Их эдьюкейшн, мой монтаж
Пару слов об эквадорском образовании.
Эквадорское образование — это прежде всего американское образование, американский диплом. Последние два слова для китийцев — волшебные. Они звучат примерно так же, как «беспроцентный кредит» или «продажа в кредит без предоплаты». А может быть, даже еще значительнее.
Здесь я познакомился с большим числом эквадорцев, окончивших «хоть что-нибудь» в Штатах. Но и образование, полученное в эквадорском университете, что в Кито на холме Флореста, ценится много выше, чем, скажем, московское того же уровня. Дело в том, что ни один российский университет, насколько мне известно, не внесен в министерские реестры, позволяющие определить статус диплома.
Допустим, вы заявляетесь в компанию, предлагаете свои услуги, достаете на свет божий ваш пусть даже и «красный» эмгэушный диплом, а результат все равно равен нулю. Потому что ваш диплом — это единица, которую нужно умножить на коэффициент. А коэффициента-то как раз и нет. Ноль. При умножении на ноль сами знаете, что получается.
Вообще, Россия — это Горбачев и Перестройка, это Сибирь и много медведей. Один тип сказал мне как-то, что Россия — это страна, где потребляют в пищу жареных ежей. Откуда он это вычитал — не помнит. Я обругал его, но он не обиделся и с готовностью признал свою некомпетентность. И ни одному прохожему вам не удастся внушить, что в «стране сибирских медведей» имеется хотя бы один университет.
Если же говорить совсем начистоту, то наше домотканое образование не имеет шансов быть сравнимым даже с эквадорским. Ибо сказано в одной советской книжонке, в некой инструкции по высшей школе, что главная задача студента — это отнюдь не освоение специальных знаний и тому подобное, а, напротив, постижение и осознание всех премудростей марксистско-ленинской теории. Я бывал во многих местных компаниях, но нигде специалисты по «основополагающей» теории как-то не требовались.
Вы скажете, что времена, мол, изменились, что Реформы, Рынок, Ельцин, Приватизация. Хорошие слова, согласен. Но загляните-ка в учебники вузов, полистайте, почитайте на досуге. Думаю, вы будете удивлены. Более чем в половине случаев учебники-то советские. И все, что сказано о совковых студентах, оказывается приложимо и к так называемому российскому студенту, который от совкового отличается лишь тем, что его не пошлют в советский Узбекистан или в очень советский Киргизстан. Там теперь буква «Ы» после буквы «К». Это, конечно, большое различие между тем, что было, и тем, что стало.
Но вернемся в Эквадор. Здешние папочки и мамочки, у которых есть деньги, тоже не дураки. Они не прочь, в общем-то, чтобы их чада поваляли дурака в китийском университете годков эдак пять. Обязательного призыва в армию тут не наблюдается, все больше контрактники, так почему бы и не посидеть в родных аудиториях? И сидят студентики. А между делом копят денежки и связи, пробивают документы. И в один прекрасный день, провожаемый большой и заплаканной семьей, пересидок-абитуриент покидает любимые просторы провинции Пичинча, глотает с жадностью горный воздух вперемежку с обожаемым пивом «Пильзнер» и втискивается в самолет Кито — Майами. А там, на перекладных, до Бостона. Или в Техас. Но нередко и до Нью-Йорка добирается неизмеримо счастливый будущий студент. И начинает посещать лекции.
Очень мне странно разговаривать с людьми, прожившими в Штатах шесть или даже семь лет, но с трудом способными связать английские слова во фразы. Не ясно, как им удавалось сдавать сессии (то есть проходить тесты), как вообще они пробивались сквозь тернии лекционной тарабарщины. Это чудо какое-то, скажу я вам.
Среди моих знакомых в Кито есть и один американский преподаватель, техасец. И когда, беседуя со мной, он увлекается, слегка подзабывает место своего пребывания (рассеянный немножко) и переходит на родное наречие, то из его скороговорки не поймешь ничего, кроме вскрикиваний. Воображаю, как туго давалась история (он историк) его подопечным, даже если они тоже были техасцами. И не могу представить ни одного китийца, который смог хотя бы уловить, о чем, собственно, говорится в полуторачасовой лекции этого профессора.
