ЧАНДЫР
…Кто ты такой и что привело тебя в столь отдаленные края, куда испокон веков не ступала нога чужестранца?
(Хорасанская сказка)
«16 мая. Дорогая Клара!
Сегодня, сейчас, пишу тебе в прекрасной обстановке. Сижу на спальнике в очень особом для себя месте ― в паре километров от иранской границы, у подножия скалы со звучным названием Казан–Гау. Уже десять часов вечера, и пришлось включить фонарь. Пасмурно, с Ирана натягивает облачность. Сижу в футболке и в куртке: прохладно, дневные перегревы почти забыты (впрочем, сегодня и не было особенно жарко).
Надо все же найти побольше про Н. А. Зарудного, написавшего в 1896 году «Орнитологическую фауну Закаспийского края». Потрясающая личность. Он в одиночку прошел весь Копетдаг, исследовал, путешествуя с караванами верблюдов, значительную часть всей нашей Средней Азии; закаспийские провинции Ирана, Сеистан, Белуджистан; посвятил орнитологии и своим экспедициям всю жизнь. Собрал по птицам такое, что и при нынешних возможностях не всякий сделает. Уникальный человек, великолепный зоолог, особая судьба, умер загадочно.
Официально он ведь вообще ученым не был. Окончил учительскую семинарию (иду по его стопам), большую часть жизни работал преподавателем кадетского корпуса (здесь несовпадение: я преподаю скорее в институте для благородных девиц), еле сводя концы с концами (точная, можно сказать, аналогия), маясь казенной обстановкой (у меня, к счастью, совсем не так) и вырываясь в свои экспедиции лишь в свободное время и без какой-либо финансовой поддержки.
(Прошу не рассматривать самосравнения себя с ним как манию величия; просто у меня с этим историческим лицом все время что-то вроде внутреннего диалога с разрывом в сто лет: свои реплики мысленно произношу, а его возможную реакцию домысливаю.)
Лишь позже, прославившись своими изысканиями и многочисленными публикациями, он был поддержан Русским географическим обществом; А. П. Семенов–Тян–Шанский им откровенно восхищался.
Но сейчас я думаю о том, сколько ночей Зарудный провел вот так, сидя у костра в жаре и в холоде. И без вот такого фонаря… Как писал о нем уже упомянутый знаменитый Семенов–Тян–Шанский: «…не забуду и тех душных ночей, когда он, пренебрегая дневной усталостью, до утренней зари при свете убогого фонаря–коптилки препарировал добытых днем птиц, успевая в то же время ловить и прилетающих на свет огня насекомых, и деятельных только в эти часы гекконов и других ночных гадов и млекопитающих…»
Уму непостижимо. Для такого не просто увлеченным и двужильным надо быть, для такого надо иметь особо ядреное конджо. Ну, ладно.
На этот раз я в поле с Романом Игневым ― новым молодым сотрудником заповедника. Он только что после университета, мечтает заниматься млекопитающими; буквально пашет как танк, приобщаясь к природе Копетдага.
Выезжали сегодня на Чандыр, как всегда в Туркмении: договорились с Рахманом на семь утра ― выехали в десять. И то хлеб. Уж пора привыкнуть, но никак не могу; взял Рахмана за жабры:
― Во сколько мы договорились встречаться?
— В сэмь.
― А ты во сколько встал?
― В восэмь. ― Он смотрит на меня с обезоруживающим чистосердечным простодушием.
― Ну, ладно, встал в восемь, а почему приехал в десять?!
― А бэнзын?
― Что бензин?! Ты вчера заправиться не мог?
― Но ведь мы же сыгодня едэм, а не вчыра… ― Видя, что все у меня внутри кипит, он решает меня успокоить, заодно подведя итог несерьезному, на его взгляд, разговору: ― Да не волнуйся ты, Сыргэй, доедем куда нада!
Мне становится смешно, потому что сердиться на Рахмана всерьез я не могу: у него тринадцать дочерей, а он с прежним упорством хочет сына. У меня (как ты знаешь) есть (от тебя) сын (Вася), поэтому Рахман безоговорочно и с нескрываемой завистью признает во мне старшего.
