Книга: Моя семья и другие звери. Птицы, звери и родственники
Назад: 3. Человек с Золотыми Бронзовками
Дальше: 10. Парад светлячков

II

7. Бледно-желтый дом

Это был высокий, просторный венецианский особняк с выцветшими бледно-желтыми стенами, зелеными ставнями и буровато-красной крышей. Он стоял на холме у моря в окружении заброшенных оливковых рощ и безмолвных садов, где росли лимоны и апельсины. Все здесь наводило на грустные мысли о прошлом: дом с облупленными, потрескавшимися стенами, огромные гулкие комнаты, веранды, засыпанные прошлогодними листьями и так густо заплетенные виноградом, что в нижнем этаже постоянно держались зеленые сумерки. С одной стороны тянулся маленький, запущенный садик с каменной оградой и чугунными ржавыми воротами. Там над заросшими дорожками раскинулись розы, анемоны, герань, а мандариновые деревья были так густо усыпаны цветами, что от их запаха кружилась голова. В цитрусовых садах все было тихо и спокойно, только гудение пчел доносилось оттуда да изредка птичий щебет. Заброшенный дом постепенно ветшал, и все вокруг приходило в запустение на этом холме, обращенном к сияющему морю и к темным, изрезанным горам Албании. Все тут лежало как бы в полусне, напоенное весенним солнцем и отданное во власть мхам, папоротникам и зарослям мелких поганок.
Место присмотрел, разумеется, Спиро, он же постарался организовать наш переезд с наименьшей суетой и наибольшей эффективностью. Через два дня после того, как мы впервые увидели дом, длинные дощатые телеги, нагруженные нашим имуществом, вереницей потянулись по пыльным дорогам, а на четвертый день мы уже устраивались на новом месте.
На краю усадьбы в небольшом домике жил садовник с женой. Эта чета преклонного возраста, казалось, дряхлела вместе с особняком. Садовник обязан был наполнять чаны водой, собирать фрукты, давить оливки и раз в год, подвергаясь яростным атакам пчел, извлекать мед из семнадцати ульев, расставленных под лимонными деревьями. Как-то в минуту непомерного душевного подъема мама пригласила его жену поработать в нашем доме. Звали ее Лугареция. Это была худая, неприветливая на вид женщина, у которой из-под шпилек и гребенок вечно выбивались пряди волос. Как вскоре выяснилось, Лугареция была необыкновенно обидчивой, малейшее замечание о ее работе, в какой бы вежливой форме оно ни выражалось, источало из ее карих глаз обильные слезы, будто на нее обрушивалось горе. Смотреть на это не было никаких сил, и скоро мама вообще перестала делать ей замечания.
Существовала только единственная вещь на свете, которая могла озарить улыбкой мрачное лицо Лугареции, зажечь огонь в ее смиренных глазах, — это разговоры о своих болезнях. Если большинство людей предается ипохондрии лишь в свободное время, то Лугареция превратила это хобби в свое постоянное занятие. Когда мы только что поселились в доме, предметом ее беспокойства был желудок. Сведения о его состоянии начинали поступать с семи часов утра, когда Лугареция приносила нам чай. Передвигаясь с подносом из одной комнаты в другую, она каждому из нас давала самый полный отчет о ночных приступах. Описания ее отличались необыкновенной наглядностью. Шлепая по комнатам, Лугареция вздыхала, стонала, корчилась от боли и давала нам настолько реалистическую картину своих страданий, что все мы начинали испытывать то же самое.
— Не можешь ли ты что-нибудь сделать с этой женщиной? — обратился Ларри к маме как-то утром, после особенно скверной для желудка Лугареции ночи.
— Что же я могу сделать? — спросила мама. — Я уже дала ей твою соду.
— Вот поэтому ей и было плохо ночью.
— Мне кажется, она ест не то, что нужно, — сказала Марго. — Ей просто необходима хорошая диета.
— Конечно, она несколько надоедлива, — сказала мама, — но ведь бедная женщина так страдает.
— Глупости, — сказал Лесли. — Она получает от всего этого удовольствие. Так же как и Ларри, когда он заболевает.
— Как бы то ни было, — поспешно вставила мама, — придется все-таки мириться с нею, ведь больше здесь никого не найдешь. Я попрошу Теодора осмотреть ее в следующий раз.
В скором времени желудок Лугареции поправился, все мы вздохнули с облегчением, но, увы, почти сразу же что-то вдруг случилось с ее ногами, и она с беспрерывными жалобными стонами, прихрамывая, ковыляла по всему дому. Ларри сказал, что мама наняла не служанку, а вампира, и предложил приковать к ее ногам ядро. Это по крайней мере даст нам возможность узнавать о ее приближении и вовремя спасаться бегством, так как Лугареция имела обыкновение неслышно подбираться к человеку сзади и громко стонать у него над ухом. После того как Лугареция сняла в столовой башмаки, чтобы продемонстрировать, какие именно пальцы у нее болят, Ларри стал завтракать в своей комнате.
В доме, помимо болячек Лугареции, имелись и другие сокровища. Мебель (которую мы арендовали вместе с домом) представляла собой невообразимую смесь реликтов викторианской эпохи, запертых в комнатах в течение последних двадцати лет. Эти нескладные, некрасивые, неудобные вещи заполняли весь дом и ужасно скрипели, как бы жалуясь друг другу, а если вы слишком стремительно проходили мимо, от них с громким, как мушкетный выстрел, треском отлетали щепки, взметая облачка пыли. В первый же вечер у обеденного стола отломилась ножка, и вся еда посыпалась на пол. Несколько дней спустя Ларри едва присел на массивный, крепкий с виду стул, как от него тут же отвалилась спинка и исчезла в тучах едкой пыли. Однажды мама подошла к платяному шкафу размером чуть ли не с дом, стала открывать его, но дверца осталась у нее в руках. И вот тогда она решила что-то предпринять.
— Нельзя же приглашать людей в дом, где все разлетается на части от одного только взгляда, — сказала она. — Ничего не поделаешь, придется купить кое-что из мебели. Да, эти гости дорого нам обойдутся. Такого с нами еще не бывало.
На следующее утро Спиро повез маму, Марго и меня в город за мебелью. Мы сразу заметили, что на улицах было больше народу и больше шуму, чем обычно, но как-то не придали этому значения. Когда же мы закончили свои дела в магазине и стали пробираться по кривым улочкам к тому месту, где оставался наш автомобиль, толпа затолкала и завертела нас в разные стороны. Люди все прибывали, толпа становилась гуще и гуще и уже несла нас против нашей воли.
— Наверно, тут что-нибудь происходит, — сообразила Марго. — Какой-нибудь праздник или какое-то важное событие.
— Это все равно, — сказала мама. — Только бы нам добраться до автомобиля.
Но толпа уносила нас совсем в другую сторону и наконец вытолкнула на главную площадь города, где народу скопилось видимо-невидимо. Я спросил пожилую крестьянку, стоявшую рядом со мной, что тут происходит. Она повернула ко мне освещенное гордой улыбкой лицо и объяснила:
— Это святой Спиридион, кириа. Сегодня можно пойти в церковь и поцеловать ему ноги.
Святой Спиридион был покровителем острова. Мощи его в серебряном гробу, помещенном в раке, хранились в церкви, и раз в год процессия с мощами ходила по городу. Это был очень могущественный святой, он мог исполнять желания, исцелять от болезней и делать множество других чудесных вещей — если попросить его в подходящий момент, когда он бывал в хорошем настроении. Жители острова верят в него и каждому второму младенцу мужского пола дают в его честь имя Спиро. Вот это и был как раз тот день, когда открывали гроб и позволяли верующим поцеловать обутые в тапочки ноги святого и обратиться к нему с просьбой. Состав толпы показывал, как чтили святого повсюду на Корфу. Там были пожилые крестьянки в праздничных черных платьях и их согбенные, как оливы, мужья с большими белыми усами; сильные, загорелые рыбаки в рубашках со следами чернильных пятен от темной жидкости спрутов; были там больные, слабоумные, чахоточные, калеки, немощные старики и завернутые в пеленки младенцы с бледными восковыми личиками, сморщенными от беспрерывного кашля. Мы заметили даже нескольких высоких, диковатых с виду албанских пастухов, усатых и бритоголовых, в огромных плащах из овчины. Разноцветный поток людей медленно вливался в двери церкви. Нас будто камешки втянуло в этот поток. Марго оказалась намного впереди меня, тогда как мама осталась где-то позади. Я был затиснут между несколькими толстыми крестьянками, которые напирали на меня, как подушки, обдавая запахом чеснока и пота, а мама безнадежно затерялась между двумя здоровенными пастухами-албанцами. Толпа решительно внесла нас по ступеням лестницы и направила к дверям. Внутри церкви было темно, как в колодце, только у одной стены желтыми крокусами колыхались огоньки свечей.
Бородатый священник в черном облачении и высоком головном уборе точно птица метался в полутьме, направляя людей, растянувшихся теперь цепочкой, к большому серебряному гробу и дальше, через другой выход, на улицу. Гроб, похожий на серебряную куколку, стоял вертикально, в нижней его части покров был отодвинут, и из-под него выглядывали ноги святого в красивых вышитых тапочках.