Но чудо или нет, однако все (подчеркнуть жирной чертой!), все эквадорские студенты, сполна оплатившие и до конца досидевшие американский университетский курс, возвращаются домой с дипломами, неотличимыми ни от техасских, ни от бостонских.
И начинается новое чудо — устройство на работу. Совершенно вне зависимости от того, насколько подготовлен обладатель диплома и говорит ли он вообще по-английски, все равно он получит одно из лучших мест в любой фирме, в любой компании. Даже если она никак не соответствует профилю диплома.
Например, я знаю одного парня, который окончил нечто стопроцентно филологическое, но проработал три года в Кито в большой компьютерной корпорации, где успешно мешал менеджерам делать закупки и снижал; показатели оборота, но остался недоволен оплатой своего тяжкого труда и перешел в аптечный центр. Легко догадаться, какой из него получился таблеточный специалист. Однако диплом с вытесненным на коже белогрудым орлом не позволяет начальникам усомниться в компетенции. Формула проста: «В Америке дуракам дипломы не дают». И как все простые формулы — ошибочна. Дают, еще как дают, целыми пачками дают!
Правда, перед непробиваемой стеной народных суеверий бессильна любая логика, и мамочки с папочками делают все возможное, чтоб их отпрыски образовывались в Америке. Пусть хоть на рыботехнологическом отделении, не важно. Был бы орел на корочках, говорят папочки и мамочки, а там мы сыночка устроим как-нибудь. И неплохо устраивают. Вот какие чудеса…
Кстати, в Эквадоре слово «Америка» — предмет ревностной борьбы. Как известно, гражданин любого европейского государства, равно как и азиатского, под «Америкой» однозначно понимает Ю-эс-эй, и ничего больше. Но недаром же существует не только Северная, но и Южная Америка? (Центральную все давно уже приписали к Южной.)
Эквадорцы, и не только они, серьезно считают; что штатники нагло украли название целого континента (двух!) и всячески борются с этой несправедливостью. Именно поэтому вы найдете так много эквадорских компаний, в название которых тщательно вплетено слово «Америка». Чтобы однозначно отделить себя от Штатов (а заодно и принизить их хотя бы на слух), употребляются комбинации типа «всеамериканская», «сверхамериканская», «суперамериканская», «полноамериканская» и тому подобное. С экрана телевизора под тем или иным предлогом вам вещают каждый день, что вы находитесь в Америке, а не в какой-то «южной ее части». Здесь не любят дробления континентов. Вам не раз напомнят, что великий, прекрасный и неотразимый Кристобаль Колон открыл отнюдь не штаты полосатые, а как раз Южную Америку. Ну, или почти Южную. Уж во всяком случае, никакую не Северную.
Значимость Северной Америки здесь многократно переоценивается, что и вызывает глубокий психологический комплёкс, выражающийся в гипертрофированном патриотизме. Насьональпатриотико — зловещее словцо, одурманивающее даже крепкие умы. Однако, как ни парадоксально, профашистские и националистические партии в народе не в чести. Орать-то можно что угодно, а желудок требует стабильного питания.
Поверить на часок-другой господину Патриотическому-Обещалкину из популистской партии — это можно. А крикуны-югоборцы — нет, неинтересны. Они, не дай бог, действительно обидят гринго (янки), и те, надувшись, сдуру, не дадут очередных кредитов. Вот тогда желудок и запротестует, да будет поздно. Эквадорцы научены горьким опытом и хорошо знают, что значит дергать льва за усы. Или, точнее, орла за клюв. И не дергают. Но при этом никак не могут удержаться от удовольствия уколоть Штаты хотя бы лишним упоминанием имени Колумба.
И еще Эквадор — центр земли. Я уже говорил об этом, но не все. Нужно добавить, что Эквадор — центр не только всей планеты, и даже не центр Солнечной системы, и даже (не смейтесь!) не центр Вселенной. О нет! Этого мало. Эквадор — пункт контактов! Каких контактов? Разумеется, внеземных! Какие могут быть сомнения?
