Заграница
За время перехода на «Николаосе Вальяно» я все же завоевал себе право работать вместе с командой, но потерял право на каюту и стол в салоне. Капитан расспросил меня о моих родителях и роде занятий отца, о его средствах, о моих отношениях к Агищеву и, получив ясные и откровенные ответы, решил, что со мной церемониться нечего. Наши занятия с ним прекратились. Меня под предлогом, что я очень грязен для салона, перевели под полуют, в общество краски, смолы, машинного масла и гниющей картошки. Столовался я в камбузе вместе с коком. Я нисколько не был на это в претензии — напротив, лишение меня привилегий капитанского ученика развязывало мне руки и приближало к команде. Весь вопрос был только в том, заплатит ли мне капитан что-нибудь за работу или нет. Он имел к этому полную возможность, так как в штате не хватало одного матроса, а теперь, после гибели Георгия, не хватало двоих, но вот будет ли у него желание это сделать?
После потери «Цимлы» мы легли на свой курс и пошли к выходу из Английского канала. К утру зюйд-вест опять засвежел, а когда, сдав в Данджнессе спасенных людей, мы вышли из узкого канала, туман сразу рассеялся, и мы, поставив в помощь машине трисели, через два дня пришли в Бремерхафен.
Тут наш пароход выгружался целую неделю. Я работал с шести утра до восьми вечера на лебедке грот-трюма. Перерыв делали от восьми до восьми с половиной на завтрак, от двенадцати до тринадцати на обед и от шестнадцати до шестнадцати с половиной на вечерний чай. На другой или на третий день после нашего прихода капитан, проходя мимо меня, сказал:
— Дмитрий, попроси кого-нибудь тебя подсменить и приди ко мне в каюту.
«Теперь или никогда! — подумал я. — Или даст денег, или выгонит. Все равно, посмотрим, что будет».
Оказалось первое; капитан назначил мне половинное матросское жалованье — фунт и пять шиллингов в месяц (около двенадцати с половиной рублей на наши деньги) и дал двадцать немецких марок в счет жалованья вперед.
Я был счастлив: двадцать марок были в то время для меня огромными деньгами.
В тот же вечер я купил себе темно-синий холщовый рабочий костюм за восемь марок и новые башмаки за шесть. Я был чисто и по-рабочему прилично одет, и шесть оставшихся марок звенели у меня в кармане.
Не помню теперь, на что я их истратил.
Каждый вечер после работы я бродил по улицам и набережным Бремерхафена. Улицы были малоинтересны — прямые, чистые, с домами из неоштукатуренного красного кирпича и высокими лютеранскими кирками, увенчанными шпилями и флюгерами. Недурные выставки в магазинах, масса пивных и кондитерских. По улицам разгуливали немецкие солдаты, румяные немки с корзиночками и ридикюлями в руках и провинциальные немецкие франты в высоченных крахмальных воротниках, ярких галстуках с фальшивыми бриллиантовыми булавками и с физиономиями не то вербных херувимов, не то парикмахерских кукол.
Матросов и рабочих на центральных улицах не встречалось: они проводили свободное время в пивных и низкопробных увеселительных заведениях, сконцентрированных в районе порта.
Другое дело — пристани. Они кишели прекрасными парусными кораблями всех наций, стекающимися сюда и в Гамбург со всех концов света. Каких тут только не было кораблей: большие, высокобортные, полногрудые фрегаты, предназначенные для перевозки эмигрантов в Южную Америку и Австралию; громадные железные четырехмачтовые красавцы вроде «Цимлы», привезшие австралийскую шерсть; клипера из Китая и Ост-Индии с грузами чая и пряностей; легкие барки и бриги с кофе и сахаром из Вест-Индии и Бразилии; пузатые огромные бриги, большей частью норвежские, с углем из Англии…
Я проводил все свое свободное время, шатаясь с судна на судно, говорил с матросами, слушал их необыкновенные истории и изучал особенности оснастки и проводки снастей, чтобы не ударить лицом в грязь, когда я сам буду матросом на каком-нибудь красавце с тремя дюжинами льняных крыльев и водорезом, украшенным белой с золотом статуей.
Из Бремерхафена «Вальяно» двинулся с балластом в Кардифф, где рассчитывал получить груз угля для одного из средиземноморских или черноморских портов.
Снова зловещий Английский канал, снова ночь, туман и дождь, гудки сирены, рожки и малый ход.
Я стоял на мостике у ручки машинного телеграфа и по команде капитана двигал ее то на «стоп», то на «малый вперед», то на «средний назад».
