НАМАЗ
В Секстане и особенно в Белуджистане очень часто русские… отличаются под именем урус…; часто называют нас также «исаи», т. е. христианами. Странное дело, но в тех же странах англичан часто признают евреями…
(Н. А. Зарудный, 1916)
Меня привел сюда Тот, кто и меня, и вас создал…
(Хорасанская сказка)
Боже, милостив буди мне грешному.
(От Луки 18:13)
«20 мая…. Рано утром быстро иду прямиком к горам. На соседнем склоне ― отара; чабан сидит на верхушке холма, обложив закопченный кумган жарким, но быстро прогорающим (как раз чтобы вскипятить чай) костерком из полыни; крутит при этом настройку видавшей виды «спидолы» самого первого выпуска.
Вечером возвращаюсь назад по соседней гряде холмов, подхожу к той же отаре. Тот же чабан прямо на тропе (мне его не обойти), расстелив коврик для молитвы, творит намаз.
Я заметил его издалека. Он был таким маленьким на фоне простирающейся за ним долины, хребта Монжуклы, вечернего неба и уже совсем вдали синеющего иранского горизонта. Согбенная фигура человека на коленях в глубоком мусульманском поклоне. И это было так особо ― один человек в молитве среди всего вокруг.
Именно так и есть, так и должно быть: его михраб ― весь мир вокруг. Я тоже в церковь специально не хожу. Потому что я каждый день и каждый час в своей церкви… И в деревне на Волге, и в московском метро, и здесь, посреди этих холмов, на мусульманской земле…
Церковь ― дело особое. С детства у меня сохранились смутные воспоминания с вкраплениями ясно запечатлевшихся сцен: я совсем маленький, еще в школе не учусь; на улице снег, нам с Мамой почему-то надо выходить из дома необычно рано. Для этого даже потребовалось встать заранее. Вся обстановка странная, Мама как-то озабочена, не шутит; собирает меня, как на работу. Я спрашиваю:
― Куда мы идем и зачем?
— Пошли, Сережа, пошли, нас ненадолго эвакуируют.
― Что такое эвакуируют?
― Это когда надо выйти из дома, отойти в специальное место и подождать там. Но потом мы опять вернемся домой.
― А почему это?
― Ох… Потому что церковь сегодня будут взрывать…
― А зачем ее взрывать?..
Церковь я помню лучше. Во–первых, потому что она долго была, стояла вплотную с нашим домом. Солидный купол, всегда казавшийся мне олицетворением надежности, прочности и устойчивости. Он гармонично круглел среди одинаковых своими гранями и углами пятиэтажных жилых домов с безликими клетками окон. Словно церковь никак не соглашалась с царящей, растущей и наползающей со всех сторон одинаковостью. Церковь именно не противостояла воинственно этой одинаковости, она просто смиренно не соглашалась с ней.
Но помню я этот купол так хорошо еще и потому, что мне на всю жизнь запомнилась секунда, когда его взорвали.
Мы вышли тогда на еще заснеженную улицу подмосковной Балашихи (по–моему, была весна) и сразу попали в поток других жильцов из нашего дома, так же сосредоточенно и неулыбчиво идущих в одном направлении. Толпа, как и всегда в те годы, выглядела серо–черно–синей, будучи одетой в одинаковые драповые зимние пальто с одинаковыми черно–коричневыми цигейковыми воротниками. Странно, но это помню отлично.
Как помню и солдат оцепления, необычно стоявших в нескольких шагах друг от друга вдоль улицы, по которой двигался людской поток. Сами солдаты тоже были необычными: у каждого из них на поясе висела маленькая лопатка в чехле, а назывались эти солдаты новым для меня словом ― «саперы».
Мы прошли два квартала и встали за спинами солдат, стоявших уже гораздо более плотной цепью, сомкнувшись плечом к плечу. Я рассматривал их одинаковые стеганые зеленые ватники, перепоясанные коричневыми кожаными ремнями, и памятник Ленину, стоявший за линией солдат на высоком постаменте. Этот Ленин не протягивал руку куда-то вперед, почти привстав на мыски, как обычно делали другие Ленины, а стоял устало, как обычный человек, засунув одну руку за жилет под пиджаком.
У него за спиной, метрах в трехстах, спокойной устойчивой громадой стояла церковь с ее округлым куполом. На фоне ее силуэта Ленин выглядел совсем маленьким. А в толпе вокруг нас я часто улавливал слово «храм». Храм ― это и есть церковь.
И вот мы стоим за цепью солдат и ждем. Сейчас храм должны взрывать. Никто вокруг не разговаривает громко, какой-то приглушенный полушепот, и все. Я все никак не могу понять, зачем же эту церковь надо взрывать, пытаюсь спросить про это у Мамы, но она почему-то не объясняет, невесело одергивая меня:
― Помолчи, Сережа, стой спокойно.
Перед шеренгами солдат на огромном пустом пространстве внутри оцепленной зоны суетятся несколько офицеров. Они сосредоточенно заняты чем-то, быстро ходят, переговариваются, отдают какие-то приказы, кто-то убегает, прибегает назад. Интересно, о чем эти офицеры думают? Волнуются? Ведь важная у них работа…
Потом вдруг все эти движения разом замедляются, офицеры перестают командовать, и все поворачивают головы на церковь. И в толпе вокруг нас все тоже замолчали. И вдруг раздался взрыв.
Почему-то помню, что звук взрыва и картина взрыва отпечатались в моей памяти отдельно друг от друга. Я еще потом удивлялся этому. Как же так? Ведь взрыв ― это и есть взрыв. Гром взрыва потому и гремит, что что-то взрывают.