Каждый, подходя к гробу, наклонялся, целовал ноги, шептал молитвы, а сверху сквозь стекло саркофага с выражением сильного отвращения на толпу глядело черное, высохшее лицо святого. Было совершенно ясно, что, хотим мы этого или нет, нам тоже придется целовать ноги святого Спиридиона. Я оглянулся и увидел, что мама делает отчаянные попытки пробиться ко мне, но ее албанцы-телохранители не сдвинулись ни на дюйм, и все ее усилия были бесплодны. Когда ей удалось перехватить мой взгляд, она повела глазами на гроб и энергично затрясла головой. Я был в сильном замешательстве, так же как и оба албанца, наблюдавшие за мамой с явным подозрением. Им, верно, казалось, что она вот-вот упадет в обморок, и не без основания, — лицо у мамы было красное, а мимика становилась все выразительней. Наконец, доведенная до отчаяния, мама отбросила всякую осторожность и громко зашептала мне через головы людей:
— Скажи Марго… не надо целовать… целуйте воздух… целуйте воздух.
Я повернулся, чтобы передать Марго мамин наказ, но было уже поздно. Марго стояла у гроба и, склонившись к ногам святого, пылко целовала их, к восторгу и удивлению толпы. Когда очередь дошла до меня, я, следуя наставлениям мамы, громко и почтительно поцеловал воздух, дюймов на шесть повыше левой ноги мумии. Потом меня понесли дальше и вытолкнули через дверь на улицу, где, собравшись кучками, шумели и смеялись люди. Марго с очень довольным видом ждала нас на ступеньках лестницы. Через минуту показалась мама, пролетая сквозь двери под натиском могучих плеч пастухов. Она стрелой пронеслась по ступеням и остановилась около нас.
— Эти пастухи, — воскликнула она слабеющим голосом, — такие грубые… и потом я чуть не умерла от запаха… смесь чеснока и ладана. Откуда только берется этот запах?
— Ну ничего, — весело сказала Марго. — Все это можно вынести, только б вот святой Спиридион выполнил мою просьбу.
— Очень негигиеничное мероприятие, — сказала мама. — Гораздо больше способствует распространению болезней, чем исцелению от них. Страшно подумать, что только мы могли бы подцепить, если б и впрямь целовали эти ноги.
— Но ведь я поцеловала ноги, — сказала удивленная Марго.
— Марго! Как ты могла?!
— Все же так делали.
— Подумать только! Я же специально предупредила…
— Не знаю, ты мне ничего не говорила…
Тогда я объяснил, что не успел передать мамино предупреждение.
— Столько людей слюнявили эти тапки, и ты все-таки пошла их целовать!
— Я делала только то, что делают другие.
— Просто не представляю, с какой стати ты это делала.
— Я думала, он поможет мне избавиться от прыщей.
— Прыщей! — передразнила мама. — Смотри, как бы заодно с прыщами не подхватить еще чего-нибудь.
На следующий день Марго свалилась от жестокого гриппа, и престиж святого Спиридиона разлетелся вдребезги. Спиро был срочно отряжен в город за доктором. Вскоре он вернулся и привез с собой невысокого коренастого человека с лакированными волосами, чуть приметной щеточкой усов и живыми черными глазами за стеклами очков в роговой оправе.
Это был доктор Андручелли, очень милый человек, который вел себя у постели больного довольно необычно.
— Ай-ай-ай, — произнес он, входя в комнату и насмешливо разглядывая Марго. — Ай-ай-ай. Очень неразумно вели себя, а? Целовали ноги святого! Ай-ай-ай-ай-ай! Вполне могли чем-нибудь заразиться. Вам повезло, это всего лишь грипп. Ну так вот, делайте, что я вам скажу, иначе я умываю руки! И пожалуйста, не прибавляйте мне работы таким глупым поведением. Если вы еще раз поцелуете ноги святого, я не приеду вас лечить. Ай-ай-ай… что наделали!
Пока Марго в течение трех недель валялась в постели и доктор каждые два или три дня произносил над нею свои «ай-ай-ай», остальные устраивались на новом месте. Ларри захватил себе огромную мансарду и пригласил двух плотников строить там книжные полки. Лесли превратил большую крытую веранду позади дома в тир и всякий раз, когда упражнялся в стрельбе, вывешивал снаружи огромный красный флаг. Мама ходила в рассеянности по большой, выложенной плитками полуподвальной кухне, готовила целыми галлонами бульон, слушала монологи Лугареции и в то же время беспокоилась о Марго. Что касается Роджера и, разумеется, меня, то в нашем распоряжении теперь был сад в пятнадцать акров — просторный новый рай, спускавшийся к мелкому теплому морю. Поскольку у меня временно не было учителя (Джордж уехал), я мог целыми днями бродить где угодно и забегал домой только поесть.
На этом интересном участке, совсем рядом с домом, я нашел много животных, которых считал теперь своими старыми друзьями: золотых бронзовок, божьих коровок, голубых пчел-плотников и земляных пауков. На ветхой стене сада обитало множество маленьких темных скорпионов, гладких и блестящих, будто сделанных из пластмассы. Среди листвы инжира и лимонных деревьев, чуть пониже сада с цветами, в несметном количестве жили изумрудные квакши, древесные лягушки — прямо как атласные конфетки. На склонах холма водились разные виды змей, замечательные ящерицы и черепахи. Во фруктовых садах гнездились всякие птицы: щеглы, зеленушки, горихвостки, трясогузки, иволги, изредка встречались удоды с оранжево-розовыми, черными и белыми перьями, ковырявшие рыхлую землю длинным изогнутым клювом. Заметив меня, они удивленно вскидывали свои хохолки и улетали.
Под карнизом дома жили ласточки. Они прилетели сюда незадолго до нашего переезда и только что закончили постройку своих бугроватых глиняных гнезд, пока еще темно-бурых и влажных, как сдобный кекс с изюмом. Когда гнезда подсохли и посветлели, ласточки начали выкладывать их изнутри, летая на поиски корешков, овечьей шерсти, перышек. Два гнезда были расположены пониже остальных, на них-то я и сосредоточил свое внимание. Приставив к стене длинную лестницу, как раз между двумя гнездами, я стал постепенно, день за днем, взбираться по ней все выше и выше, пока не дошел до верхней ступеньки, и мог сидеть там, заглядывая в гнезда, которые были теперь футах в четырех от меня. Ласточек мое присутствие, по-видимому, нисколько не беспокоило, они продолжали упорно трудиться, готовя жилье для своей семьи, пока я сидел на верхушке лестницы, а Роджер лежал внизу. Я уже вполне освоился с жизнью той и другой четы и с большим интересом следил за их повседневной работой. В поведении обеих ласточек, которых я считал самками, было очень много сходного: серьезность, озабоченность, тревога и суетливость. Самцы, напротив, вели себя совершенно по-разному. Один из них, пока оборудовалось гнездо, приносил отличный материал, но, видимо, не считал это серьезным занятием и часто, возвращаясь домой с клочком овечьей шерсти в клюве, попусту тратил драгоценные минуты: то пролетал по саду почти над самыми цветами, то выписывал в воздухе восьмерки или же метался среди подпорок для винограда. Подруга его в это время держалась у гнезда и взывала к нему отчаянным щебетом, однако он отказывался принимать жизнь всерьез. У другой самки тоже были хлопоты с супругом, но совсем иного свойства. Он у нее был, пожалуй, чересчур уж старательный и прилагал все силы, чтобы обеспечить свое потомство наилучшей подстилкой. Но, к сожалению, он не обладал математическими способностями и, как ни старался, не мог запомнить размеров гнезда. Обычно он возвращался домой с радостным, хотя и заглушенным, щебетом и нес куриное или индюшиное перо величиной с самого себя и с таким толстым стволом, что согнуть его было невозможно. Жене приходилось по нескольку минут убеждать его, что засунуть такое перо в гнездо нельзя, как бы они ни старались, как бы ни крутились. Ужасно разочарованный, он в конце концов бросал перо, и оно, покружившись в воздухе, падало на землю, на все растущую груду под гнездом. Потом он улетал снова на поиски чего-нибудь более подходящего и вскоре возвращался с клоком спутанной и затвердевшей от земли и навоза шерсти, таким тяжелым, что ему с трудом удавалось подняться к карнизу.
Когда наконец были готовы гнезда, отложены и высижены крапчатые яички, характер обоих самцов заметно переменился. Тот, что раньше приносил к гнезду так много ненужного, охотился теперь привольно на склонах холма и возвращался назад с небрежно зажатыми в клюве насекомыми — как раз подходящей величины и мягкости, чтобы угодить своему пушистому дрожащему выводку. Второй же самец совсем потерял покой и, видимо, извелся от страха, что дети его могут умереть с голоду. Он выбивался из сил в погоне за пищей и все же приносил домой самое неподходящее: каких-то-крупных жуков с жесткими, колючими ногами и надкрыльями или же огромных, сухих и совершенно несъедобных стрекоз. Он вертелся у края гнезда и делал героические, но бесплодные попытки запихнуть эти гигантские гостинцы в разинутые рты своих птенцов. Страшно было даже подумать, что могло бы произойти, если б он все-таки умудрился втиснуть им в глотку хоть одну из своих устрашающих жертв. К счастью, это ему никогда не удавалось, и, изведенный вконец, он бросал насекомое на землю и опять торопился за добычей. Я был очень признателен этой ласточке, так как получил от нее три новых вида бабочек, шесть стрекоз и двух муравьиных львов, каких еще не было в моей коллекции.
Поведение самок с появлением на свет птенцов мало в чем изменилось. Разве что летать они стали чуточку быстрее и в них появилось особое проворство. Но на этом все и кончалось. Очень интересно было увидеть первый раз, как происходит уборка птичьего гнезда. Раньше, когда мне приходилось держать в руках птенца, я всегда удивлялся, отчего это он задирает к небу хвостик и так вот машет им, если ему нужно облегчиться. Теперь я узнал причину. Экскременты птенцов ласточек представляют собой шарик, покрытый слоем студенистой слизи. В гнезде птенчик становится на голову, дергает хвостиком, как бы отбивая лихую румбу, и оставляет на краю гнезда свое маленькое подношение. Потом прилетает мать и, рассовав в разинутые рты птенцов собранный корм, осторожно берет шарик в клюв и уносит его куда-нибудь через оливковые рощи. Это было замечательно. Я с восторгом следил за всеми действиями, начиная с дерганья хвостика, что меня всегда смешило, и кончая полетом матери над рощей, где она сбрасывала свою маленькую черно-белую бомбочку.
