз головой.
«Надо как-нибудь вывернуться ногами вниз, — пронеслось у меня в голове. — Вот кошку как ни брось, она, падая, непременно перевернется спиной кверху. Только надо перевертываться в сторону паруса и постараться ухватиться за один из бык-горденей… Ага, паруса снова надулись, рулевой справился, значит, прежде всего я ударюсь головой в пузо фока; вот в этот момент надо ухватиться за бык-гордень… Ну, не зевай…» Я ударился головой в туго надутый фок, сделал какой-то неповторимый, подсказанный мне инстинктом маневр ногами, перевернулся и ухватился сначала правой, а затем обеими руками за ближайший бык-гордень. Надутый фок, по верхней части которого я теперь скользил, замедлил мое падение. «Сейчас я приду на самое выпуклое место и оттуда полечу уже вертикально на палубу». Бык-гордени при поставленных парусах у нас не крепятся, но чтобы они не вырывались из блоков, на концах завязаны узлы-восьмерки. Мне ясно представилась восьмерка… «Если узел дойдет до направляющей планки, а я еще не дойду до палубы, то, как бы я ни напрягал мускулы (как эти мускулы называются?.. Да, бицепсы), мне дернет руки кверху и встряхнет, как на дыбе; хорошо, если вывихнет, а то, пожалуй, совсем оторвет руки. Надо постараться согнуть их в локтях, чтоб пружинили… Ну, а если я дойду до палубы, а узел еще не дойдет до планки? Ну, тогда разобьюсь, обязательно разобьюсь, самое меньшее, если сломаю обе ноги. А кто их будет ампутировать на судне?.. Ну!..»
Узел-восьмерка дошел до планки. Руки рвануло вверх, в глазах потемнело от боли, и на какую-то долю секунды я повис в воздухе, но моментально выпустил бык-гордень и полетел на палубу. Однако лететь мне оставалось уже меньше сажени, и меня подхватили товарищи.
Оказалось, что я даже не вывихнул рук, а только растянул связки.
Самое лучшее в этих случаях средство — лед, но где было его достать? Обошлись забортной, довольно холодной водой с уксусом. Целую неделю, если не больше, я не мог двигать руками, и товарищи кормили и поили меня, как младенца, а потом долго еще болели лопатки и под мышками, потом и это прошло.
Пока болели руки, я не мог, конечно, работать, но зато на своих вахтах был бессменным впередсмотрящим.
Когда проходили остров Св. Елены, случилось маленькое происшествие. Пара наших мартышек сидела на ноке бизань-гика; они грелись на солнце и искали одна у другой блох. Вдруг, вероятно от близости острова, ветер неожиданно зашел, и бизань, вынесенная вперед завал-талями, заполоскала. Гик тряхнуло, и одна из обезьян полетела за борт; другая удержалась, вцепившись в шкоторину. Ни минуты не задумываясь, упавшая в воду обезьяна поплыла по направлению к острову.
Бубан, стоявший на вахте, хотел послать ей вдогонку Палермо, но потом, как он сам рассказывал, моментально сообразил, что судно имеет семь узлов ходу и, для того чтобы опять поймать Палермо, пришлось бы ложиться в дрейф и терять время. Этого для обезьяны делать не стоило. Он долго следил за ней в бинокль, а хозяин обезьяны, матрос Ставро (из албанских греков), до самого конца плавания не мог ее забыть.
Штилевой полосы мы совсем не почувствовали и проскочили ее, имея только несколько дней маловетрия и сразу перейдя из зюйд-остового в норд-остовый пассат.
Вот наконец и Мадейра. Чуть брезжит рассвет. Ветер стих. Ровные волны рядами перекатываются от края до края безоблачного горизонта. Солнце только что вышло из океана и, окруженное сероватой утренней мглой, стало медленно подниматься над водой. «Вечер ли красный, иль серое утро — верные признаки ясного дня», — говорят моряки. Действительно, мгла скоро рассеялась; подхваченные чуть слышным ветерком, маленькие белые, как пушинки, облачка быстро унеслись к африканскому берегу, открыв на очистившемся горизонте большой парусный барк с бессильно повисшими парусами.