Когда мы впервые встретились несколько лет назад, меня поразило, что у такого молодого мужика, почти парня, было трое детей. Через пару сезонов их было уже шестеро. Дивясь такому делу, я спросил его тогда, мол, какие перспективы? Он ответил: «Пака не будэт сына!» Так я год за годом и езжу в Кара–Калу, вновь и вновь встречая там неунывающего Рахмана, ошарашивающего меня своими достижениями на поприще демографии…
Всю дорогу я скакал из кабины (в которой ехал «как начальник») в кузов («как джентльмен»), когда нам по дороге голосовали молодые женщины–туркменки с детьми или почтенные ханумки с монистами, национальными бляхами на груди, подбиравшие многочисленные подолы, вскарабкиваясь на высокую ступеньку кабины.
На Чандыре заехали показаться погранцам на заставу, недалеко от которой как раз и расположена заветная для меня Казан–Гау. Командир, молодой капитан, встретил нас очень доброжелательно, просмотрел документы; на мой прощальный вопрос ― можно ли ткнуться к ним в случае чего, ответил, что ― «Не положено, конечно, но какие разговоры…» ― так что на всякий пожарный прикрытие есть.
Доехали до места, где стояли с Переваловым и Котом в прошлом году; воды в Чандыре полно (а следы спавшей воды ― вдвое выше): дожди идут не переставая по всей округе, все дивятся этой необычно мокрой весне.
Сгрузились, отлили бензина для своей кухни (паяльной лампы) в надтреснутую трехлитровую банку; распрощались с Рахманом. Сняли штаны, надели рюкзаки и полезли вброд через Чандыр. В три часа свалили все барахло у того гнезда, которое в прошлом году было здесь новым, а сейчас совсем старое, неподновленное, расползлось от дождей.
Сели поесть; попили гражданской еще (привезенной с собой) водички из моей фляжки. В последующем предстоит пить бурлящий в Чандыре «кофе с молоком». Слава Богу, жары нет; градусов двадцать восемь.
Роман отправился к Чандыру посмотреть следы на глине, за водой и расспросить про местных зверей сторожа, у которого навес на ячменном поле; я остался смотреть на небо и на свою гору. И что же ты думаешь? В 16–02 они прилетели!
Опять пара, подлетели, показались, но ничего особо обнадеживающего не продемонстрировали. Гнезда нет, явного гнездового поведения тоже не видно. Просто летают себе и летают. Видел их до вечера четыре раза. И так же, как и в прошлом году, дважды набирали над горой высоту в полкилометра и планировали оттуда в Иран…
Пока я их высиживал, Роман вернулся, причем не с чандырской стороны, а по ущелью, и с ним сторож–туркмен на лошади. Он и рассказал, что с противоположной стороны Казан–Гау есть родник. Постоянный! От наших сваленных в кучу вещей до него оказалось всего ничего, правда, по очень крутым склонам. Перспектива прозрачного питья явилась таким стимулом, что мы подхватили свои рюкзаки и поскакали туда, как архары. Окупилось сполна. Вечером великолепно: сложили из кусков плоского сланца очаг, приспособили паяльную лампу.
Сейчас у меня не вызывает ни малейшего сомнения, что волшебная лампа Аладдина была паяльной лампой. Ревет как реактивный двигатель; трехлитровый чайник закипает по часам за семь минут. Заварили зеленого чая; едим кильку в томатном соусе, которую я никогда в жизни нигде не покупал (а она очень даже ничего) и свиной «ланчен–мит».
Вечер облачный, легли утеплившись, так я уже в час вылез изо всего и дальше спал просто на спальнике. В два часа полнеба разъяснило, вылезла полная лунища (причем с гало) ― все видно вокруг.
Все, ложусь; завтра допишу».
«17 мая…. Встали еще в темноте, но видно, что пасмурно. Убоявшись возможного дождя (это в мае-то! Здесь?! Дожили…), поставили палатку. Натянули ее, как на колья, на трубчатые стебли ферулы ― это огромные однолетние растения (трава, проще говоря), которые цветут сейчас повсеместно двухметровыми желтыми свечками.