Памятуя о привычке ласточки-самца собирать для своего выводка неподходящих насекомых, я два раза в день осматривал пространство под гнездом в надежде отыскать что-нибудь новенькое для своей коллекции. Именно там я и нашел однажды утром необыкновенного жука. Я даже представить себе не мог, как эта ненормальная ласточка могла донести такую громадину или просто поймать ее, однако он оказался там, под гнездами. Это был крупный, неуклюжий черно-синий жук с большой круглой головой, длинными членистыми усиками и вздутым туловищем. Удивили меня его надкрылья. Можно подумать, что он отдавал их в прачечную и они сели после стирки, так как были очень маленькие, будто предназначались для жука вдвое меньших размеров. Сначала я забавлял себя шуткой, что жук этот, не обнаружив утром чистой пары надкрыльев, позаимствовал их у младшего брата, но потом я все-таки решил, что эта мысль, хотя и очень увлекательная, вряд ли сойдет за научную. Подобрав жука, я заметил, что пальцы у меня стали чуть маслянистыми и отдают чем-то едким, хотя никакой жидкости он вроде бы и не выделял. Я дал понюхать жука Роджеру, чтобы посмотреть, согласится он со мной или нет, и тот сильно зачихал и отодвинулся, из чего можно было заключить, что запах шел от жука, а не от моих рук. Я старательно берег жука, дожидаясь прихода Теодора, который сможет определить его вид.
Теперь, когда наступили теплые весенние дни, Теодор бывал у нас каждый четверг. Он приезжал из города на извозчике в своем безупречном костюме, крахмальном воротничке и фетровой шляпе, что вовсе не сочеталось с его сачками, коллекционными сумками и коробками пробирок. Перед чаем мы просматривали все собранные мной за неделю новые образцы и определяли их, а после чая бродили по усадьбе в поисках насекомых или же совершали экскурсии, как называл их Теодор, к соседнему пруду или канаве, где собирали мелкую фауну для коллекции Теодора. Он с легкостью определил вид моего странного жука с такими неподходящими надкрыльями и стал рассказывать о нем удивительные вещи.
— Ага! Да, — сказал он, разглядывая насекомое. — Это жук-майка… Меloe proscarabaeus… Да… самые странные на вид жуки. Что ты говоришь? Ну да, надкрылья… Видишь, эти жуки не могут летать. Существует несколько видов жесткокрылых, по той или иной причине утративших способность летать. Очень любопытная биография у этого жука. Это, конечно, самка. Самец гораздо меньше, я бы сказал, раза в два меньше. Самка откладывает множество маленьких желтых маслянистых яичек. Когда из них выводятся личинки, они забираются в чашечки каких-нибудь цветов и ждут там, внутри. Есть такой особый вид одиночной пчелы, ее-то они и ждут и, когда она залетает в цветок, личинки… садятся на нее… э… хватаются что есть силы за ее мех челюстями. Если пчела оказывается самкой, которая собирается столкнуть в соты свои яички, значит, им повезло. Когда пчела заполнит медом отдельную ячейку и отложит туда яичко, личинка прыгает вслед за яичком, и пчела закрывает ячейку. Потом личинка съедает яичко и начинает развиваться внутри ячейки. Меня всегда поражало, что существует только единственный вид пчелы, за которой охотятся личинки. Надо думать, большая часть личинок нападает не на ту пчелу и впоследствии погибает. Ну и, конечно, если даже встречается нужная пчела, нет никакой… гм… гарантии, что это будет самка, готовая отложить яички.
Теодор помолчал с минуту, поднялся несколько раз на носках и стал в задумчивости разглядывать пол, потом, весело блеснув глазами, посмотрел на меня и продолжал:
— Я хотел сказать, это все равно что ставить на скачках на лошадь… гм… при очень малых шансах.
Он слегка потряс коробочку со стеклянной крышкой, так что жук съехал с одного ее конца на другой и в удивлении задвигал усами, затем осторожно поставил ее опять на полку, где я держал свои образцы.
— Кстати, о лошадях, — весело сказал Теодор, положив руки на бедра и чуть раскачиваясь. — Рассказывал я тебе когда-нибудь о тех временах, когда я победно въехал в Смирну на белом коне? Понимаешь ли, это было в первую мировую войну, и командир батальона решил, что нам надо войти в Смирну победным маршем, впереди должен был ехать человек на белой лошади. К сожалению, эта сомнительная честь возглавлять колонну досталась мне. Разумеется, я учился ездить верхом, но вовсе не считал себя… гм… отличным наездником. Ну, все шло хорошо и лошадь вела себя замечательно, пока мы не въехали на окраину города. Понимаешь, в Греции в некоторых местах существует обычай опрыскивать духами, розовой водой и всякими такими штуками своих… э… доблестных героев. Ну так вот, я ехал впереди колонны, а тут из переулка выскочила какая-то женщина и давай расплескивать одеколон. Лошадь ничего не имела против, но на беду капелька одеколона попала ей в глаз. Лошадь была приучена ко всяким парадам, ликующим толпам и тому подобным вещам, но совсем не привыкла, чтобы ей заливали глаза одеколоном. Это очень… э… вывело ее из равновесия, и она стала вести себя скорее как цирковая лошадь, а не боевой конь. Я сумел удержаться в седле только потому, что ноги у меня запутались в стременах. Колонне пришлось расстроить свои ряды и усмирять лошадь, но она была так взбудоражена, что командир в конце концов решил не допускать ее к дальнейшему участию в победном шествии. И вот, пока колонна маршировала по главным улицам под звуки оркестра и приветственные крики толпы, я вынужден был пробираться по боковым улочкам на своем белом коне, и вдобавок ко всем бедам оба мы благоухали одеколоном. Гм… с тех пор я уж больше никогда не ездил верхом.

8. Черепашьи горы

За нашим домом над оливковыми рощами поднималась гряда невысоких гор с зубчатыми гребнями. Склоны гор были покрыты зарослями миртов и высоким вереском, кое-где среди них виднелись стрелы кипарисов.
Кажется, это было самое замечательное место в усадьбе, потому что жизнь там била ключом. Посреди песчаных тропок личинки муравьиного льва понарыли маленьких конических ямок и сидели там в ожидании, когда какой-нибудь неосторожный муравей переступит через край, чтобы бомбардировать его песком и сбить на дно этой ловушки, где его хватали страшные, похожие на щипцы челюсти личинки. На красных песчаных бугорках осы-охотницы рыли свои туннели и охотились на пауков. Вонзив в них жало, они парализовали их и уносили на хранение. Это был корм для личинок. По цветкам вереска медленно, будто ожившие меховые воротники, ползали мохнатые, большие, толстые гусеницы павлиноглазок. Среди миртов, в теплом, душистом сумраке их листвы, таились богомолы, вертевшие головой то в одну, то в другую сторону в поисках жертвы. В ветвях кипарисов приютились аккуратные гнезда зябликов с горластыми, пучеглазыми птенцами, а повыше желтоголовые корольки ткали свои маленькие хрупкие шашечки из волос и мха или разыскивали насекомых, повиснув на краю веток вниз головой, и еле слышно попискивали от радости, если им удавалось обнаружить паучка или комара. В густой тени ветвей их золотые хохолки поблескивали, словно маленькие фуражечки.
Эти горы я открыл сразу же после нашего переезда. Владели ими черепахи. Как-то в жаркий день мы с Роджером, спрятавшись за куст, терпеливо ждали, когда крупный махаон вернется на свое излюбленное солнечное пятно и мы сможем поймать его. Это был первый такой жаркий день в то лето, и все вокруг, прогретое солнцем, казалось, оцепенело и погрузилось в дремоту. Махаон не торопился. Он был внизу, возле оливковых рощ, танцевал там один в лучах солнца, кружился, прыгал, выделывал пируэты. Пока мы следили за ним, я уловил краем глаза какое-то движение у куста, за которым мы скрывались. Я перевел взгляд в ту сторону, но бурая, залитая солнцем земля казалась безжизненной. Тогда я было снова сосредоточил свое внимание на бабочке и в тот же миг заметил нечто такое, чему едва мог поверить: как раз в том месте, куда я только что смотрел, земля вдруг вспучилась, будто кто снизу двинул ее кулаком, потом на ней появилась трещина. Крохотное деревце, пробившееся там из семени, сильно затряслось, прежде чем сломались его бледные корешки, и упало.
Я пытался понять причину такого внезапного взрыва. Землетрясение? Конечно, нет. Слишком мало пространство. Крот? Тоже нет. Место это очень сухое, безводное. Пока я раздумывал, земля поднялась еще раз, во все стороны полетели комья, и я увидел перед собой желто-бурый панцирь. Он поднимался все выше, продолжая разметать землю, потом из отверстия осторожно высунулась морщинистая, чешуйчатая голова и за нею длинная, тонкая шея. Черепаха окинула меня туманным взором, мигнула раз-другой и, решив, что я существо безвредное, принялась с беспредельной осторожностью и невероятными усилиями высвобождать себя из земляной темницы. Ступив по земле два или три шага, она разлеглась на солнышке и задремала. После долгой зимы в сыром и холодном подземелье первая солнечная ванна, должно быть, подействовала на рептилию, как живительный глоток вина. Она выпростала из-под панциря ноги, вытянула как можно дальше шею и, закрыв глаза, положила голову на землю. Казалось, она поглощает солнце каждой клеточкой своего существа. Полежав так минут десять, черепаха не спеша поднялась и заковыляла по дорожке к тому месту, где в тени кипариса разрослись одуванчики и клевер. Тут ее ноги как бы подкосились, и низ панциря с глухим стуком коснулся земли. Вскоре из него высунулась голова, медленно потянулась к пышной зелени, рот широко раскрылся и, минуту помедлив, сомкнулся над сочными листьями клевера. Дернув головой, черепаха оторвала листья и со счастливым видом принялась их пережевывать — первая ее трапеза в этом году.