От величественно подымавшейся из проснувшегося океана Мадейры подул легкий утренний бриз; крылья нашего клипера стали расправляться, и серебряная струйка кильватера запенилась, журча, за кормой. Барк, до которого не дошла еще полоска ветра, оставался на месте, и мы заметно стали к нему приближаться. Вот под его гафелем развернулся итальянский флаг с поднятым под ним «ясно вижу» и бессильно повис в воздухе, чуть трепеща мягкими, шерстяными складками. «Армида» подняла свой еще раньше. «Прошу лечь в дрейф», — был следующий сигнал «итальянца», и его флаг, теперь уже окончательно развернувшийся и затрепетавший от свежего бриза, медленно приспустился до половины.
— Брамсели и бом-брамсели на гитовы! Кливер и бом-кливер долой! Фок и грот на гитовы! На грота-брасы! — раздалась команда нашего капитана, и через несколько минут «Армида» лежала в дрейфе.
От итальянского барка отвалила шестерка и направилась к нам.
Вот что узнали мы от несчастной команды «итальянца». Ровно четыре месяца назад барк «Регина дель Маре» («Царица морей») с полным грузом лакрицы отправился из Яффы в Филадельфию. С первого же дня плавания его начали преследовать штили, прерываемые по временам противными вестовыми ветрами. Таким образом, злосчастная «Царица морей» превратилась в их рабу — на четвертый месяц плавания едва доплелась до Мадейры…
— Odesso undeci giorini, que oghi sera buona sera Maderi e per la matina di nuovo «Buon giorno, Maderi».
Запасов провизии на небогатых вообще итальянских судах, конечно, не хватило на такое неожиданно долгое плавание; о табаке и говорить нечего. Бедные матросы уже двенадцатый день питались крошками сухарей и лакрицей, а последнюю трубку выкурили с месяц назад.
Хорошо, хоть пресной воды было вдоволь: это немного поддерживало бодрость команды.
Нечего и говорить, что мы накормили и напоили несчастных итальянцев, дали им, сколько могли, провизии и табаку, и они, благословляя нас в самых цветистых выражениях на своем богатом языке, отправились на судно.
Встреча с нами принесла итальянскому барку не только пищу, но и счастье: утренний бриз перешел в ровный остовый ветер, попутный нам обоим, и как только шестерка была поднята, «Регина дель Маре» снялась с дрейфа и, отсалютовав нам флагом, быстро понеслась под всеми парусами к желанному западу.
На восьмидесятый день плавания «Армида» под буксиром парохода входила в устье реки Тахо и с трудом поднималась против сильного течения. Я, кажется, забыл сказать, что мы должны были зайти в Лиссабон для получения ордера с указаниями, в какой из европейских портов идти сдавать привезенный сахар.
В Лиссабоне ждало нас порядочное разочарование. Надо сказать, что нигде в целом свете нет таких глупо строгих карантинов, как в Испании и Португалии. Поэтому не успели мы стать на якорь, как к нашему борту подошел катер с карантинно-таможенными чиновниками, которые, опросив судно, сказали, что так как на Яве свирепствуют постоянно зловредные болотные лихорадки, а мы пришли в Лиссабон только за ордерами, то нас покорнейше просят сношения с берегом не иметь; все же, что нам нужно, мы можем получить через карантинную контору.
Надо было видеть наши физиономии, когда мы услышали эту приятную новость!
Географы говорят, положим, что Лиссабон хорош только снаружи, а внутри грязен и неинтересен. Но черт возьми всех географов на свете вместе с их утешениями, после того как, проболтавшись восемьдесят дней в море, вы узнаете, что вас не пускают на берег!
Двадцать дней простояли мы в Лиссабоне под желтым флагом в ожидании проклятых ордеров и за все это время так и не могли добиться его спуска.
На двадцать первый день мы. тронулись в Гринок. Но, должно быть, наше счастье увезла «Царица морей», потому что от Лиссабона вплоть до Гринока мы ни разу не лежали на курсе и только благодаря чудным качествам «Армиды» на сороковой день плавания пришли к месту назначения, сделав весь путь лавировкой.
В Гриноке я расстался с «Армидой», о плавании на которой навсегда сохранил лучшие воспоминания. Получив при окончательном расчете около двадцати фунтов стерлингов, я решил, что если теперь не вернусь в Россию, то такой случай представится снова нескоро; к тому времени мне было уже девятнадцать лет и пора было готовиться к экзамену на штурмана. Итак, я отправился восвояси и 20 февраля 1886 года был в Петербурге у матери, с которой расстался пятнадцатилетним мальчиком.