Летающие тарелки, как известно, появляются в небесах тем чаще, чем меньше на обеденном столе простого гражданина витаминов и белков. Как только нация вынужденно переходит к вегетарианству (то есть к жареной картошке или отварному рису, в зависимости от исторических предпочтений), так сразу же в окне мелькают тарелки.
Кстати, никому еще не приходила мысль, что само понятие «тарелка» — чистейшее фрейдистское следствие? Достаточно сытые, но проживающие в измученной аппетитом стране ученые смогли увидеть только тарелку. — Не гайку, не шайбу, не кассетный магнитофон и даже не лампочку Эдисона, а именно тарелку. И наверняка с гусиной поджаркой.
В Эквадоре экономические прыжки непредсказуемы так же, как и местная погода. Демократия, опирающаяся на малообразованное народное большинство, способна породить если не чудовищ, то уродов несомненно. И как только возникает прямая угроза наполняемости тарелки фарфоровой, так моментально прилетают сонмы тарелок дюралевых. Или космопластиковых, как вам угодно. Газеты (не все, конечно, а только желтые) наводняются соответствующими фотографиями, статьями, интервью и прогнозами апокалипсиса.
Но, в отличие от российского космобреда, его эквадорский вариант чрезвычайно патриотичен. Шизофрения обыкновенного типа возводится в куб шизофренией патриотической, центромировой. И вот вам результат: Эквадор есть не что иное, как пункт общегалактических контактов различных цивилизаций.
Представьте себе: милые пятиноги с Тау-Кита и дружественно настроенные двоеглавы с альфа Псов перезваниваются в пятницу вечерком на предмет выпить пива и вылетают на своих звездолетах, позвякивая мелочью, чтобы встретиться в эквадорском небе. Или в парке. Тут им пива хоть залейся, дружеские беседы, поддерживаемые холодненьким «Пильзнером», затягиваются до полтретьего. Идиллия. Да и где ж им еще встречаться, в самом-то деле, как не в центре мира? Глупый вопрос.
Оговорюсь лишь, что в этот бред почти никто не верит до конца, но по чуть-чуть верят все. Это примерно так же, как вы, дорогой читатель, верите в выигрыш, покупая лотерейный билет. Разумеется, вы не верите до конца, ибо слишком ничтожен шанс, но чуть-чуть вы все-таки верите. Иначе зачем бы вы его покупали?
Прошло две недели. За это время мы изъездили Кито вдоль и поперек, а наш район изучили до мельчайших подробностей и окончательно вошли в ритм города. А главное — я закончил изготовление витрины. Два десятка фотографий-образцов размером двадцать на тридцать, толстые, тяжелые и лаковые. Но что важнее всего — пестрые. На фотографиях — девицы, содранные сканером из модного французского журнала, все как одна — топ-модели. Это, конечно, незаконно, однако я же не для публикации и не выгоды для, а токмо ради пославшей мя жены.
Надменные французские девицы, подставляя восхитительно одетые телеса под объективы парижских фотомастеров, и не подозревали, что какой-то вновь прибывший китийский фотограф переселит их из уютной студии прямиком в дикие амазонские джунгли или вообще в Сибирь. Уму непостижимо, как только они у меня не скомпонованы! Одна рисуется рядышком с двухметровым мишкой-гризли, другую обнюхивают волки, третья уселась на снегу, а ей на платье наступил леопард. Так же вольно девицы обходятся с тиграми, белыми медведями, попугаями и прочими.
Есть и детские монтажи. Например, болтушка Барби расселась на диванчике, а рядом с ней — моя Маша. Они нечаянно касаются коленками и умильно улыбаются, глядя друг другу в синие очи. И еще одна Барби, да к тому же с Кеном. Кен за рулем розового автомобильчика, справа от него — какая-то девчушка лет восьми, взятая мной из того же журнала, а позади нее веселится Барби в развевающемся шарфике и пляжном костюмчике. На следующей фотографии другая девчушка, почему-то босиком, строит гдазки Микки Маусу, несмотря на присутствие его подружки Минни. А две близняшки в белых свитерочках что-то рассказывают Винни-Пуху и Пятачку. И так далее, в том же духе. Половина композиций — для взрослых, половина — для малышей.