Вообще цветов этой весной везде тьма. Говорят, что по обилию так бывало, но вот по разнообразию одновременного цветения этот год выдающийся. Может быть, из-за поздней весны цветение разных видов не растянуто во времени, все сжалось по срокам, уплотнилось. Любые цветы и любые цвета сплошным ковром.
Сложили все в палатку, позавтракали, отправились по делам вокруг Казан–Гау и почти сразу наткнулись на двух архаров, которые унеслись от нас по крутому склону с такой легкостью, словно это ровная дорожка. Гнезд нет; никаких сюрпризов или неожиданностей нет. Разошлись с Романом в разные стороны.
Потом я добрался до вершины, но погода для хищников плохая, пасмурно, придется долго ждать, пока начнут летать: нет конвекции. На самом верху наткнулся на самку кеклика, которая не убежала и не улетела, а начала меня активно отводить, имитируя раненую птицу. Зрелище ужасно трогательное, по–настоящему волнует меня каждый раз. Когда вижу такое, вся обычная куриная бестолковость этой птицы мгновенно отходит на второй план: настолько вдохновенно и самоотверженно она отводит опасность от гнезда и старается убедить меня в том, что сама она ― легкая добыча.
Я не ломаюсь, поддаюсь на обман, делаю вслед за ней несколько быстрых шагов. Добившись своего, кеклик из дергающегося, умирающего комка перьев вновь превращается в изящного летуна и, застыв на долю секунды с торжествующим видом элегантной умной птицы, обманувшей лоха–орнитолога, со свистом срывается вниз по склону, закладывая широкую дугу, чтобы вновь вернуться поближе к невидимым мне птенцам. Эх, родители, родители…
Ниже по склону певчая славка подлетает с кормом в клюве к истошно орущему на кусте держидерева слетку, подсаживается рядом с попрошайкой, жалобно трясущим крыльями, кормит его, а потом нагибается, подхватывает у отпрыска из- под хвоста белую капсулу помета в слизистом мешочке и относит ее, бросая метрах в десяти. Это еще зачем? Ведь птенец- то уже не в гнезде. Силы, что ли, родительские девать некуда? Видно, ― только что вылетел молодой, не перестроились еще рефлексы у родителя.
Севернее от вершины Казан–Гау, на большой высоте к востоку загадочно летят два черных аиста. Ну и птица! Встречи наперечет, на всю Туркмению три гнезда. В Западном Копетдаге я первое гнездо лишь в восемьдесят втором году нашел (когда привез с Митяя к найденному годом раньше во время твоего приезда гнезду бородача, а в нем сидит эта меланхолично–изысканная дылда); вижу его и сразу чувствую ореол загадочности.
А как летят! Один помашет крыльями, потом расправляет их горизонтально и планирует несколько метров, потом опять машущий полет. А вторая птица повторяет все то же самое, но с отставанием на секунду. Выглядит завораживающе. Знать бы еще, откуда и куда они летят…
Сижу три часа, жую ашхабадскую жевачку «Ак». Невкусно. Появились одиночные сип, гриф, бородач, стервятник; полетали, покружили надо мной, но фасциатусов ― увы и ах… Так ничего и не прилетело.
Утренняя дымка постепенно перешла в обложную облачность, потом закапало, а потом и вообще попрохладнело (во дела!). В пять вечера я снялся со своего места, пробежался по отрогу с вершины к нашей палатке; как раз в это время и Роман подошел. Моросит вовсю. Мы с ним залезли в палатку и отрубились оба, что очень странно; ты же знаешь, я днем не сплю. Встали через час, в семь вечера.
Чай, суп–концентрат, на нашей чудо–лампе все мгновенно. А сейчас уже сидим на спальниках, хотя на улице еще светло и можно было бы понаблюдать. Но ведь не поверишь: идет дождь! Так-то вот. Все вверх ногами. У вас там, в Москве, случайно не плюс сорок? А палатку-то я у Перевалова в последний момент прихватил: подумал, что под спальники нечего будет подстелить.