Вдруг прямо перед носом неожиданно раздался рев чужого гудка.
— Право на борт, полный назад! — закричал не своим голосом капитан.
Затарахтела машина парового штурвала, зазвенел под моей рукой телеграф, но было поздно.
Толчок, от которого все полетели с ног, крики и вопли на баке…
Все бросились на нос.
— Не отходи от телеграфа! — крикнул мне капитан на ходу. — Стоп машина, средний вперед! Не давай ему выдергивать своего носа из пробоины.
Я исполнил команду.
Столкнувшийся с нами пароход оказался быстроходным «бельгийцем» с линии Дувр — Остенде. Он был гораздо ниже нас. Мы столкнулись нос с носом, и его острый фигурный форштевень, украшенный бюстом короля Леопольда, глубоко въехал в наш пароход ниже верхней палубы.
После неистовых криков и ругани на баке и осмотра носовых водонепроницаемых переборок на обоих судах машинам был дан задний ход, «бельгиец» выдернулся, и мы разошлись. Оба парохода благодаря целости носовых водонепроницаемых переборок остались на плаву, только ушли в воду носами по самые клюзы, а кормы приподнялись.
«Бельгиец» направился в Остенде, а мы — в Дувр и через минуту потеряли друг друга в тумане.
Наш винт, и до того сильно обнаженный положением судна без груза, теперь при увеличившемся дифференте на нос вышел из воды до самого вала и шлепал почти бесполезно, вздымая каскады пены и брызг. Все же мы двигались вперед и на рассвете вошли в Дуврскую гавань.
В форпике мы у себя обнаружили обломок бушприта и раздробленную носовую фигуру «бельгийца», а на разорванных и завороченных внутрь листах носовой обшивки — кровь и прилипший пух от подушки.
Палуба нашего кубрика была выше бака «бельгийца», и у нас никого не убило. Только три человека, мирно спавшие в кубрике, вылетев с силой из своих коек, получили ушибы.
Дувр — маленький порт, обслуживающий главным образом почтово-пассажирское сообщение Англии с континентом через ближайшие порты — Кале и Остенде. В нем не было ни доков, ни сколько-нибудь значительных ремонтных мастерских. Гавань невелика. Когда мы ошвартовались своим разбитым носом у набережной, а корму растянули перлинями, поданными на стоящие на мертвых якорях бочки, то заняли столько места, что стеснили движение в гавани.
Все, что мы могли сделать в Дувре, — это обрубить зубилом острые рваные куски нашей исковерканной носовой обшивки, подвести под нос пластырь, откачать сколько можно воду из форпика и принять двести тонн балласта в кормовой трюм, чтобы уменьшить дифферент и загрузить винт.
Я, конечно, знал теоретически, как делаются и подводятся пластыри на судовые пробоины, но не имел до сих пор случая ознакомиться с этой работой на практике.
Мы употребили для пластыря наш самый большой парус — фок, сложили его пополам и ушили, придав ему приблизительно форму носа судна. Затем весь выложили внутри пластами войлока и простегали; наконец просмолили жидкой смолой и войлок и парус. К нижней части получившегося чехла пришнуровали чугунные колосники, чтобы он скорее затонул, а с боков и сверху прикрепили оттяжки из двухдюймового троса.
Всю эту штуку спустили с носа парохода и, надев на него, как намордник, растянули и укрепили оттяжками. Давление воды прижало его к пробоине, и воду удалось откачать из форпика почти досуха.
Сотни людей на набережной наблюдали за этой операцией и наконец, одобрив, разошлись.
В порту я видел «некачающиеся» пароходы, курсирующие между Дувром и Кале.
Два длинных и узких корпуса соединены общей платформой, палубой, подкрепленной арками снизу. В середине платформы — прорезь; между корпусами вращается громадное гребное колесо. Машины и котлы помещены в корпусах. Так как корпуса узкие, то котлы помещены спереди и сзади машин; таким образом, каждый корпус имеет две дымовые трубы, а все сооружение — четыре.
Пассажиры помещаются в надстройках на платформе. Вид дикий, судно похоже на громадный четырехтрубный плот, но говорят, что эти суда действительно почти не качает, зато их так корежит на большой волне и они так скрипят всеми частями, что, кажется, того и гляди, смычка между двумя корпусами не выдержит, лопнет и отделенные друг от друга узкие корпуса перевернутся. На них ездят с опаской, и многие, несмотря на боязнь морской болезни, предпочитают старые пароходы обыкновенной конструкции.