— Я не ожидала, что получится так хорошо, — признается Валентина. — Думала, ну, принтерная печать, ничего особенного. Но такого, нет, не ожидала.
В каждой моей композиции обязательно есть маленькая деталь, фокус виртуального мира, невыполнимый в реальности фотостудии. Например, на одной фотографии французская красавица сидит в цветах (в оригинале она сидела на складках парчи на фоне шкафа), позади — холмы, какой-то дворец, а за холмами — море. Чуть поближе — две рыже-огненные лисы что-то вынюхивают в траве. А рядом, прямо под рукой — лисенок. Ушастый, смешной, хитромордый. И вот эта самая его морда оказывается на красавице, то есть впереди нее, а не просто рядом. Один из виртуальных объектов всегда впереди реального, он прикрывает собой часть клиента, помещая таким образом реального человека как бы внутрь монтажного пространства. Это — основное различие между съемкой «на фоне» и съемкой «в монтаж».
В целом я доволен. Мало того, что мои фотографии выглядят цветистее, резче, контрастнее и чище обычных, они к тому же практически неуничтожимы, залиты с обеих сторон сплошной пластиковой пленкой.
Я даже немного поэкспериментировал с тропическим солнцем — оставил одну фотографию на крыше на целый день, прикрыв половину изображения куском какой-то фанерки. Если сделать то же самое с обыкновенным цветным снимком, то открытая его часть значительно выцветет и либо пожелтеет, либо посинеет, в зависимости от примененных красителей. Короче говоря, испортится. На моей же фотографии мы, как ни приглядывались, не смогли отыскать часть, закрытую фанеркой.
— Она даже не линяет, — восторгаюсь я. — Нужно внести это в рекламу.
Итак, технология отточена, проверена, готова к рынку. Студия — тоже. Мы делаем кое-какие последние приготовления и принимаемся за наклейку витрины. Принтеры на столе, компьютер шелестит, экран матово отсвечивает снежной белизной, вспышки подсоединены — три вверху, две по бокам, одна на полу и одна на камере.
У администратора я взял разрешение на ночные работы, и всю ночь до самого рассвета мы клеим, переклеиваем, нервничаем и поругиваемся. Мое видение витрины не совпадает с Валентининым. Однако в конце концов витрина занимает всю поверхность огромного окна, примерно шесть квадратных метров. Поверху я пустил надписи, красивый номер локаля, эмблему (пока еще не зарегистрированный торговый знак) моей компании — зеленый треугольник с красной точкой на вершине, в треугольник вписано слово «Машук». Чуть пониже и сбоку — расценки с форматными образцами, все остальное — фотографии с тиграми, красавицами и Микки Маусами.
К шести утра все закончено. Мы убираем мусор и обрезки бумаги и скотча, распрямляем спины, трем уставшие глаза. Валентина выходит из локаля, долго стоит перед витриной, потом осеняет ее размашистым троеперстным крестом:
— Благослови, Господи!
И мы уходим. Сегодня открываться не будем. Пусть поглазеют на витрину, пусть поговорят, посудачат. Сегодня я отосплюсь, а в полночь выйду с пачкой объявлений и бутылочкой клея. А завтра — в газету, давать рекламу.
«Столбовые» объявления не приветствуются ни в одном цивилизованном городе. В Кито есть даже бригада спецов, ловко смывающих картинки и плакаты с остановок, заборов и откуда угодно. Правда, бригада смывателей-антирекламщиков активна в основном после выборных кампаний, когда город прямо-таки облеплен наглядной агитацией: куда ни глянь, отовсюду на тебя таращится какой-нибудь «лучший кандидат от народа» с тщательно пририсованными кем-то усами, рогами и козлиной бородой. А так как до выборов еще далеко, я рискую украсить эквадорскую столицу цветными (заметьте, цветными!) объявлениями частно-предпринимательского характера. Не много, так штук пятьсот всего лишь.