Выход этой весенней вестницы из ее подземной спальни послужил, видно, сигналом, и все горы покрылись вдруг черепахами. Я еще ни разу не видел, чтобы на таком небольшом пространстве скопилось столько черепах. Крупные черепахи, величиной с глубокую тарелку, и мелкие, не больше чашки, темно-шоколадные прадедушки и светлоокрашенные юнцы неуклюже двигались по песчаным тропкам, ковыляли среди вереска и миртов, иногда спускались к оливковым рощам, где была более сочная зелень. Если посидеть около часа на одном месте, можно было насчитать не меньше десятка черепах, прошлепавших мимо, а однажды я ради опыта, бродя по склонам, собрал их целых тридцать пять штук, в то время как они с сосредоточенным видом двигались куда-то и глухо постукивали о землю своими неуклюжими лапами.
Не успели закованные в панцирь владельцы гор выйти из своих зимних квартир и отведать первой пищи, как самцы уже настроились на романтический лад. Поднявшись на цыпочки и вытянув вперед шею, они с неуклюжей стремительностью рыскали по склонам в поисках подруги, останавливались время от времени и издавали странный тявкающий крик — это была черепашья песня любви. Самки, ковылявшие среди вереска в поисках зеленого корма, небрежно откликались на эти страстные призывы. Два или три самца сразу неслись туда галопом (в черепашьем представлении о скорости) и обычно прибывали к одной и той же самке. Запыхавшиеся, охваченные страстью, они впивались друг в друга взглядом, судорожно глотали воздух и начинали готовиться к битве.
Это были исключительно интересные сражения, напоминавшие скорее вольную борьбу, чем бокс, так как борцы не обладали ни быстротой, ни ловкостью, чтобы позволить себе сложные приемы. В основном они стремились как можно быстрее броситься на противника и перед самым ударом спрятать голову в панцирь. Наилучшим считался удар сбоку, он давал возможность (если долбануть как следует под низ панциря) перевернуть противника на спину и оставить его в этом беспомощном положении. Если заход сбоку не удавался, годилась и любая другая часть тела противника. Напрягая все силы, бойцы налетали друг на друга, так что от их столкновения грохотали панцири, иногда впивались друг другу в шею или с шипением втягивали голову внутрь. А тем временем самка, объект их безумия, не спеша продвигалась вперед, срывала изредка листок-другой, будто и не слышала скрежета и треска панцирей позади себя. Эти битвы не раз принимали такой оборот, что обезумевший от ярости самец по ошибке наносил боковой удар своей возлюбленной. Она при этом лишь сердито фыркала и пряталась в панцирь, а потом терпеливо ждала окончания битвы. Эти поединки казались мне совершенно ненужным, несправедливым делом, так как победа в них не всегда доставалась сильнейшему. Заняв выгодную позицию, маленькая черепаха могла без труда перевернуть противника вдвое больше себя. И, кроме того, дама не всегда доставалась одному из воинов. Мне несколько раз случалось наблюдать, как самка покидала сражавшуюся пару, чтобы начать флирт с совершенно посторонним кавалером (который даже панциря не царапнул ради нее), и потом уходила с ним вполне счастливая.
Мы с Роджером по целому часу сидели в зарослях вереска и не без удовольствия наблюдали, как эти черепашьи рыцари в неуклюжих доспехах бьются на турнире за своих дам. Иногда мы заключали пари друг с другом, пытаясь отгадать победителя, и Роджер так часто ошибался, что к концу лета задолжал мне крупную сумму. Если битва становилась очень уж жестокой, Роджер, охваченный боевым пылом, пробовал вмешаться, и тогда я с трудом сдерживал его.
После того как дама делала наконец свой выбор, мы сопровождали счастливую пару в их свадебном путешествии по зарослям миртов и даже наблюдали (скромно спрятавшись за кустами) заключительный акт романтической драмы.
Я с таким вниманием и интересом следил за повседневной жизнью черепах, что уже многих из них мог различать по виду. Одних я узнавал по цвету и форме, других по некоторым физическим недостаткам: отбитому краю панциря, отсутствию ногтя на пальце или еще по чему-нибудь. Одну крупную золотисто-черную самку я всегда узнавал безошибочно, так как она была одноглазая. У нас с нею установились самые дружеские отношения, и я называл ее мадам Циклоп. Она уже вполне освоилась со мной и, понимая, что я не причиню ей никакого зла, не пряталась при моем приближении в панцирь, а, наоборот, вытягивала шею, желая удостовериться, принес ли я с собой лакомства, вроде листьев салата или мелких улиток, которые она безумно любила. Черепаха совершенно спокойно занималась своими делами, в то время как мы с Роджером следовали за ней по пятам, а иногда в знак особой милости устраивали ей пикники в оливковых рощах, где она могла на свободе лакомиться клевером. К моему величайшему сожалению, на свадьбе ее я не присутствовал, зато потом мне посчастливилось увидеть последствия медового месяца.
Однажды, наткнувшись на черепаху, я заметил, что она роет ямку в рыхлой почве около песчаного бугорка. Когда я подошел, она уже вырыла ее на порядочную глубину и, видно, рада была отдохнуть и слегка подкрепиться цветками клевера, после чего опять принялась за работу, гребла землю передними лапами и отталкивала ее панцирем к одной сторонке. Я не был вполне уверен, какую цель она преследовала, поэтому не пытался ей помочь, а просто лежал среди вереска на животе и наблюдал. Через некоторое время, набросав уже целую горку земли, черепаха внимательно оглядела ямку со всех сторон и, очевидно, осталась довольна. Затем она повернулась, поместила над ямкой заднюю часть своего тела и как бы в счастливой рассеянности отложила туда десяток белых яиц. Я был вне себя от радости и удивления, сердечно поздравил ее с таким важным событием, а она глядела на меня в задумчивости и глотала воздух. Потом черепаха начала сгребать землю обратно, чтобы засыпать яйца, и плотно приминать ее, пользуясь при этом очень простым способом: поместившись над взрыхленным местом, она несколько раз хлопнулась животом о землю. После своей тяжелой работы мадам Циклоп отдохнула и приняла от меня остатки клевера.
Я оказался в довольно затруднительном положении. Мне безумно хотелось взять одно яйцо для своей коллекции, но сделать это в присутствии черепахи я не мог, опасаясь, что она, сочтя себя оскорбленной, выроет остатки яиц и съест их или сотворит еще что-нибудь не менее ужасное. Поэтому я сидел и терпеливо ждал. Разделавшись с клевером и чуточку вздремнув, черепаха удалилась наконец в заросли кустарника. Некоторое время я шел за нею следом, пока не удостоверился, что о возвращении она и не помышляет, потом бросился к гнезду и осторожно вырыл из ямки одно яйцо. Величиной оно было примерно с голубиное, овальное по форме и в шероховатой известковой скорлупе. Я опять примял землю над гнездом, чтобы черепаха ничего не заподозрила, и торжественно понес свою добычу домой. Там я осторожно выдул из яйца клейкий желток, а скорлупку поместил среди других образцов своей коллекции, положив ее в маленькую коробочку со стеклянной крышкой. Этикетка на ней гласила: «Яйцо греческой черепахи (Testudo greaca). Снесено мадам Циклоп».
В течение весны и в первые дни лета, пока я изучал любовные похождения черепах, дом наш заполнялся нескончаемыми потоками друзей Ларри. Не успевали мы со вздохом облегчения проводить одних, как прибывал новый пароход, раздавались автомобильные гудки и цокот копыт, на дороге появлялась вереница такси и извозчиков, и дом наш снова наполнялся людьми. Случалось, что новая партия гостей прибывала раньше, чем мы успевали выпроводить предыдущую, и тогда наступало настоящее светопреставление. По всему дому и саду бродили поэты, прозаики, художники и драматурги, они спорили, рисовали, пили, печатали на машинке, сочиняли. Эти простые, милые люди, как описал нам их Ларри, отличались, все до одного, необыкновенной эксцентричностью и были так высокообразованны, что с трудом понимали друг друга. Одним из первых прибыл поэт Затопеч, невысокий плотный человек с орлиным носом, гривой серебряных волос по самые плечи и со вздутыми, скрученными венами на руках. Он явился к нам в широком черном плаще и черной широкополой шляпе, в экипаже, набитом ящиками вина. Голос его сотрясал дом, когда он ворвался туда в развевающемся плаще и с бутылками в руках. За все время пребывания у нас красноречие его не иссякало ни на минуту. Он говорил с утра до поздней ночи, выпивал невероятное количество вина, мог задремать везде, куда бы ни приткнулся, и по-настоящему никогда не ложился в постель. Несмотря на свои уже весьма немолодые годы, Затопеч нисколько не утратил интереса к прекрасному полу, со старомодной обходительностью ухаживал за мамой и Марго, и в то же время ни одна деревенская девчонка во всей округе не была обойдена его вниманием. Он старался настичь их в оливковых рощах, расхаживая там в своем взлетающем плаще и с бутылкой вина в оттопыренном кармане, громко хохотал и выкрикивал всякие нежные словечки. Даже Лугареция не избежала опасности. Всякий раз, как она протирала пол под диваном, он норовил ущипнуть ее сзади. Правда, это оказалось некоторым благодеянием — она забыла на время о своих болезнях и, когда появлялся Затопеч, вспыхивала и начинала игриво хихикать. Наконец он уехал. Так же как и при приезде, он завернулся в плащ и с царственным видом откинулся в экипаже. Пока лошадь спускалась с холма, Затопеч посылал прощальные приветствия и обещал в скором времени вернуться к нам из Боснии и привезти еще вина.