Ремонт занял у нас трое суток; на четвертые, рано утром, мы снялись из Дувра и под проводкой английского лоцмана пошли вдоль восточного берега Англии в Сандерленд. Там пароход должен был стать в док и получить капитальный ремонт от той же фирмы, которая его строила.
Погода была тихая и ясная, пластырь держал великолепно, и на третий день мы без всяких приключений прибыли в Сандерленд.
Во время этого перехода мы местами шли так близко к берегу, что не только можно было разглядеть без бинокля отдельные здания городов, сел и бесчисленных ферм, но даже и пасущийся на лугах скот и бегающих собак.
На другой день нас поставили в сухой док. Когда откачали из дока воду, то мы увидели, что наш пластырь, оттяжки которого мы все время подтягивали, так вытянулся и принял форму судна, что сидел на нем, как фрак от хорошего портного на щеголе.
Зато, когда пластырь был снят, мы ахнули: вся обшивка носа оказалась изодранной и вдавленной внутрь, большой кусок форштевня выломан совершенно, остальная часть исковеркана и вдавлена вместе с обшивкой, а киль футов на десять изогнут волнистой линией.
Удар был очень силен, и мы отделались сравнительно дешево только потому, что «бельгиец» был ниже и уже нас и имел не прямой, а изогнутый наружу, так называемый клипер-штевень. Будь оба судна одной высоты и ширины и имей оба прямые штевни, от такого удара оба носа разбились бы, что называется, вдребезги, разрушились бы носовые водонепроницаемые переборки, а тогда, конечно, гибель обоих пароходов была бы неизбежной.
Из газет мы узнали, что бельгийский пароход тоже благополучно добрался до места назначения, тоже ремонтируется и что на нем убиты четыре человека, спавшие на передних койках в кубрике, одному сломало обе ноги, остальные отделались ушибами и легкими ранами. Между пассажирами была паника, но капитан сумел всех ободрить и успокоить.
Работа на нашем судне кипела с утра до ночи, и завод обещал в три недели сделать все необходимые исправления.
В порту строили в то время много железных парусников, и я осмотрел во всех подробностях два прекрасных, только что отстроенных клипера — «Кобру» и «Балаклаву».
В Сандерленде я получил от капитана жалованье за второй месяц службы. По совету одного из доковых рабочих я пошел в одну из многочисленных ссудных касс и там за тринадцать шиллингов купил очень приличный подержанный синий костюм и морскую фуражку. Резиновый, под крахмальный, воротничок, такие же манжеты и черный шелковый галстук завершали мою экипировку. Команда уверяла меня, что я выгляжу как настоящий денди.
Все-таки свободных денег у меня не было, но это меня не смущало. По воскресеньям с утра, а в другие дни после работы я отправлялся в город, в окрестности, в доки и старался наблюдать английскую жизнь, как она есть.
Я ничего не записывал, но впитывал в себя как губка все, что видел и слышал, и приобрел массу мелких, но полезных и нужных знаний, а ухо мое с каждым днем все больше привыкало к английской речи.
В Сандерленде со мной было два приключения, и оба они могли окончиться для меня очень плачевно.
Один раз в воскресенье утром, бродя за городом, я дошел до какого-то старинного форта, стоявшего на берегу моря. Форт стоял на склоне; вокруг него была неширокая площадка, и от площадки вниз, к морю, шел довольно крутой широкий откос, весь покрытый ярко-зеленой травой. Начинался прилив, и при свежем ветерке с моря прибой бился о подошву откоса.
Не помню теперь, что побудило меня стать на откос — не то раковина, не то бегающие по нему крабы, но едва я поставил обе ноги на траву, как неудержимо пополз книзу.
Я лег на живот, раскинул крестом руки и ноги и старался за что-нибудь ухватиться, но ухватиться было не за что, и я медленно, но безостановочно полз книзу по неимоверно скользкой морской траве навстречу шумевшему прибою.
Я стал кричать, но вокруг не было ни души, и помочь мне было некому, да и помочь можно было, только имея длинную веревку.
Наконец скрытый под травой выступ задержал мое скольжение и дал возможность передохнуть.
Но надолго ли? Подняться без помощи вверх невозможно, прилив наступает, и если мне удастся не шевелясь продержаться на этом месте, то прилив меня все равно смоет.
Я боялся пошевелиться и только прислушивался к надвигавшемуся шуму прилива.
