Ураган
В Монтекристи мы простояли около трех недель, грузя квебраховое дерево. Работа эта была нелегкая. Правда, мы сами в трюмах не работали, а лишь распиливали на палубе некоторые слишком большие куски дерева, не проходившие в люк, но в дереве гнездилась масса скорпионов. Сначала мы очень их боялись и бросали пилы, но потом все так привыкли, что на скорпиона обращали внимания не больше, чем на простого клопа. К тому же поставщик груза привез нам банку с каким-то маслом и объяснил, во-первых, что укус скорпиона не смертелен, а во-вторых, что масло моментально успокаивает боль и в несколько часов уничтожает даже опухоль, образующуюся после укуса. Действительно, двух из нас укусили скорпионы; боль была жестокая; укушенные места моментально вздулись и посинели, но от чудодейственного масла все прошло очень скоро и без всяких последствий.
По воскресеньям возили нашего штурмана в маленькую болотистую речку, впадавшую тут же у городка, где он с карабином охотился за аллигаторами. В два воскресенья он убил двух; впрочем, оба были небольшие, немного больше метра от головы до хвоста. Кроме того, во время отлива мы набирали на берегу целые коллекции чудных больших раковин. Но из их извилин очень трудно было выжить самого слизняка, и большую часть этих раковин пришлось впоследствии выкинуть из-за зловония.
Загрузивши трюмы и палубу, 11 ноября мы вышли из Монтекристи в Бостон. Тяжелый это был переход. К тому же через неделю по выходе мы попали в ураган. Это был первый ураган в моей жизни, и я его хорошо помню.
Дул свежий зюйд-вест, и шхуна наша, лежа на боку под своими огромными топселями, шла узлов по тринадцати. Вдруг в одну ночь ветер сразу стих, и паруса повисли, как тряпки; одновременно стал накрапывать дождь. В воздухе стояла какая-то особенная духота, и наступила такая тьма, что с бака не видно было конца бушприта. Штурман, бывший в это время на вахте, сошел вниз разбудить капитана, но, взглянув на барометр, выскочил наверх и, закричав: «Все наверх, паруса убрать!», бросился отдавать фалы топселей. Через минуту выскочил и капитан и, схватив штурвал, послал рулевого помогать остальным матросам. Работа закипела. Вдруг какой-то резкий не то свист, не то звон пронизал густой воздух, и вслед за ним с ревом налетел страшный шквал, моментально положив шхуну набок. В ту же минуту раздался треск: бизань-шкот вырвал из палубы дубовый битенг, за который был закреплен, и сорвавшийся с места гик со всего размаха ударил по подветренным вантам, а захлопавшая по ветру бизань сотрясала воздух, словно пушечными выстрелами; мачты тряслись и дрожали под ее ударами. Ветер был так силен, что команды штурмана совсем не было слышно, но опытные матросы делали свое дело, и через четверть часа все паруса были убраны, а бизань-гик водворен на свое место.
Вспоминая потом этот случай, я не знал, чему больше удивляться: силе ли и ловкости, с которыми мы вшестером убрали все паруса, или удобству и прочности оснастки судна. Шхуна наша была немолода и протекала-таки порядочно, в особенности во время качки.
Убрав паруса, пришлось взяться за помпы. Но каков же был наш ужас, когда прошел час, два, три, наконец, стало рассветать, а помпа все такой же широкой струей подавала да подавала на палубу воду и не думая «храпеть»!