Роман лежит и читает Джека Лондона, а я смотрю из палатки и упиваюсь окружающей географией: вселенная расширяется; солнечная система несется по галактике; Земля летит вокруг Солнца, вращаясь в придачу неунывающим волчком вокруг своей оси; облака плывут от Каспия; дождь идет из этих облаков, подпитывая потихоньку многострадальный Чандыр; редкие травинки подрагивают иногда от падающих на них капель; я сам сижу рядом с этими травинками и думаю о том, что, если Чандыр завтра разбухнет еще больше, может и не перейдем. А значит, нам придется пилять с вещами вдоль русла километров шесть…
Бестолково: приехать сюда и оказаться не у дел из-за дождя…
«18 мая…. Легли вчера рано, поэтому спал я не очень крепко. Всю ночь лило. В два часа через сетчатое окошко стало брызгать прямо в морду, я вылез отвязать подвязанную вечером для вентиляции шторку. Тепло, но льет монотонный ровный дождичек.
Утром встали не торопясь, погруженные в непривычный для нас сибаритский разврат: все равно работы нет. Позавтракали под дождем. Категорически не пошел у нас паштет «Зимний». Это я купил перед отъездом. Не смог устоять в знойной Кара–Кале против такого названия. Кошмар: соя с каким-то, э–э… в общем, соя с чем-то. А ведь Наташа меня предупреждала («Игорь со Стасом жрать не стали»).
Собрались, поднялись, двинулись. Дошли до Чандыра по траве мокрые до пояса насквозь, так что в воду полезли не разуваясь. К счастью, ночью моросило, ливня не было, вода впиталась, уровень поднялся ненамного; перешли нормально. Потом по дороге ― на заставу. Здесь опять полило проливнем, низкие тучи, темнота.
На заставе у ворот даже часового нет: он с автоматом за спиной растапливает баню; дым от зажженной газеты у него в руке стелется вдоль земли под теплыми тяжелыми каплями.
Постояли скромно под навесиком, поджидая, пока на нас обратят внимание. На заставе идиллическая тишина; кошка медленно ходит прямо под дождем; в свинятнике временами что-то хрюкает. Потом появились два поросенка–сеголетка и четыре совсем маленьких пятачка. Роман хрюкнул им хрюком опасности (он сечет в этом, родом откуда-то из сельских мест), они взвизгнули и тикать назад.
Дождались уже знакомого нам командира ― капитана. Пришел в шикарном камуфлированном ватнике нового образца с карманами на репьях и с амбарной книгой под мышкой. Стоим все вместе под навесом, про ястребиного орла разговариваем и про разное другое зверье, которое здесь через систему лазает, сигнализацию рвет.
Капитан сам потом признался, что им новые люди и отвлеченные непограничные разговоры ― как праздник. Но службу при этом блюдут строго. И у него, и у подошедших солдатиков я пытался дуриком выспросить невинные мелочи, которые могут невинно интересовать невинного орнитолога (сколько километров от системы до настоящей границы и проч.), ― не ловятся. Посмеиваются и молчат. Понимая, что Рахман не сунется за нами по высокой воде, попросили подбросить нас до брода, так капитан, разрешив, сам с нами поехал (второго солдата отправлять с нами смешно, а одного водителя не отпустил с двумя незнакомыми). В кузове лежал мешок с каким-то служебным железом, так он предварительно велел шоферу переложить его в кабину.
Стали грузиться, повернулись к вещам ― моего рюкзака нет. Валяется на боку в пяти метрах, а у него в потрохах, засунув туда голову целиком, ковыряется здоровый свин. Кинулись на него с воплями. А боров этот учуял, подлый вепрь, и расковырял пакет с карамелью. Гнусное животное!.. Но как довольно он в этом рюкзаке хрюкал! Как последняя свинья. Словно бурча от удовольствия себе под нос: «Во клёво-то… ну, повезло… во клёво…»
Дорога совсем дрянь, правильно мы опасались. Подвезли нас до сухого места. Я капитана сфотографировал на память, говорю, мол, фотографию пришлю, так он адрес назвал с запинкой («Знаете, я писем не пишу и не получаю…»).
Вышли мы на дорогу в час, договоренность с Рахманом у нас на три. Сейчас восемь вечера. Так и ждем. Восток… Поэтому и философия должна быть восточная: еда есть, бензин для лампы есть, на работу тоже не опаздываем…
Курганник над полем трепещет, зависая над одним местом, как пустельга. Птица большая, тяжелая, крыльями при этом машет с трудом; никакого пустельжиного соколиного изящества в этом маневре даже не угадывается; того и гляди, рухнет на землю. Что необычно ― зависает очень часто, почти специализируясь на этом приеме; один раз провисел так, трепыхаясь, сорок шесть секунд! Во дает, я такого еще не видел.