Вдруг чей-то громкий голос раздался надо мной: «Hold on, boy, be brave!», и ловко брошенная веревка протянулась вдоль моей спины.
Через несколько минут бравый артиллерийский солдат в красном мундире вытащил меня на площадку.
— Испугались? — И его широкое лицо с рыжими усами расплылось в сочувственную улыбку.
— Да, я думал, что конец: прилив надвигается.
— Я наблюдал за вами из форта; вот только веревку сразу не мог найти. Хорошо, что вы задержались за что-то; эта проклятая трава невероятно скользкая, это ведь, собственно говоря, водоросли. Пойдемте со мной. — И он потащил меня в маленькую амбулаторию при форте.
— Доктор! — закричал он еще с порога. — Дайте-ка ему глоток виски для поправки, а то он чуть к рыбам не отправился.
Человек в таком же мундире из толстого красного сукна, которого мой спаситель назвал доктором, был, очевидно, батарейным фельдшером. Он посмотрел на меня через очки и, не говоря ни слова, вытащил из аптечного шкафа пузатую бутылку с изображением белой лошади, налил в мензурку виски и поднес мне.
Только когда я взял в руки мензурку, я увидел, что дрожу. Мензурка долго билась о зубы, пока я смог выпить глоток жгучей жидкости.
Я просидел в форте часа полтора, и только когда совершенно оправился, солдаты меня отпустили.
Этот случай так на меня подействовал, что потом в течение многих лет всякий раз, когда я болел и бредил, то видел себя распростертым на ярко-зеленой покатой площадке и скользящим навстречу подымавшемуся приливу.
Другой случай произошел через несколько дней и исключительно из-за моего слишком франтовского костюма.
Было часов семь или восемь вечера. Я стоял на главной улице у ярко освещенной газом витрины эстампного магазина и любовался раскрашенной гравюрой, изображавшей знаменитый клипер «Фермопилы» под всеми парусами. Вдруг кто-то тронул меня легонько за плечо.
Я обернулся. Передо мной стоял субъект очень подозрительной наружности.
— Что вам нужно?
Он поманил меня пальцем. Я машинально последовал за ним.
Свернув за угол ближайшего переулка, где не было видно прохожих, он вынул из жилетного кармана кольцо с крупным бриллиантом и, сверкнув им у меня перед глазами, сказал хриплым басом:
— One pound.
Кольцо было несомненно краденое, и я, не раздумывая, схватил вора за руку…
Очнулся я в задней комнате какой-то аптеки, куда меня перенес проходивший мимо полисмен. Виски мои были мокры от нашатырного спирта. Переносица распухла и невыносимо болела, глаза заплыли, но нос, к счастью, не был переломлен. Тут же был составлен протокол, и меня в кэбе доставили на судно. Вора, конечно, и след простыл.
По окончании ремонта мы получили полный груз угля для Генуи и в начале июня вышли из порта.
На этот раз погода стояла великолепная. Тепло, солнечно, тихо. На восьмые сутки пути мы подходили к Гибралтару. У входа в пролив можно было видеть преинтереснейшую картину: дул легкий бриз с испанского берега, и с десяток парусных судов быстро шло вполветра, держась европейского берега, из Средиземного моря в океан. Шесть судов, среди которых был крупный белый фрегат под итальянским флагом, с такой же быстротой шли из океана в Средиземное море, держась африканского берега. И те и другие пользовались постоянным и быстрым попутным течением — у африканского берега из океана, а у европейского — в океан. Так происходит обмен атлантической и средиземноморской воды.
Еще четверо суток, и мы входили в Генуэзский залив. Перед нами вырастали из моря лиловые вершины Апеннин.
Вот наконец и Генуя.