Пробоины быть не могло — значит, просто нас так расшатало, что из пазов повылезла конопатка. Часов в семь утра капитан позвал всю команду на ют и сказал:
— Мы в урагане. Судно старо и ненадежно, но у нас два преимущества: во-первых, мы нагружены деревом, а во-вторых, у нас есть два комплекта почти новых парусов. Потонуть деревянному судну, груженному деревом, трудно, но что нас разнесет по доскам, это возможно. Поэтому сделаем все, что от нас зависит: стянем шхуну кругом якорными канатами, поставим штормовой трисель и будем держать бейдевинд, откачивая день и ночь воду, пока ветер не стихнет. Сделаем все, что должен сделать моряк, а уж если суждено умереть, то и умрем как подобает…
Большого труда стоило в эту погоду подводить цепи под днище, но тем не менее к вечеру все было готово, шхуна была буквально спелената цепями, и, поужинав, мы надели, по морскому обычаю, на всякий случай чистые рубашки и вышли на палубу…
Три дня ветер был настолько силен, что, кроме штормового треугольника на грот-мачте, нельзя было поставить ни одного паруса.
На четвертый день ветер стал тише, и мы поставили зарифленную бизань и фока-стаксель, под которыми дрейфовали еще неделю, и все это время день и ночь посменно качали помпы. Собственно страха смерти у нас не было: мы настолько привыкли к нашему положению, что, сидя на рубке с подобранными ногами от перекатывающейся через палубу воды, рассказывали анекдоты и смеялись как ни в чем не бывало, но где-то на дне сердца у каждого как-то посасывало и покалывало.
Ах, какие были высокие волны! Я никогда к нигде таких больших не видел. Глядишь на эту гору с белым прозрачным гребнем, с шумом и воем несущуюся на тебя, и так и кажется — вот-вот накроет и конец всему. Но нет, она подкатится под киль, высоко вскинет шхуну, позволяя осмотреть весь горизонт, и через секунду снова поднимается с подветренной стороны, оставив судно в глубокой лощине, а на смену ей уже катится другая, третья, и так без конца…
На одиннадцатую ночь наших бедствий нас, подвахтенных, разбудил голос штурмана:
— Все наверх, фок и грот ставить!
Вот когда только почувствовали мы, что с нас точно тяжесть какая-то свалилась! Кто в чем был, несмотря на холод и брызги, выскочили мы на палубу. Такие же огромные волны, сверкая своими фосфорическими гребнями, перекатывались по океану, но небо — небо было другое: ни одной тучки не было на нем, и ясные звезды весело подмигивали сверху, как бы смеясь над прошедшей бедой, а ровный свежий ветер дул с другой стороны.
Тут мы сообразили, что и волны перекатываются не оттуда, откуда катились вчера, потому что судно уже лежит на новом курсе. Живо поставили мы зарифленные фок и грот и со спокойной душой залегли снова в остывшие койки, заснув спокойным, здоровым сном…
Быстро бежала шхуна, подгоняемая попутным ветром, и наконец вечером 10 декабря, взяв по дороге в маленьком порту Хомсис-холл лоцмана, отдала якорь в Бостонской гавани.
В ту же ночь мы распутали свои цепные найтовы и откачали воду досуха. К нашему удивлению, вода откачалась настолько быстро, что мы даже подумали, не сломалась ли помпа, но она оказалась в полной исправности. Утром снова попробовали помпу — воды нет. Что за притча? А ларчик открывался просто: наша «старушка» так разбухла и замокла, что, когда ее не качало так, что все пазы обшивки ходили ходуном, она не текла…
Когда прошел утренний туман, я увидел огромный город, расположенный по обе стороны длинного залива. Много кораблей и пароходов стояло на якорях у пристаней, а по заливу взад и вперед шныряли маленькие буксиры, яхты и огромные двухэтажные ферри-боатс, поддерживающие сообщение между обоими берегами.
Часов в восемь утра к нашему борту пристала прехорошенькая яхточка, и сидевший в ней джентльмен очень ловко вскочил на палубу шхуны с фалинем в руках. Спустив яхточку под корму, он вынул записную книжку и начал расспрашивать, как зовут судно, откуда мы пришли, с каким грузом, как фамилия капитана и хорошо ли он и штурман с нами обращаются. Это оказался корреспондент какой-то газеты и член «Seamen’s Friend society». Мы удовлетворили его любопытство, и корреспондент уехал. Вслед за ним приехал миссионер и раздал всем по карманной библии и псалтырю.