Отоспаться, конечно, не пришлось. Работа всегда поджидает за поворотом. Но план есть план (выполнить его — обязанность, а перевыполнить?). И вот мы с Матей выходим в ночь, в туман и сырость. На поясе — мой любимый бандитский нож, но улицы так пусты и неподвижны, что эта предосторожность кажется нелепой.
— Здесь, как в деревне, на закате все ложатся спать, — неодобрительно высказывается Маша. — В Москве народ гуляет до часу ночи.
— Гуляет, — соглашаюсь я. — А утром на работу опаздывает.
В Москве, ясно, свои крайности. Народ у нас шумный, веселье не знает границ, в том числе и границ времени. И нашим наплевать, что в полвосьмого подъем, — до двух утра от их неуемных торжеств трясутся все двенадцать этажей. В Кито народ веселится не меньше, но обычно к десяти предпочитает стихать. Не то чтобы уж очень они дисциплинированные, просто никто и мысли не допускает о возможном опоздании на работу, а слово «прогул» в их языке отсутствует напрочь.
По дороге к центру мне вспомнился один московский случай, очень показательный, как кажется.
Мы тогда жили в Медведкове, окна выходили во двор, а двор был огромный, со всех сторон окруженный двадцатидвухэтажными стенами. Эхо гуляет, как в Дарьяльском ущелье: выйдешь на балкон, хлопнешь в ладоши, а через пять секунд «хлоп!» — это твой шлепок прилетел от дальнего дома, вернулся в целости и даже окреп как будто.
И вот повадились в наш двор три добрых молодца. Приезжали на «Жигулях» где-то в полвторого, тормозили на волейбольной площадке и начинали закусывать. При этом врубали магнитофон на всю катушку. От каких таких трудов праведных такое кажнонощное веселье — одному Создателю известно. Однако очень хотелось спать. И хоть бы музыка была приятная, так нет же, сплошная попса, да еще на русском языке, что, согласитесь, невыносимо. Я лежал и думал: «Елки-палки, да неужели ж во всех этих домах, где народу десять тысяч, нет никого, кто с властью и у кого голова болит? Или пусть не с властью, а с авторитетом, из крутых. Так-таки и никого?» Не таков этот город, чтоб из десяти тысяч народу — ни единого мафиози и ни одного депутата.
Лежал, ждал. К сожалению, сам я в мафию не вхож и, к счастью, к власти не имею совершенно никакого отношения. Что оставалось? Ждать, конечно. Ночь ждал, вторую. Третья наступила — снова приехали. И что поразительно — у них была одна-единственная кассета — та самая.
А мафия все не идет, молчит и терпит. И тогда я не выдержал.
Разумеется, нет у меня никакого «калашника» и даже М-16 нет. Но воздушка со смешным калибром четыре и два нашлась. Мы с этой воздушкой в лес ходили по консервным банкам стрелять. И вот приоткрыл я окно и, не зажигая света, прицелился. А как раз позади одного из пирующих был небольшой железный барабан на подшипниках. Днем по нему дети бегают, от чего он крутится и грохочет. Не знаю, дает ли этот грохот хоть что-нибудь детям в смысле физического развития, не уверен, но зато барабан пустотелый, вот что важно. Я взял его «под яблочко» и мягко придавил спуск. «Дзвянь-ь-ь!» — зазвенел барабан. Пирующие резко вздрогнули, хотя стаканов из рук не выпустили. Тот, что поближе к барабану стоял, говорит:
— Это по нам кто-то стреляет.