...Прежде всего солнце. Масса солнца пропитывает все необыкновенным золотисто-голубым светом и придает теням густую лиловую окраску. Громадная бухта подковой, мол, множество больших и малых кораблей, несколько пароходов, сотни ярко окрашенных шлюпок, бороздящих гавань во всех направлениях. Раскинутый громадным амфитеатром город, а над ним высокие горы, меняющие окраску в зависимости от времени дня. В городе… Что я помню в городе? Большую улицу с богатыми магазинами, окна которых защищены от солнца полосатыми маркизами, облицованные потускневшим мрамором старинные дома-дворцы с массивными дверями резного дуба… Улица полна праздного народа, пешего и в экипажах, с кучерами на очень высоких козлах и довольно тощими лошадьми. Если идти по большой улице прямо, то попадешь не то в сад, не то в парк с памятником Христофору Колумбу и рестораном, а если сойти в сторону, то зайдешь в лабиринт узких и грязных улочек, тянущихся от набережной в гору. Эти улочки застроены высокими облупленными домами, превращающими их в какие-то коридоры. Из окна в окно поперек улицы протянуты веревки, на которых сушится разноцветное белье. Стирают и выливают помои тут же на улице. Почему-то мало мужчин и много женщин, особенно старых, черных, растрепанных, и все кричат, неистово ругаются и грозят кулаками друг другу. Грязная, черная, курчавая и тоже кричащая детвора, тощие рыжие собаки…
Что еще? Да, громадные, одетые в долгополые черные сюртуки полисмены муниципальной гвардии, монахи в черных шляпах с большими полями, приподнятыми шнурками к тулье, и солдаты в касках с петушьими перьями. Затем церковная процессия с толпой попов в кружевных мантильях, с кадилами, хоругвями, крестами. В центре процессии на разукрашенной парчой и засыпанной цветами платформе под балдахином из малинового бархата с золотыми кистями качалась над головами толпы статуя мадонны, одетая в синее шелковое с золотыми каймами платье и с массой сверкающих ожерелий на шее. Перед мадонной в портшезе и тоже под балдахином несли какого-то важного попа в митре с драгоценными камнями, с лицом мумии и тонким орлиным носом.
На второй день нашей стоянки в Генуе мы узнали, что капитан получил от хозяев телеграфный приказ после выгрузки идти с балластом опять в Таганрог за хлебом.
Это меня совершенно не устраивало. Мой план заграничных плаваний и самообразования только что начал осуществляться, а в Азовском море меня обязательно спишут на берег, да и «Николаос Вальяно», признаться, мне надоел; я стремился на парусник, в заокеанские страны, а перевозка на грузовом пароходе зерна и угля между европейскими портами в конце концов не такое уж интересное дело.
Я стал просить у капитана расчет. Он заупрямился.
— Я взял вас на судно в Керчи по личной просьбе господина Звороно и должен сдать вас туда, откуда взял; я не могу списать вас в промежуточном иностранном порту и отвечать за вас перед своим и вашим патроном.
Тогда я заявил капитану, что сойду с судна сам.
— Попробуйте! Я разыщу вас через полицию, водворю на пароход и расскажу о вашем бегстве и неблагодарности господину Звороно.
После этого разговора я решил обратиться за помощью в русское консульство. Я не подписывал ни с Звороно, ни с капитаном парохода никакого договора, я имел документ, дающий мне законное право пребывания за границей, и просьбу на трех языках, в том числе и на итальянском, от мореходных классов ко всем русским и иностранным властям об оказании мне содействия во время прохождения необходимого стажа на кораблях.
В то время русским генеральным консулом в Генуе был старый немец фон Бехерахт. Я очень мало надеялся на то, что он меня примет, но он принял меня, выслушал, несколько раз переспросил и в конце концов дал мне официальное письмо к капитану, в котором настаивал на моем освобождении в Генуе. Это было большим успехом. Царские консулы мало интересовались матросами, но Бехерахту в Генуе было нечего делать как русскому консулу, и я давал ему возможность проявить служебную деятельность. Его письмо было прекрасным оправдательным документом для капитана перед Звороно, и я торжествовал. Но оказалось, что уйти с вальяновского парохода было не так просто. Капитан, прочтя письмо, заявил мне, что я поступил на судно учеником без содержания и что он дал мне заимообразно двадцать марок в Бремерхафене и двадцать пять шиллингов в Сандерленде, которые я должен ему возвратить.
— А ваше обещание, а моя работа?
— Я вам ничего не обещал, а работали вы по своей доброй воле, для собственной практики.
Я полетел к Бехерахту. На этот раз Бехерахт вызвал капитана к себе.
У консула капитан продолжал настаивать на том, что я служу без жалованья и что деньги, которые я от него получил, он давал заимообразно.
Чтобы покончить с этой канителью, я предложил ему написать расписку на имя отчима, которую он предъявит в Керчи Крестьянову. Капитан согласился при том условии, что моя подпись будет засвидетельствована консулом. Его желание было исполнено.
Когда мы вместе выходили из консульства, он с бешенством сказал мне по-гречески:
— Я вернусь на пароход часа через два, и если застану вас на судне, то прикажу выкинуть за борт.
Я ничего не ответил: не стоило затевать скандал на улице, надо было прежде всего развязаться с пароходом.