В следующем нашествии принимали участие три художника: Жонкиль, Дюран и Майкл. Жонкиль выглядела и говорила, как настоящая кокни, этакая дуреха с челкой. Долговязый Дюран имел всегда мрачный вид и такие слабые нервы, что чуть не подскакивал в воздух, если с ним неожиданно заговаривали. Майкл, напротив, был маленький, толстый человечек, похожий на переваренную креветку, с копной темных курчавых волос. Единственное, что объединяло этих людей, было их постоянное стремление работать. Жонкиль, впервые переступив порог нашего дома, выразила это вполне определенно, чем сильно удивила маму.
— Я приехала сюда вовсе не для отдыха, — объявила она. — Я приехала сюда работать, и мне ни к чему всякие там пикники, вы понимаете?
— А… э… нет, нет, конечно нет, — ответила мама с таким виноватым видом, будто она собиралась устроить специально для Жонкиль роскошный пир среди миртов.
— Просто чтоб вы знали, — пояснила Жонкиль. — Я не хочу нарушать тут порядка, понимаете? Мне надо только немного поработать.
После этого она сразу отправилась в сад, облачилась в купальный костюм и спокойно продремала на солнышке все время, пока они у нас были.
Дюран, как он нам сообщил, тоже собирался работать, только сначала ему надо было привести в порядок свои нервы. Последние события, сказал он, вывели его из строя, совершенно вывели из строя. Когда он был в Италии, ему вдруг безумно захотелось создать шедевр. Хорошенько поразмыслив, он решил, что миндальные деревья в полном цвету могут дать некоторый простор его воображению, и потратил немало времени и денег, разъезжая по деревням в поисках подходящего сада. В конце концов он нашел как раз то, что нужно. Обрамление было великолепное, миндаль цвел в полную силу. Дюран лихорадочно схватился за кисти и к концу первого дня полностью нанес основу на полотно. Уставший, но довольный, он собрал вещи и вернулся в деревню, а утром, после крепкого сна, почувствовал прилив новых сил и сразу помчался в сад заканчивать картину. И там он онемел от ужаса, потому что все деревья в саду стояли голые и мрачные, а земля вокруг была густо усыпана белыми и розовыми лепестками. Видно, за ночь весенний ветер посбивал весь цвет в садах, в том числе и в саду Дюрана.
— Я был убит, — сообщил он нам дрожащим голосом и с глазами, полными слез. — Я поклялся, что никогда в жизни не возьмусь за кисть… никогда! Но постепенно я пришел в себя… Теперь у меня лучше с нервами… Со временем я снова начну рисовать.
Это печальное событие, как мы потом узнали, произошло два года назад, и Дюран все еще не оправился от него.
Майклу у нас не повезло с самого начала. Увлеченный колоритом острова, он с восторгом объявил нам, что собирается писать большое полотно, где будет схвачена самая сущность Корфу. Ему нетерпелось приступить к работе, но тут, на его беду, у него начался приступ астмы. И также на его беду, Лугареция оставила на стуле у него в комнате одеяло, которым я пользовался вместо седла, когда ездил верхом. В середине ночи мы все вдруг проснулись от шума. Можно было подумать, что где-то душили целую свору ищеек. Еще не очнувшись от сна, мы сошлись в комнате Майкла и увидели, как он хрипит и задыхается, и по лицу его градом катится пот. Марго побежала греть чайник, Ларри отправился за коньяком, Лесли стал открывать окна, а мама снова уложила Майкла в постель и, так как он был теперь весь в холодном поту, заботливо накрыла его тем самым одеялом. К нашему удивлению, несмотря на все принятые меры, Майклу стало хуже. Пока он еще мог говорить, мы задавали ему вопросы об этом недуге и его причинах.
— Психологически, чисто психологически, — сказал Ларри. — Вам о чем-то напоминает этот хрип?
Майкл молча покачал головой.
— Ему надо дать чего-нибудь понюхать, — посоветовала Марго. — Что-нибудь вроде нашатырного спирта. Очень хорошо помогает, если человек начинает терять сознание.
— Он не теряет сознания, — оборвал ее Лесли. — Но потеряет, если понюхает спирта.
— Да, милая, это слишком сильное средство, — сказала мама. — Интересно, чем вызван приступ? Майкл, у вас есть к чему-нибудь аллергия?
Между приступами удушья Майкл объяснил нам, что у него аллергия только к трем вещам: пыльце сирени, кошкам и лошадям. Все поглядели в окно, но сирени там нигде не было, кошку мы в комнате тоже не нашли. Ларри ужасно разозлил меня, пытаясь доказать, что это я тайком протащил в дом лошадь. И вот, когда Майкл был уже, можно сказать, на краю смерти, мы вдруг заметили лошадиную подстилку, которую мама старательно подсунула ему под подбородок. Этот случай так подействовал на беднягу, что он уже до самого отъезда не в состоянии был взять кисть в руки. Вместе с Дюраном они лежали целыми днями в шезлонгах и укрепляли свои нервы.
Пока мы управлялись с нашей троицей, прибыл еще один гость в лице графини Мелани де Торро. Это была высокая худая женщина с лицом старой лошади, угольно-черными бровями и целым стогом огненно-рыжих волос. Не успела она пробыть в доме и пяти минут, как стала жаловаться на духоту, потом, к моему восторгу и маминому изумлению, схватилась за свои красные волосы и стащила их вниз, обнажив совершенно гладкую, как шляпка гриба, голову. Заметив мамин испуганный взгляд, графиня объяснила своим резким, квакающим голосом:
— Я только что перенесла рожистое воспаление и потеряла все волосы… не могла найти в Милане подходящих друг к другу бровей и парика… может, подберу что-нибудь в Афинах.
Вдобавок ко всему графиня из-за какого-то изъяна во вставной челюсти не очень внятно произносила слова, и у мамы создалось впечатление, что болезнь, которую она перенесла, была дурного свойства. При первом же удобном случае она приперла Ларри к стене.
— Ужасно! — сказала она прерывистым шепотом. — Ты не знаешь, что у нее было? Ничего себе друг!
— Друг? — удивился Ларри. — Да я ее почти не знаю… терпеть не могу эту женщину, но она очень интересный персонаж, и мне надо понаблюдать за ней вблизи.
— Еще чего! — возмутилась мама. — Нет, Ларри, ты как хочешь, а она должна отсюда уехать.
Они проспорили шепотом весь остаток дня, но мама была как алмаз. Наконец Ларри предложил позвать Теодора, чтобы тот высказал свое мнение, и мама на это согласилась. Теодору послали записку с приглашением приехать к нам на день. Его ответ, в котором он принимал приглашение, был доставлен на извозчике, где возлежала завернутая в плащ фигура Затопеча. Оказывается, прощаясь с островом Корфу, поэт выпил такое количество вина, что сел не на тот пароход и прибыл в Афины. К тому времени он уже прозевал срок свидания, назначенного в Боснии, и вот, философски поразмыслив, сел на первое же судно, идущее до Корфу, и вернулся на остров вместе с несколькими ящиками вина. Теодор приехал к нам на следующий день. На голове у него, как уступка лету, красовалась панама вместо неизменной фетровой шляпы. Мама еще не успела улучить момента, чтобы предупредить его о нашей безволосой гостье, как Ларри уже их представил.
— А, доктор? — сверкнула глазами Мелани, графиня де Торро. — Как интересно. Может, вы дадите мне совет? Я только что перенесла рожистое воспаление.
— Ага! В самом деле? — сказал Теодор, окидывая ее пристальным взглядом. — Какое же вам было назначено… э… лечение?
И оба с воодушевлением пустились в бесконечные медицинские рассуждения. Только благодаря маминому решительному вмешательству их удалось отвлечь от этой темы, которая казалась маме неприличной.
— Право же, Теодор нисколько не лучше этой женщины, — заявила она Ларри. — Как я ни стараюсь держаться широких взглядов, но всему ведь есть предел. Мне кажется, за столом о таких вещах не говорят.
Позднее мама залучила к себе Теодора, и вопрос о болезни графини был утрясен. Маму потом все время терзали угрызения совести за несправедливое суждение об этой женщине, и она всеми силами старалась быть с нею любезной, даже предлагала снять парик, если ей трудно переносить духоту.
Обед в тот день был необыкновенно интересный. Меня так занимали все эти люди с их разговорами, что я просто не знал, кого слушать. Лампы тихо разливали над столом теплый, золотистый свет, заставляли сверкать стекло и фарфор, зажигали огнем красное вино, когда оно лилось в стаканы.
— Но, дорогой мальчик, вы же не разглядели там смысла… да, да, не разглядели! — гремел голос Затопеча, склонившего свой горбатый нос над рюмкой. — Нельзя судить о поэзии как о малярном ремесле.