Двое других и без него сообразили, что к чему. Но вида не подали. Не привыкли вот так убегать, праздновать труса. И громкость магнитофона не уменьшают. А сами рыщут глазками по темным окнам. Они для меня — мишень, а я для них — одно окно из трех сотен. Поди найди, откуда пуля вылетит. И стало им как-то не по себе, и захотелось смыться. Они медленно, с высоко поднятыми носами, уложили недоеденную колбасу, закрутили пробочки и еще медленнее сели в машину. А через минуту исчезли из нашего двора и больше никогда уже там не появились. А вы говорите, у нас нет мафии. Это с какой стороны посмотреть…
Ночная роса выпала неожиданно и обильно. Клей не держит, не сохнет, листки объявлений липнут к пальцам, но отказываются держаться на столбах. Мы с Машей изнервничались. Тем более что по неопытности мы остерегаемся прохожих, которых мало, и охранников, которых, наоборот, много. Заслышав гулкие наши шаги, охранники высовывают головы из своих фанерных берложек, равнодушно и лениво встречают нас сонными взглядами и так же провожают, вероятно ни разу не моргнув, пока мы скрываемся за поворотом. Правда, уже через час мы расхрабрились и стали наклеивать при охранниках. Тем плевать — не их территория.
Но расклеить все за одну ночь невозможно.
— Шабаш, — предлагаю я. — Поворот на сто восемьдесят градусов.
Поворачиваем и берем курс на север. И наталкиваемся на попойку. О, это попойка по-китийски: пять или шесть парней и две девчонки. Они живописно расселись на мраморных ступенях какого-то учреждения, сонный охранник не обращает на кутеж никакого внимания. Не о чем ему беспокоиться — пьяных не будет. На всю компанию — две плоские бутылки анисовой водки, по четыреста граммов в каждой. И всего один стаканчик, никогда за все его существование не наливавшийся до краев. Этих двух пузырьков хватает на всех (умножить на пять часов). Никто не бежит за добавкой, только болтают, болтают.
Но уже слишком поздно, о-очень поздно, холодно, сыро, все высказано, уже посмеялись над всем, над чем только возможно. Однако осталось еще полбутылочки. Для любого нормального нашего мужика один незаметный глоток — и нет проблем, но так нельзя, примут за алкоголика. Надо разделить все по капелькам и пустить стаканчик по кругу. Каждый очередной получатель стаканчика минут по пять держит его в руке, боясь показаться пристрастившимся к выпивке. Все сидят, медлят и мерзнут. Спрашивается, зачем же тогда пить? Спали бы давно в своих кроватках.
Но это молодежь, студенчество. Мужики постарше пьют быстрее. И все же, конечно, не как у нас. Они берут ту же анисовку, но уже одну на двоих. В ней, правда, всего тридцать градусов, ее здесь называют «секо», то есть «сухая». Это несколько расходится с русской терминологией, но что не крепкая она — это точно. Капелька аниса, растворенная в водке, чудесным образом заменяет закуску. Впрочем, здесь, как и почти везде на этой планете, никогда не закусывают. Мол, напиток есть напиток.
И вот мужики собираются парами (а не привычными нам тройками), скидываются по две тысячи и берут плоские пузырьки. Пьют из горла, на ходу, прямо на тротуаре. И зверски пьянеют. Хоть я и не особо крепок здоровьем, но для меня не составит труда выпить такую бутылочку и практически не опьянеть. Так, зашумит немножко в голове, станет чуточку веселее, и все. Говори со мной о чем хочешь, иди со мной куда хочешь, я не споткнусь, не скажу ничего обидного, не полезу в драку. А китийцы слабы, болезненно слабы. Одна анисовка на двоих прижимает их к асфальту, туго вяжет их языки, затуманивает глаза.
Наблюдал я как-то за распитием в кафе. Там баловались текилой. Ну, текила, конечно, не в пример никакой водке. То есть водкам до нее далеко. И коньякам тоже. Есть текилы шестидесяти градусные, я пробовал. Впечатление потрясающее, особенно если все по правилам, если текила подогрета до самой противной теплоты и хорошо посолена. А на закуску — крошечный стаканчик ананасового сока, чтоб только губы смочить после соли. Вот тогда вполне можно сползти и на асфальт — текила побеждает всех, сопротивление бесполезно. И решительно невозможно вспомнить, чем вчера все кончилось. Правда, голова наутро чиста, будто мозги натерли полировальной пастой. Хотя ноги до самого вечера не желают ходить правильно.