Наконец, после этих джентльменов, явился гаваньмейстер на буксирном пароходике и повел нас швартоваться к одному из бесчисленных пирсов. Явились рабочие и начали выгрузку, а нам немедленно раздали заработанные деньги и отпустили на берег.
Прежде всего надо было прилично одеться. Магазинов с готовым платьем и бельем было много, и рекламы, расклеенные на их окнах, сулили прямо чудеса. Один ловкий предприниматель обещал даже каждому покупающему у него костюм давать в придачу часы стоимостью сообразно со стоимостью костюма.
Но даровые часы меня не соблазняли, и я обратился к стоявшему на перекрестке саженному полисмену с просьбой указать ближайший магазин готового платья. Великан посмотрел на меня с удивлением, но потом, сообразив что-то, вынул из кармана записную книжку и, написав на одной из ее страничек «Броад-стрит, №84», вырвал и подал мне. Я отправился по указанному адресу. За двадцать долларов я оделся с ног до головы. Впрочем, пальто я не купил: жалко было денег, его могла с успехом заменить шерстяная фуфайка, надетая под пиджак.
Поздно вечером, побывав в театре и поужинав в таверне, вернулся я на шхуну и, не застав никого из товарищей, заснул как убитый.
Рано утром меня позвали к капитану. Быстро умывшись и надев свой новый костюм, я побежал на корму. Капитан предложил мне сесть и сказал:
— Никольс, я поеду в Бокспорт, как только кончим выгрузку и поставим шхуну на зимовку. Надо поговорить с хозяином о шхуне: чинить ее или продать и купить новую. А вы с Джимми (так звали матроса-немца) оставайтесь за караульщиков, держите судно в чистоте и порядке и смотрите за якорными канатами, чтобы были чисты. Жить можете на корме, а обед будете готовить себе сами. Жалованье я вам на зиму положу десять долларов. Получать будете два с половиной доллара в неделю из конторы «Браун и Адамс».
Я с радостью принял это предложение.
Через три дня, выгрузив шхуну и поставив ее в ряд с другими зимующими судами, капитан Гопкинс уехал в Бокспорт, а мы с Джимми перебрались на корму и зажили, по его выражению, «как лорды».
Джимми умел увлекательно рассказывать о плаваниях, капитанах, штормах и авариях. Один из рассказов я хорошо запомнил. Передаю его словами Джимми:
— Мне было шестнадцать лет, и я служил юнгой на английском клипере.
Каждый вечер в сумерках второй полувахты немолодая женщина прогуливалась по наветренной стороне юта, опираясь на руку капитана. Она была высока, хорошо сложена, на голову выше своего мужа.
Мы так привыкли к ней, что в дурную погоду, когда она не выходила наверх, рулевой всегда чувствовал себя немножко разочарованным.
Как-то вечером мальчишка-голландец, наш второй юнга, вернувшись из капитанской каюты с зубными каплями, просунул голову в двери кубрика и таинственно сообщил:
«Ребята, что я виде-е-ел!.. Капитан лежит на диване, а голова его у старухи на коленях, а она гладит его, как ребеночка, да целует. Ей-богу!»
«Она женщина и мать», — глубокомысленно сказал швед Матисен.
«И жена», — живо добавил француз Руже.
«Да, давно меня никто не нянчил на руках», — грустно сказал мой земляк Бергмеер…
Жестокий нордовый ветер отнес нас на сотню миль к югу от Горна, в сторону бесконечных ледяных штормов, широты смерти. Иссиня-белые гребни гигантских валов океана то вздымались шипящими стенами, заслоняя полнеба, то рассыпались, зловеще звеня ледяными иглами, и катились бессменной чередой в бесконечную даль.
Вода не сходила с палубы.