— …вот я ему и говорю: «Не стану я надрываться над рисунком меньше чем за десятку сеанс, это же дешевка», я говорю…
— …и на следующее утро я был парализован… Потрясен до основания… тысячи цветков… сорваны и смяты… я сказал, что больше не возьму кисть в руки… мои нервы сдали… целый сад исчез… фю-у-ить! И все… А я стоял там и смотрел…
— …и потом я, конечно, принимала серные ванны…
— А, да… гм… но, знаете, я считаю, что лечение ваннами несколько… э… несколько… знаете… несколько переоценивают. Мне кажется, девяносто два процента больных…
Тарелки с едой дымились, как вулканические конусы; в самом центре стола на блюде сияла гора ранних фруктов; Лугареция ковыляла вокруг гостей и потихоньку стонала; борода Теодора поблескивала в свете лампы; Лесли старательно катал хлебные шарики, чтоб обстрелять ими бабочку, летавшую вокруг лампы; мама раскладывала еду, всем слегка улыбаясь, и в то же время не спускала глаз с Лугареции; под столом холодный нос Роджера прижимался в немой мольбе к моему колену.
Марго и все еще хрипевший Майкл говорили об искусстве:
— …вот я и думаю, что Лоуренс делает такие вещи гораздо лучше. Он отличается какой-то особенной свежестью, так сказать… Вы согласны? Возьмем хотя бы леди Чэттерли, а?
— Да, вполне согласен. К тому же он творит чудеса в пустыне… и пишет эту замечательную книгу… как ее там… «Семь столпов мудрости», что ли…
Ларри и графиня тоже говорили об искусстве:
— …но ведь надо обладать простотой и наивностью, иметь ясный глаз ребенка… Возьмите лучшие детские стихи… возьмите Хампти-Дампти… Вот вам поэзия… наивность и свобода от штампов и затасканных приемов.
— …но это же будет пустой болтовней о простодушном подходе к поэзии, если вы собираетесь производить созвучия, такие же несложные, как желания верблюда…
Мама и Дюран:
— …можете представить, как это на меня подействовало… я был сломлен.
— Да, представляю. Такая досада, после всех этих волнений. Положить вам еще рису?
Жонкиль и Теодор:
— …и бельгийские крестьяне… ничего подобного я никогда не видела…
— Да, здесь, на Корфу, и… э… мне кажется, кое-где в Албании, у крестьян существует очень… э… сходный обычай…
За окном сквозь узоры виноградных листьев проглядывал месяц, слышался странный, размеренный крик сов.
Кофе и вино вышли пить на балкон, увитый виноградом. Ларри бренчал на гитаре и пел елизаветинский марш. Это заставило Теодора вспомнить одну из его фантастических, но правдивых историй о Корфу, которую он рассказал с веселым задором.
— Вы понимаете, тут, на Корфу, ничто не делается как у людей. Намерения бывают самые хорошие, но потом непременно что-то случается. Когда несколько лет назад греческий король посетил остров, его визит должен был завершиться… э… представлением… спектаклем. Кульминацией драмы была битва при Фермопилах. Когда падал занавес, греческой армии полагалось победно гнать персов за… как это их называют? Ах, да, за кулисы. Ну, а людям, игравшим персов, видно, не захотелось отступать в присутствии короля, и то, что они должны были играть персов, тоже, знаете, оскорбляло их. Сущий пустяк мог испортить все дело. И тут во время батальной сцены греческий полководец… гм… не рассчитал расстояния и хватил с размаху персидского полководца деревянным мечом. Это, конечно, произошло случайно. Я хочу сказать, что бедный парень сделал все неумышленно. Однако этого было достаточно, чтобы… э… возбудить персидскую армию до такой степени, что вместо… э… отступления они стали наступать. Теперь посередине сцены крутился хоровод воинов в шлемах, схватившихся в смертельной борьбе. Прежде чем кто-то догадался закрыть занавес, двое из них были сброшены в оркестр. Король потом рассказывал, какое сильное впечатление произвел на него… гм… реализм этой батальной сцены.
Взрыв хохота распугал бледных геккончиков, умчавшихся вверх по стене.
— Теодор! — дразнил его Ларри. — Вы это, конечно, выдумали.
— Нет, нет! — протестовал Теодор. — Это правда… я сам все видел.
— Но это звучит как анекдот.
— Здесь, на Корфу, — гордо сверкнул глазами Теодор, — может случиться все что угодно.
Сквозь ветки олив сияло залитое лунным светом море. Внизу, у родника, надрывались древесные лягушки. Две совы затеяли спор на дереве за верандой. По виноградным лозам у нас над головой осторожно пробирались гекконы, следившие лихорадочным взором за потоками насекомых, которых, словно водоворот, затягивал свет лампы.

9. Мир на стене

Полуразрушенная стена заглохшего сада оказалась для меня богатым охотничьим угодьем. Это была старая стена, когда-то покрытая штукатуркой, но теперь позеленевшая от мха. За долгие годы слой штукатурки вспучился и просел, а вся поверхность до стены покрылась сложным узором трещин — шириной до нескольких дюймов или же тонких как волосок. Кое-где штукатурка совсем обвалилась, и под ней, словно ребра, обнажились ряды розово-красных кирпичей. Если присмотреться получше, на стене можно было разглядеть целый пейзаж: шляпки сотен крохотных поганок, красных, желтых и бурых, казались крышами домов в поселках, разбросанных по сырым местам; темно-зеленый мох рос такими ровными пучками, что вполне мог бы сойти за подстриженные деревья в парках, а затененные трещины, откуда выбивался целый лес маленьких папоротничков, струились, будто зеленые ручейки. На верху стены раскинулась настоящая пустыня, сухая и жаркая, росли там только ржаво-красные мхи, и лишь стрекозы прилетали туда греться на солнышке. У подножья стены среди обломков черепицы пробивались листья цикламенов, крокусов и асфоделей, и вся эта полоса была опутана непролазными зарослями ежевики, усыпанной в середине лета крупными сочными черными ягодами.
Обитатели стены были очень разнообразны, вели дневной или ночной образ жизни и делились на охотников и дичь. По ночам на охоту выходили жабы, жившие среди зарослей ежевики, и гекконы, бледные, почти прозрачные создания с выпуклыми глазами, обитавшие в трещинах в верхней части стены. Их жертвами были глупые, рассеянные долгоножки, неуклюже метавшиеся среди листвы; мотыльки всех размеров и видов — полосатые, мозаичные, клетчатые, пятнистые, в крапинку, которые мягким облаком кружились у растрескавшейся штукатурки; жуки, толстенькие и прилично одетые, будто солидные бизнесмены, спешащие по каким-то ночным делам. Когда последний светлячок уносил свой холодный изумрудный фонарик в моховую постель и над землей появлялось солнце, стена переходила во владение других обитателей. Днем было труднее отличить жертву от хищника, казалось, что все тут поедают друг друга без разбора. Хищные осы, например, охотились на гусениц и пауков, пауки ловили мух, большие, хрупкие охотницы-стрекозы поедали пауков и мух, а быстрые, юркие цветистые ящерицы уничтожали их всех вместе.
Однако наибольшую опасность представляли самые робкие и незаметные обитатели стены. Они никогда не попадались вам на глаза, если вы сами не разыскивали их, а между тем в трещинах стены они гнездились сотнями. Если осторожно поддеть лезвием ножа кусок отставшей штукатурки и тихонько отделить ее от кирпича, вы обнаружите под ней маленького, темного скорпиона, будто бы отлитого из шоколада. У этих странных малюток плоское овальное тельце, аккуратные изогнутые ножки и огромные, словно крабьи, вздутые клешни с сочленениями, как на скафандре. Хвост их, похожий на нитку коричневых бусин, заканчивается жалом вроде шипа розы. Пока вы рассматриваете скорпиона, он лежит совсем тихо и только слегка поднимает изогнутый хвост, предостерегая вас почти извиняющимся жестом, когда вы слишком уж сильно начинаете дышать на него. Если долго держать скорпиона на солнце, он просто повернется к вам спиной и уйдет, а потом постарается заползти под другой кусок штукатурки.
Я проникся большой любовью к скорпионам. Они казались мне очень милыми и скромными созданиями с восхитительным в общем-то характером. Если вы не делаете ничего глупого и бестактного (не трогаете, например, их руками), скорпионы будут относиться к вам почтительно и только постараются поскорее удрать и где-нибудь спрятаться. Меня они считали, должно быть, сущим наказанием, так как я постоянно отдирал от стены штукатурку и наблюдал за ними или же ловил их и заставлял маршировать в банках из-под варенья, чтобы посмотреть, как движутся у них ножки. Устраивая неожиданные налеты на стенку, я сумел разузнать о скорпионах немало интересного. Например, обнаружил, что едят они синих мух (до сих пор не могу понять, как они их ловят), кузнечиков, бабочек и златоглазок. Несколько раз мне довелось видеть, как скорпионы поедают друг друга — весьма прискорбная, на мой взгляд, привычка у столь безукоризненных во всех отношениях созданий.
Пристроившись как-то в ночной темноте у стены с фонариком в руках, я умудрился подсмотреть удивительный брачный танец скорпионов. Сцепив клешни, они тянулись вверх и нежно обвивали друг друга хвостами. Я видел, как они медленно кружатся в вальсе среди пышных куртинок мха. Но видения эти мелькали передо мной лишь на краткий миг. Не успевал я зажечь фонарик, как партнеры тут же останавливались, минутку медлили и потом, видя, что я не собираюсь выключать свет, решительно удалялись, шествуя бок о бок, клешня в клешню. Определенно эти существа предпочитали уединение. Если бы можно было держать их у себя в плену, я бы, вероятно, сумел увидеть весь брачный обряд, однако мне строго-настрого запретили приносить скорпионов в дом, как я ни старался за них заступиться.