Так вот, пил я в кафе текилу и наблюдал за окружением. И веселился. Со стороны кафе было похоже на поле боя, но без выстрелов — головы падали на столы одна за другой, пьяный в дым бармен едва успевал рассчитывать клиентов. Кажется, он никого не обсчитывал вне зависимости от состояния засыпающего текильщика, но объяснить невменяемому гражданину, в венах которого течет текила, что счет еще не оплачен и что заведение скоро закрывается, практически невозможно. Я помню, как тяжко вздыхал измученный бармен, и помню, осталось только три или четыре все еще поднятых над скатертями головы, остальные дрыхли. Больше ничего не помню…
Ночь, мы идем пешком. По темным улицам шныряют такси. Завидев нас, притормаживают. Некоторые, не надеясь, видимо, на нашу сообразительность, пипикают клаксоном. Но я не хочу в такси. Ночной город — тоже по-своему аттракцион. Так ли я часто брожу по спящим столицам? А Маша? Что Маша, в ее-то годы спать или не спать — все едино, по себе знаю. Она, конечно, другая, в тринадцать лет я был неисправимым, отпетым мечтателем, не от мира, как говорят. И с неопределенным поведением. Так тоже говорили. Учительница биологии откровенно считала меня врожденным кретином, а учительница русского-литературы гладила меня по голове на переменках, глубоко заглядывала в глаза и молчала. Впрочем, учительница по биологии считала учительницу по русскому-литературе врожденной кретинкой. А Маша слишком уж нормальна, слишком приближена к реальности, что ли. Наверное, так теперь нужно.
И все же она не отказывается прогуляться пешком. Мы топаем, переговариваемся, хрустим песочком парковых дорожек, срезаем углы по мокрой траве. И добираемся домой где-то в три тридцать ночи. Не чувствуя ног и засыпая на ходу, я валюсь в постель и вижу какие-то водопады. Почему-то они желтые и липкие. Постепенно я узнаю эту липкость — клей. Водопады превращаются в реки клея, реки — в моря. Я плыву на клеевых волнах и глотаю клеевую соль. Ветер срывает брызги клея с клеевых барханов.
В одиннадцать утра я сижу на черном кожзаменительном креслице в редакции «Комерсио», в отделе по приему частных объявлений. В руках у меня идеально отпечатанный оригинал моей рекламки. А во внутреннем кармане — еще такой же, на всякий случай. Еврейская девушка медленно вытаскивает листок из моих пальцев, долго водит над ним карандашом, слегка кивая курчавой головой над каждым знаком препинания.
— Это наш размер, точно? — спрашивает она.
Пожимаю плечами. Конечно, точно, глупая! Сколько раз выверял и подгонял. Даже сделал минус полмиллиметра по периметру. Тоже, разумеется, на всякий случай. Но еврейская девушка полна сомнений. Она прикладывает мой образец к газете, думает. Наконец кивает:
— Хорошо, двадцать пять.
— На два дня, — поправляю я.
— Хорошо, пятьдесят.
— И на воскресенье.
Девушка (кто знает, может, вовсе и не еврейская, а южноиспанская; отличи попробуй) вскидывает черные колкие глаза:
— Наш воскресный тариф, сеньор…
— Я знаю, знаю, — спешу я уверить эти глаза.
— Сто, — выстреливает девушка.
Расчет на месте, квитанция на месте, еще один пронзающий взгляд — тоже на месте. Девушка тянется к факсу, копирует мой оригинал на хрупкую тонкую бумагу. Интересуюсь зачем. На всякий случай, отвечает. Снова на всякий случай. Сколько же у вас всяких случаев?
«Никакая ты не южноиспанка», — теперь уже уверенно думаю я, улыбаясь. Моя улыбка не понята, девушка отворачивается, роется в бумажках. Я выхожу из редакции.