Иногда из бушующей между бортами пены, в тумане бешеных брызг, виднелись одни только мачты да маленький кусочек юта со штурманской рубкой. Вокруг этой рубки был протянут проволочный леер, и мы все, вцепившись в него окостеневшими от холода руками, сбились в кучку на подветренной стороне. Руль был закреплен. Судно, разбрасопив реи, под голым рангоутом лежало в дрейфе и захлебывалось.
Я едва держался на ногах от холода и усталости. Мой дождевик был покрыт тонкой ледяной коркой, как стеклом. Временами я весь дрожал мелкой дрожью и впадал в какое-то странное, безразличное состояние полусна-полубытия. Я замерзал.
Вдруг капитан, который стоял рядом со мной, наступил мне тяжелым морским сапогом на ногу и крикнул на ухо: «Спустись-ка в каюту, парнишка, да вычерпай воду из-под койки! Подожди, пока корма подымется на зыби… Ну, валяй…»
Ют взлетел вверх, я нырнул в дверь рубки и спустился по трапу.
«Это ты, мальчик? Войди!» — раздался ласковый женский голос.
Она сидела в кожаном массивном кресле, привинченном к полу. Ее ноги упирались в скамеечку, прикрепленную к комоду.
Я доложил о своем поручении.
Жена капитана ласково поглядела на меня.
«Садись-ка, мальчик, лучше в это кресло, да попробуй хорошенько заклиниться. Наверху тебе сейчас делать нечего, а до моей койки вода пока что еще не добралась, да и не доберется, пожалуй», — и она указала рукой на стоявшее против нее кресло.
Я не заставил себя вторично просить и, забравшись с ногами в кресло, крепко уцепился за ручки.
Над головой порывисто качалась масляная лампа, то освещая, то погружая в тень утомленное женское лицо.
Жена капитана сказала, что это ее восемнадцатый рейс вокруг света, и все на том же старом паруснике. Слушая ее, я не мог оторвать глаз от иллюминатора в передней переборке. Палубы не было видно. Вода клокотала от планшира, и судно как-то странно качалось, напоминая плавающее за бортом ведро, уже полное воды и вот-вот готовое пойти ко дну.
Я не успел еще как следует осознать это, как громадная водяная гора со звенящим шумом налетела на левую скулу клипера, и он стремительно повалился на правый борт. Я ясно представил себе, как ноки рей ушли в воду.
«Конец!» — промелькнуло в мозгу. Но судно медленно и тяжело начало выпрямляться. Я взял себя в руки.
«Неужели вам это больше нравится, чем спокойная жизнь на берегу?» — спросил я и, заставив себя оторвать глаза от иллюминатора, встретился с грустно-покойным взглядом.
«Я люблю море. Я чувствую себя всегда как-то неловко и скучно на берегу. Одно тяжело: у меня сынишка учится в школе, редко приходится видеться. Особенно я устала за этот рейс, он тянется бесконечно, Я начинаю о нем беспокоиться».
Ее последние слова донеслись до меня как сквозь вату.
Пригревшись в широком мягком кресле, я заснул. В надвигающейся дымке сна я видел еще ее улыбку, слышал ласковый голос, но затем все смешалось, расплылось…
Я проснулся от резкого голоса капитана: «Пошел на палубу, постреленок! Ишь расселся как барин!»
Капитан, крепко сколоченный, небольшой, краснолицый, простоял на палубе, привязанный к лееру, пятьдесят с лишним часов. Теперь он спустился вниз: буря, очевидно, стихала.
Его лицо из красного стало коричневым. Морщины обозначались глубокими черными линиями. Маленькие серые глаза провалились, опоясались синими кругами и метали искры.
Он был зол. Зол на океан.
Подходя к трапу, я оглянулся.
Женщина поднялась со своего кресла. Седая, коротко остриженная голова капитана с крутым, упрямым затылком бессильно опустилась ей на плечо. Она обняла его…