Но вот однажды я заметил на стене жирную скорпиониху, одетую, как мне сперва показалось, в светло-рыжее меховое пальто. Приглядевшись получше, я увидел, что это странное одеяние состоит из множества крошечных скорпиончиков, вцепившихся в материнскую спину. Я был в восторге от этого семейства и решил тайно пронести его в дом, наверх, в свою спальню, чтобы наблюдать потом, как подрастают малыши. С большой предосторожностью я водворил мамашу вместе со всем выводком в спичечный коробок и помчался домой. Но, на мою беду, как раз в тот момент, когда я входил в дом, вся наша семья садилась за стол. Тогда я решил оставить пока коробок в гостиной. Осторожно положив его на камин, чтобы у скорпионов не было недостатка в воздухе, я вошел в столовую и тоже сел за стол. Слушая разговоры и тайком переправляя Роджеру куски под стол, я закопался с едой и совсем позабыл о своих необычных пленниках. А в это время Ларри, закончив еду, сходил в гостиную за сигаретами и, усевшись снова на стул, всунул в рот сигарету. В руках у него был спичечный коробок, прихваченный с камина. Не думая о нависшей надо мной опасности, я с интересом следил, как Ларри, все еще продолжая оживленную беседу, открыл коробок.
Я и по сей день твердо убежден, что у скорпионихи не было дурных намерений. Просто она была возбуждена и чуточку раздосадована долгим заточением, поэтому и воспользовалась первым же удобным случаем, чтобы удрать. Моментально выскочив из коробка вместе с уцепившимися за нее малютками, она побежала по руке Ларри. Потом, не зная, что делать дальше, остановилась и приподняла свое жало. Чувствуя, как по его руке что-то движется, Ларри обратил туда свой взор, и с этого мгновения события стали разворачиваться с поразительной быстротой.
От ужаса Ларри испустил такой громкий крик, что Лугареция уронила тарелку, а Роджер выскочил из-под стола и залился бешеным лаем. Резким взмахом руки Ларри стряхнул несчастную скорпиониху на стол, и та с глухим стуком приземлилась на скатерти между Марго и Лесли, рассыпая, словно конфетти, своих малюток. Разгневанная таким дурным обращением, она быстро направилась в сторону Лесли, изогнув свое дрожащее от негодования жало. Лесли, опрокидывая стул, вскочил на ноги и отчаянно махнул салфеткой. Скорпиониха покатилась по скатерти в сторону Марго, которая вдруг так громко заревела, что ей мог бы позавидовать любой паровоз. Мама совершенно сбитая с толку внезапной суматохой, надела очки и принялась разглядывать скатерть, пытаясь определить, что же все-таки было причиной такого столпотворения. И как раз в этот момент Марго, стараясь отогнать скорпиона, выплеснула на него стакан воды. В скорпиона она не попала, и весь душ пришелся на долю мамы, совершенно не выносившей холодной воды. Почти задыхаясь, она присела у края стола, не в силах даже вымолвить слова. Скорпиониха тем временем нашла убежище под тарелкой Лесли, тогда как ее малыши дико метались по всему столу. Роджер, не понимая причин переполоха, но твердо решив принять в нем участие, с неистовым лаем носился по всей комнате.
— Опять этот проклятый мальчишка… — проревел Ларри.
— Смотрите! Смотрите! Они ползут сюда! — взвизгнула Марго.
— Надо сходить за книгой! — крикнул Лесли. — Не подымайте панику, бейте их книгой!
— Что же тут все-таки происходит? — умоляющим голосом спрашивала мама, протирая очки.
— Этот проклятый мальчишка… Он убьет нас всех… Взгляните на стол… Там по колено скорпионов…
— Скорей… скорей… сделайте что-нибудь… Осторожно, осторожно!
— Ради бога, перестаньте орать и сходите за книгой… Вы хуже собаки… Замолкни, Роджер…
— Слава богу, меня не укусили…
— Осторожно… вот еще один… Скорей… Скорей…
— Да заткнитесь же вы все и дайте мне книгу или что-нибудь такое…
— Но, милые мои, как же скорпионы очутились на столе?
— Этот проклятый мальчишка… Каждый спичечный коробок в доме таит опасность.
— Смотрите, он ползет ко мне… Скорее, сделайте что-нибудь…
— Стукни его своим ножом… своим ножом… Да стукни же…
Поскольку никто не взял на себя труда объяснить Роджеру смысл происходящих событий, он по ошибке решил, что всей нашей семье грозит беда и что его долг защитить нас. А так как Лугареция была единственным чужим человеком в комнате, он сделал логический вывод, что это она во всем виновата, и цапнул ее за лодыжку. Шуму от этого, конечно, не убавилось.
К тому времени, когда порядок был кое-как восстановлен, все маленькие скорпиончики успели попрятаться под тарелками, вилками и ножами. После моей страстной мольбы и маминых просьб предложение Лесли перебить семейство скорпионов было в конце концов отвергнуто, и вся компания, не оправившись еще от страха и злости, удалилась в гостиную. Целых полчаса вылавливал я малюток, собирая их в чайную ложку, и возвращал на спину матери, а потом вынес на блюдце из дому и с грустью выпустил на стенку сада. После этого мы с Роджером поспешили уйти и всю вторую половину дня провели на пригорке вдали от дома, так как, по моим соображениям, надо было дать всем как следует отдохнуть, прежде чем снова показываться им на глаза.
Последствия этого происшествия были самые разнообразные. У Ларри появился неодолимый страх перед спичечными коробками, и он открывал их с величайшей предосторожностью, обмотав сначала руку носовым платком. Лугареция, с накрученными на лодыжку пухлыми бинтами, прихрамывая, ковыляла по дому еще много недель после того, как зажил укус, и каждое утро, подавая чай, показывала нам свои струпья. Но история эта имела еще и худшие, на мой взгляд, последствия: мама пришла к выводу, что я снова отбиваюсь от рук и что теперь самое время продолжить мое образование. Покуда для меня подыскивали домашнего учителя по всем предметам, мама решила, что по крайней мере к французскому языку я могу приступить не мешкая. И вот после некоторых переговоров Спиро было поручено возить меня каждое утро в город на урок французского языка к бельгийскому консулу.
Дом консула находился в лабиринте узких, вонючих улочек, составляющих еврейский квартал города. Это было очаровательное место — мощенные булыжником улицы с множеством лавчонок, заваленных кипами ярких тканей, горами блестящих леденцов, разной утварью из чеканного серебра, фруктами и овощами. Улицы были настолько узки, что приходилось всякий раз прижиматься к стенам домов и давать дорогу навьюченным товарами ослам. Меня очень привлекала эта красочная часть города, шумная и суетливая, где постоянно слышались голоса торгующихся женщин, кудахтанье кур, лай собак и протяжные крики мужчин несущих на голове огромные подносы с горячим, только что испеченным хлебом. Как раз в самом центре этого района, в верхнем этаже высокого ветхого здания, уныло маячившего над крохотной площадью, жил бельгийский консул.
Это был приятный маленький человек с поразительной трехклинной бородой и старательно нафабренными усами. Он довольно серьезно относился к своей работе и всегда был одет так, словно отправлялся на важный официальный прием: черная визитка, брюки в полоску, светло-коричневые гетры над начищенными до блеска башмаками, огромный, спадающий шелковым водопадом галстук, прихваченный скромной золотой булавкой, и в довершение всего высокий, сияющий цилиндр. В любой час дня его можно было увидеть одетого подобным образом на какой-нибудь грязной улочке, где он изящно ступал среди луж или прижимался к стене с восхитительной учтивостью, уступая дорогу ослу и легонько постукивая его по задней ноге своей ротанговой тростью. Жители города не видели в его костюме ничего необычного. Они думали, что консул англичанин, а так как, по их представлениям, все англичане лорды, то им не только пристало, но просто необходимо носить соответствующую одежду.
Когда я приехал к консулу первый раз, он провел меня в комнату, сплошь увешанную фотографиями в массивных рамках, где он был изображен в различных наполеоновских позах. Спинки старинных кресел, обтянутых красной парчой, украшало множество салфеточек, а стол, за которым мы работали, был накрыт бархатной скатертью винно-красного цвета с ярко-зеленой бахромой. Это была на удивление безобразная комната. Чтобы определить объем моих познаний во французском языке, консул усадил меня за стол, вынул объемистый, потрепанный том словаря Лярусс и положил его передо мной, открыв на первой странице.
— Пожалуйста, почитайте вот это, — сказал он по-английски с небольшим акцентом, и в его бороде приветливо сверкнул золотой зуб.
Потом он подкрутил кончики усов, поджал губы, заложил руки за спину и медленно стал шагать по комнате, направляясь к окну, а я принялся за слова, начинающиеся с буквы А. Едва с грехом пополам я одолел первые три слова, как консул неожиданно застыл на месте и про себя чертыхнулся. Я было подумал, что его шокирует мое произношение, но, видно, все это относилось вовсе не ко мне. Бормоча что-то себе под нос, мой учитель стремительно пронесся через комнату, с силой распахнул дверцы шкафа и выхватил оттуда внушительное на вид духовое ружье. Я следил за его действиями со все возрастающим удивлением и интересом, но все же опасаясь за свою жизнь. Консул зарядил ружье, рассыпая в отчаянной спешке дробинки по всему ковру, потом, пригнувшись, снова пробрался к окну и из-под прикрытия штор с волнением выглянул на улицу. Затем он поднял ружье, внимательно прицелился и выстрелил. Когда консул отошел от окна и отложил ружье в сторону, я с удивлением заметил, что в его глазах стоят слезы. Скорбно покачивая головой, он вытащил из верхнего кармана шелковый носовой платок невероятных размеров и с шумом высморкался.