Вдоль Чандыра, плотной оформленной группой, выстроившись в правильную линию, пролетели к западу восемь белощеких крачек. Птица здесь заметная, их не очень много; жмутся к воде, следуют долинам рек. Но эти пролетели уж очень особо: миновали меня, а метров через пятьдесят вдруг качнулись все в полете совершенно синхронно с крыла на крыло и так же синхронно издали все разом короткий хрипловатый (совсем не такой, как свой обычный пронзительный), слегка приглушенный крик. Вот и думай теперь: что это такое?
Услышал вдалеке крик турача, ушам своим не поверил. Ты, Роза, столичная женщина, не понимаешь ничего, а ведь это первая регистрация турача на Чандыре с 1925 года! (Тогда Лаптев наблюдал.) Этот вид отсюда, как и из долины Сумбара, бесследно исчез к тридцатым годам. И уж до 1971 года, когда Оганесян сюда приезжал, турача еще в Копетдаге точно не было. Так-то вот.
С Романом обсудили это, когда вернулся к рюкзакам; он заинтересовался (сидя у костра, тоже крики слышал), а потом начал меня расспрашивать, как у меня складывалось в жизни со всеми моими птичьими делами. Это и понятно: он сам в возбужденном предчувствии собственных важных перемен.
В результате на ночлег мы устроились очень поздно, т. к. проговорил и с ним два с половиной часа. Вдохновение, с которым он слушал, пробудило у меня ответное вдохновение поделиться с ним самым главным, а во многом ― и, по большому счету, сокровенным, пардон уж за высокие слова. В общем, я не взвешивал особо, что рассказывать, а что не рассказывать, расслабился и говорил искренне.
Наблюдая его, почему-то вспомнил, как сам в свое время, раздобыв неведомыми путями телефон нашего главного специалиста по зоопсихологии (странную немецко–французскую фамилию которого давно знал по предисловиям ко всем завораживающим меня переводным книжкам по поведению животных), позвонил ему (из автомата около автобусной остановки) и говорю, мол, так и так, я ― восьмиклассник из Балашихи, хочу приобщиться к вашей науке, возьмите меня к себе в лабораторию помогать. Курт тогда хмыкнул, посопел в трубку, а потом засмеялся и говорит: «Ну что же, приезжайте, молодой человек, познакомимся». И как я потом, когда он меня взял, два года после школы ездил туда (два часа в один конец) и даже сам проводил опыты по импринтингу у птенцов. Курт был человек. Но не пошло у меня лабораторное направление, уж больно тянуло в поле.
Уже в темноте отправились на Чандыр за водой, наполнили имеющиеся емкости, но попытка профильтровать это кофе–какао оказалась бесполезной: простое переливание жидкой глины из банки А в банку В. Поставили на ночь отстаиваться, а сами по–спартански: две трети моей кружечки (остатки из фляги) на двоих. Ох, и вспомнили свой родничок с прозрачной водичкой, где в первый вечер, в чем мать родила, поливались перед сном после трудовых будней. Вот уж картина бы открылась стороннему наблюдателю! Беспредельные просторы дикой туркменской природы, и в идиллической долинке ― фавны у ручья…
Перед сном я плясал вокруг паяльной лампы как папуас: сушил насквозь мокрые штаны. Улеглись, со своими разговорами за жизнь, совсем поздно.
Поразительно. Ночевки в здешних горах раз за разом действуют на меня совершенно феноменальным образом: еженощно я вижу сон, нет, разные сны, но явно поставленные одним и тем же режиссером в единой концептуальной канве. И самое главное во всем этом то, что в происходящем участвуют сразу все люди, которых я люблю и которые мне симпатичны.
Калейдоскоп лиц и событий (в цвете, естественно) фееричен и невоспроизводим. Контрастом воспринимается интенсивность происходящего во сне действия и то, что я при таком сне отдыхаю, как в нирване. А уж фантасмагория смешения мест, лиц, событий и дат приводит меня в полный восторг: это какое-то неземное вдохновение, придумать такое невозможно».
