ИДУ ПО КАРА–КАЛЕ
В руках у него были жемчужные четки, а на плечах необычайного цвета плащ. Душа же была темна, словно похищенная дьяволом ночь…
(Хорасанская сказка)
Когда мы подошли, крича, что мы русские путешественники, люди встали и загасили огонь. Однако еще в течение нескольких минут они смотрели на нас испуганными, недоверчивыми глазами…
(Н. А. Зарудный, 1916)
«10 января…. В самой Кара–Кале, когда я возвращаюсь из поля, проходя пыльными улицами, вдыхая запах холодной пыли, прозрачного дымка из растапливаемых тандыров вперемешку с запахом горячего хлопкового масла, долетающим из-за побеленных глиняных заборов, меня все рассматривают как заморское чудо. Совсем маленькие туркменчата при моем приближении в панике кидаются с улицы за ворота в свои дворы или закутываются в подолы стоящих рядом женщин.
Те, что постарше, прекращают играть в лянгу и молча замирают, смотря на меня черноглазой чумазой стайкой. Когда я уже прохожу мимо, из уст самого смелого мне вслед раздается вопросительное и проверяющее: «Драсть?!»
Когда я на это оборачиваюсь и с улыбкой отвечаю то же самое («Здравствуй!»), их восторг (от того, что это странное существо еще и разговаривает!) прорывается наружу, и уже все начинают галдеть наперебой: «Драствуй! Драствуй!»
Одиночные дети, заигравшиеся на улице и застигнутые на дороге моим приближением так, что уже поздно убегать, никогда не здороваются. Они молча смотрят на меня умоляющими черными глазами, чтобы я их не ел. Я их не ем.
Скромно–хулиганистые подростки в затертых пиджаках с неизменными комсомольскими значками на лацканах открыто дивятся и почти открыто ухмыляются.
Эмансипированные (в отсутствие поблизости мужчин) девушки в возрасте от шестнадцати до двадцати, в цветастых платках поверх сильных, рвущихся наружу черных волос (так и хочется потрогать рукой) и в длинных ярких юбках, идущие разноцветной галдящей стайкой тропических птиц на работу в местный ковровый цех (где за тысячи человеко–часов кропотливой ручной работы создаются бесценные национальные ковры), приглушенно подхихикивают за моей спиной. Если я на это оборачиваюсь, свирепо сдвинув брови, смех иногда мгновенно обрывается, но чаще неудержимо выплескивается еще сильней из-под зажимающих рты ладоней.
Женщины за тридцать проходят сквозь меня холодными неподвижными взорами, не меняя выражения лица. Так получается лишь у дочерей Востока. Потому что это не от кокетства. А от чего? Расплата мне, постороннему пришельцу, за традиционное место женщины в мусульманской культуре?
Подобная манера, практикуемая московскими модницами, вышагивающими специально тренируемой походкой победительниц и смотрящими на мир исключительно периферическим зрением, никогда не встречаясь ни с кем взглядом (подсматривая потом на заинтересовавших их людей исподтишка), выглядит по сравнению с наблюдаемым здесь лишь жалкой потугой непонятно на что.
Старухи–ханумки, в своих бесчисленных платках, юбках, цветастых шароварах по щиколотку, идут, галдя между собой и шаркая остроносыми туркменскими галошами, одетыми на босу ногу и подвязанными поперек ступни цветной веревочкой. Заслышав сзади мои угрюмые сапоги («клик- клик» ― шагомер), кто-то из них мельком оборачивается, что-то без всякого испуга вскрикивает или, наоборот, вопросительно–настороженно замолкает. Остальные на это тоже оборачиваются и притормаживают, чтобы я побыстрее их обогнал. Когда я прохожу, уважительно здороваясь, сзади еще некоторое время сохраняется рассматривающая мою спину тишина».