— Ай-яй-яй! — протянул он нараспев. — Бедное создание… Однако надо нам работать… Читайте, пожалуйста, дальше, мон ами.
В течение всего урока я не мог отделаться от мысли, что консул прямо у меня на глазах совершил убийство или по крайней мере свел счеты с владельцем какого-нибудь соседнего дома по законам кровной мести. Однако после четвертого урока, когда консул все еще продолжал по временам палить из окна, я решил, что мое объяснение сюда не подходит, разве что семья, с которой он воевал, была необыкновенно большая и, сверх того, ни один из ее членов не в состоянии был ответить ему выстрелом. Только неделю спустя я узнал подлинную причину непрерывной ружейной канонады. А причиной были кошки. В еврейском квартале, как и в остальных частях города, кошки могли плодиться без всяких препятствий и бродили по улицам буквально целыми сотнями. Хозяев у кошек не было, никто за ними не следил, поэтому выглядели они ужасно — все в болячках и язвах, с вылезшей клоками шерстью, с кривыми рахитичными лапами и невообразимо костлявые. Трудно было представить, в чем только держится их душа. Консул обожал кошек. В его собственном доме жили три огромных, раскормленных кота персидской породы. Однако видеть этих голодных, шелудивых представителей кошачьего племени, бродивших по крышам напротив его окна, было слишком большим испытанием для чувствительной натуры консула.
— Я не могу их всех накормить, — объяснил он, — поэтому, чтобы они были счастливы, я их убиваю. Им так лучше, но мне это приносит большое огорчение.
Всякий, кто увидел бы этих кошек, легко бы мог понять, какой благородный и полезный труд взял на себя этот человек. Так вот и шли наши уроки французского языка, с постоянными перерывами, когда консул бросался вдруг к окну, чтобы отправить в более радостный мир еще одну кошку. После каждого выстрела на минуту воцарялась тишина, из почтения к смерти, затем консул громко сморкался, трагически вздыхал, и мы опять углублялись в запутанный лабиринт французских глаголов.
По какой-то непонятной причине у консула создалось впечатление, что моя мама умеет говорить по-французски, и он никогда не упускал случая завязать с ней беседу. Если во время своего приезда в город за покупками маме удавалось издали заметить среди толпы его цилиндр, она поспешно сворачивала в ближайшую лавчонку и покупала там всякие ненужные ей вещи, пока не минует опасность. Но иногда консул появлялся вдруг из какого-нибудь переулка и заставал маму врасплох. Приветливо улыбаясь и помахивая тростью, он подходил поближе, срывал с головы цилиндр и сгибался пред мамой почти вдвое, хватая неохотно протянутую руку и пылко прижимая ее к бороде. Они стояли посреди улицы (иногда их разделял проходивший мимо осел), и консул изливал на маму потоки французской речи, изящно жестикулируя палкой и цилиндром и вовсе не замечая растерянного выражения на мамином лице. Время от времени консул завершал свои фразы вопросом «n'est-ce-pas, madame?», на что мама должна была ему отвечать. Собравшись как следует с духом, она демонстрировала все свое совершенное знание французского языка.
— Oui, оui! — произносила мама с нервной улыбкой и, если это звучало не очень выразительно, добавляла более четко: — OUI, OUI.
Ответ вполне удовлетворял консула, и он, очевидно, так никогда и не понял, что это было единственное французское слово, которое знала мама. Эти беседы были тяжким испытанием для ее нервной системы, и нам стоило только произнести: «Мама, смотри, консул идет», как она пускалась по улице предельно быстрым шагом, переходившим почти в галоп.
Мне эти уроки французского языка определенно пошли на пользу. Языка я, правда, не выучил, но каждый день к концу занятий мной овладевала такая скука, что в свои послеполуденные вылазки по окрестностям я пускался с удвоенной энергией. И конечно же, всякий раз я с нетерпением ждал четвергов, когда к нам приходил Теодор. Он появлялся в нашем доме после ленча, выждав для приличия некоторый срок, и оставался до тех пор, пока высоко над Албанскими горами не поднималась луна.
В этот день мы с Теодором уходили вместе из дому, иногда просто в сад, иногда и подальше. Нагруженные коробками и сачками, мы шествовали среди олив, а впереди, обнюхивая землю, носился Роджер. Нас привлекало все, что попадалось на пути: цветы, насекомые, камни, птицы. У Теодора, несомненно, был неисчерпаемый запас сведений обо всем на свете, только он сообщал эти сведения особым способом, будто не преподносил вам нечто новое, а скорее напоминал о том, что вы уже знали, но почему-то не могли припомнить. Его рассказы были пересыпаны веселыми анекдотами, очень плохими каламбурами и еще худшими шутками, которые он выпаливал с удовольствием. В глазах его вспыхивали огоньки, нос морщился, и он беззвучно смеялся в бороду и над собой, и над своими шутками.
Каждый прудок, каждая канава с водой были для нас словно неисследованные джунгли, битком набитые зверьем. Крохотные циклопы, водяные блохи, зеленые и кораллово-розовые, парили среди подводных зарослей, будто птицы, а по илистому дну крались тигры прудов: пиявки и личинки стрекоз. Всякое дуплистое дерево, если в нем оказывалась лужица воды, где обитали личинки комаров, подвергалось самому тщательному исследованию, всякий замшелый камень переворачивался, а трухлявое бревно разламывалось. Прямой, подтянутый Теодор стоял у края пруда и осторожно водил под водой своим маленьким сачком, потом вытаскивал его и пристально вглядывался в болтавшийся на конце стеклянный пузырек, куда соскальзывали все мелкие водяные обитатели.
— Ага! — обычно произносил он звенящим от волнения голосом, и борода его задиралась кверху. — Думаю, что это Ceriodaphnia laticaudata.
Он выхватывал из жилетного кармана лупу и принимался разглядывать пузырек еще внимательней.
— А, гм… да… весьма любопытно… это laticaudata. Пожалуйста… э… передай мне чистую пробирку… гм… спасибо.
Он опускал в пузырек стержень авторучки, всасывая им крошечное животное, и, осторожно пересадив в пробирку, принимался за остальной улов.
— Кажется, там больше нет ничего такого уж интересного… Ах да, я и не заметил… довольно любопытная личинка веснянки… вон там, видишь?.. Гм… она устроила себе чехлик из обломков раковин неких моллюсков… Ничего не скажешь, она прелестна.
На дне пузырька лежал тонкий в полдюйма длиной чехлик, сделанный будто из шелка и покрытый, как пуговицами, крошечными плоскими раковинками улиток. С одного конца этого восхитительного жилища выглядывал его владелец — препротивнейшее создание, похожее на червяка с муравьиной головой. Личинка медленно ползла по стеклу и тащила за собой свой замечательный домик.
— Я проделал однажды интересный опыт, — сказал Теодор. — Наловил этих… э… личинок и посдирал с них чехлики. Личинок я, разумеется, не повредил. Я разместил их по банкам с совершенно чистой водой, где не было ничего такого… э… материала для строительства новых оболочек. Потом положил в каждую банку строительный материал разного цвета: в одну мелкие голубые и зеленые бусинки, в другую крошки кирпича, потом белый песок и даже в одну банку… э… осколки цветного стекла. Они соорудили из всего этого новые домики и, должен сказать, результат был очень любопытный и… э… красочный. Несомненно, это очень способные архитекторы.
Он вылил содержимое пузырька обратно в пруд, забросил сачок на плечо, и мы отправились дальше.
— Кстати об архитектуре, — произнес Теодор, и в глазах его вспыхнули искорки. — Я еще не рассказывал о том, что случилось с одним моим… э… приятелем? Гм, да. Ну, вот, у него был за городом небольшой домик, а так как его семья… гм… увеличилась, он решил, что дом для них маловат и надо надстроить еще этаж. Но мне кажется, он слегка переоценил свои архитектурные… гм… возможности и сам составил проект. Гм, ха, да. Ну вот, все шло хорошо, этаж был надстроен очень быстро, со всеми его спальнями, ванными и прочим. В честь завершения работ мой приятель собрал гостей, и все мы подняли тост за… гм… новую часть здания. С большой торжественностью леса были сняты… гм… убраны, и никто не заметил ничего… гм… особенного, пока один опоздавший гость не захотел взглянуть на новые комнаты. Вот тогда и обнаружили, что там не было лестницы. Понимаешь, в своих чертежах мой приятель, видно, забыл вставить лестницу, а когда началось строительство, он и его рабочие так привыкли взбираться на верхний этаж по лесам, что никто из них даже не заметил никакого… э… недостатка.
Мы бродили по жаре весь остаток дня, останавливались около прудов, канав и ручьев, пробирались сквозь душистые заросли цветущих миртовых кустов, шагали по вересковым холмам, по пыльным белым дорогам, где изредка нам навстречу плелся понурый осел с сонным крестьянином на спине.
К вечеру, когда наши банки, бутылки и пробирки наполнялись замечательной разнообразной живностью, мы возвращались домой. Небо в это время приобретало слегка золотистый оттенок, воздух становился прохладней и душистей. Мы шли через оливковые рощи, уже покрытые глубокой тенью. Впереди, высунув язык, бежал Роджер. Он то и дело оглядывался назад, боясь потерять нас из виду. Разморенные жарой, пыльные и усталые, обвешанные раздувшимися тяжелыми сумками, от чего приятно ныли плечи, мы с Теодором двигались вперед и распевали песню, которой он меня научил. Бодрый мотив этой песни оживлял наши уставшие ноги, мы начинали шагать веселее, и по всей роще радостно разносился баритон Теодора и мой пронзительный дискант.
Назад: 3. Человек с Золотыми Бронзовками
Дальше: 10. Парад светлячков