«19 мая…. Утром встали ― солнце. У меня первая мысль: «Ядрена пень, День пионерии! Больше дела, меньше слов! Будь готов! Всегда готов!» А у Чачи ― день рождения. Еще годик ― и будет нам по тридцать лет. А в восемнадцать казалось, что такого возраста в реальной жизни и не бывает… А если и бывает, то уж нам-то такое точно не грозит…
Встали, собрались и пошли по дороге на восток. И что же ты думаешь? Едет грузовик–развалюха. И куда? В Кара–Калу! Проголосовали, он нас посадил. Водильник оказался ценным кадром: бывший браконьер («…лет шесть уже не охочусь: ноги не те…»); места знает досконально. Через день у него опять рейс в эти края, в точку в двадцати километрах от Казан–Гау; сам предложил подвезти туда, если будет сухо (дожили! «Если будет сухо» ― в пустыне!..).
Уже в долине Сумбара он съехал с дороги и заехал в небольшое ущелье «с особенно хорошей травой» (коровам). Таких цветов я, пожалуй, и не видывал: сплошное разноцветное панно.
Роман сразу забрал у мужика косу; видно, что руки у него чешутся; косит профессионально. Плюс, будучи на государственной службе (сотрудник заповедника), не хочет быть обязанным местному за подвоз, «отрабатывает» услугу, и правильно.
Я же, как ретивый горожанин на уборке сена в подшефном колхозе, кидаю вилами накошенную Романом траву по копенке в кузов. А наш водила, Овез его зовут, сидит по–азиатски, орлом, на корточках, смотрит на нас и покуривает.
Когда ехали сегодня с этим Овезом, опять поймал себя на том, что масштаб восприятия окружающего скачет у меня от вселенского до микроскопического в одно мгновенье. Еду, смотрю на небо, на солнце, на горизонт, на горы вдалеке, на холмы поблизости. Непроизвольно ощущаю светило с планетами вокруг; всю Землю целиком ― как одну из этих планет; Евразию на Земле; Копетдаг в масштабе континента; горные хребты, долины между ними; Чандыр и другие реки, текущие по этим долинам…
Потом взгляд сам цепляется за хилый мак у дороги: тонкая ножка, алый венчик с черной серединкой. Смотрю на него из кабины одну секунду, он ― как центр Вселенной. А вокруг ― сотни тысяч таких же маков.
Рядом камень торчит из лёссового обрыва. Таких обрывов вижу десятки с одной точки, сотни за пять минут, значит, похожих камней вижу тысячи, но ведь этот камень ― особый камень! С железистыми подтеками, с неровным отбитым краем.
Ишак бредет по дороге; топор у него привязан на седле; серая лохматая веревка тянется от уздечки, белесый развод от высохшего пота на рубахе у туркмена, идущего рядом с ишаком и держащего эту веревку в руке.
И словно внутри всего этого, в каждой детали (вне зависимости от ее размера): в каждой горе, в каждом камне, в каждом цветке, в узле на затертой веревке, в летящей пчеле, в невидимой пылинке на дороге ― словно хранится внутри всего этого некое Важное Обо Всем, ― все, что мы уже знаем и чего еще не знаем про весь этот мир, про все другие миры, про будущее, про прошлое и про все вообще…
И словно все эти Части соединяются между собой в некое единое Целое почти воочию видимыми мне сейчас бесчисленными связями: хитросплетением чувств, мыслей, слов, химических реакций, молитв, снов, физических и божественных законов…
То же самое, когда траву косили: невозможно передать, как сияет на ярком солнце загорелая, идеально выбритая яйцевидная голова абсолютно туркменского Овеза, который сидит орлом на корточках среди немыслимых цветов и правит напильником косу. И не поймешь, что это такое: сон или явь, фотография из «Нэшэнл Джэографик» или японская гравюра, ажурная, как галлюцинация…
Извиняй за столь откровенную демонстрацию сентиментальных излишеств, но уж больно все это захватывает.
Привет там всем остальным моим женам; особенно ― Клаве и Зине. И Васю поцелуй».