Но в тот раз все было иначе. Раздался почему-то не очень громкий, какой-то приглушенный, словно поспешный, словно воровато скрывающий сам себя взрыв, звук которого быстро увяз в густом, уже весеннем воздухе.
Потом купол, весь целиком, вместе с частью поддерживающих его стен, словно поднялся немного вверх и застыл на фоне неба на долю секунды, как застывает, уже начав двигаться после пуска, космическая ракета, перед тем как гордо и решительно рвануться в космос. А потом весь этот огромный купол вдруг растворился в никуда облаком красной кирпичной пыли.
Я тогда еще опять удивился: церковь снаружи не была красной, и не видно было, что она сделана из красного кирпича, а когда ее взорвали, она вдруг лопнула кровавыми кирпичными брызгами…
Совсем не помню, как реагировали на все это стоявшие вокруг меня люди, наверное, был слишком поглощен картиной, развернувшейся перед моими глазами.
Красное кровавое облако продолжало оседать тяжелыми густыми клубами за спиной у памятника Ленину, который стоял все так же устало, даже не вздрогнув от неожиданного взрыва у него за спиной. А я думал: может, этот взрыв и не был для него неожиданным? Может, Ленин знал?
Когда это было? Году в шестидесятом ― шестьдесят первом? Мне лет пять–шесть было.
С тех самых пор (с того утра, когда раздался взрыв) я перед церковью, как зданием, как концентрацией труда и веры, робею: святое место, тут спору нет. А вот на церковную службу не тянет.
Ибо сказано: «…когда молишься, войди в комнату твою и, затворив дверь твою, помолись Отцу твоему, Который втайне; и Отец твой, видящий тайное, воздаст тебе явно».
Не чувствую я потребности в посреднике. Я через посредников воблу на рынке покупаю. А в моих личных отношениях с… (сами понимаете, с Кем) мне посторонние взгляды ни к чему. Потому как, если я на посредника в таком деле соглашусь, то мне сначала надо в его всамделишности убедиться, а это дело хлопотное. Есть среди батюшек святые люди, есть, не спорю и уважаю стоиков. Так они и среди здешних чабанов есть, и среди московских инженеров. И так же, как среди инженеров, они среди батюшек ― исключения.
А может, я не понимаю чего. К тому же я некрещеный. Но главное мне все-таки понятно.
Главное ― это то, что мы с этим чабаном по сути совершенно одинаковые. И уж тем более неразличимо схожи мы для Того, Кто, может, и правда смотрит на нас с ним сверху, или отовсюду, или изнутри нас самих. Схожи в том, что у каждого из нас исходно ― равный шанс… И отметку в дневник каждому из нас выставят по одним и тем же критериям. Мы ― как два рядовых плечом к плечу: думаем на разных языках каждый о своем, а идем рядом в одном строю…
«Первоначально все люди имели одну веру…» Еще вспомним это… Потому как не может же дурдом продолжаться бесконечно. Напридумывали, видишь ли, «верные: ― неверные, ортодоксы ― протестанты»… Уж на что Чингисхан «дикарь и азиат», так и то в его «Книге запретов» все просто и ясно: похулил чужую веру ― башку с плеч.
Бог, он ведь для чего? Чтобы поддержать и примирить. Когда вокруг Бога распри, это уже ― от дьявола. Тогда уж лучше так, как один мужик, который меня спросил однажды: «А баптисты ― это кто? Это православные католики?..»
Через тридцать семь лет после того саперного утра и через пятнадцать лет после моей первой встречи с ястребиным орлом, проработав два года безвылазно в сугубо зарубежной стране, я ощутил катастрофическое снижение уровня русского духа в крови и понял, что мне необходимо отправиться «полетать по Руси», дабы этого духа заново «нанюхаться». Для чего поначалу почему-то отправился на Аляску, которая в моем представлении и ощущениях всегда была огромным куском русской земли.
Порассматривав медвежьи следы на глухом берегу реки Русская, я прошел по сухому еловому стволу, нависающему над голубовато–зелеными, быстро и ровно текущими струями, и уселся на него, свесив ноги вниз и анализируя знакомое уже ощущение, что Аляска, несомненно, все еще продолжает оставаться русской землей, сохраняя в себе тот самый пресловутый русский дух. Потому что я конечно же чувствую себя здесь явно иначе, чем в других местах того же континента, отчетливо ощущая то самое, трудноуловимое и непередаваемое нечто, исходящее отовсюду из самой земли, от гор, рек, деревьев и прочей «недвижимости». Многие называют это особой энергией, которая сродни твоей душе; может, так оно и есть, не знаю, похоже.
При этом я в очередной раз привычно думал совсем не оригинальную мысль о том, что продажа Аляски была даже большей ошибкой, нежели ВОСР. Не лишись мы Аляски, пили бы наши погранцы по–тихому водку с канадскими коллегами, слух про это быстро бы дошел до американских погранцев, они бы канадским завидовали, в гости бы к ним чаще ездили, с нашими бы погранцами познакомились… Соседство ведь всегда свои собственные тропки протаптывает… Не было бы «холодной войны», весь мир был бы сегодня другим… Политикам-то легко выгребываться перед абстрактным «вероятным противником», а когда этот самый вероятный противник сидит напротив тебя за столом и два часа с тобой на незнакомом языке разговаривает, но всем все понятно, то это уже совсем другой расклад…
Именно в этот момент у меня и выкристаллизовалось то, что подспудно зрело давно. Я понял, что, несмотря на всю окружающую меня благодать, русского духа мне здесь все же не хватает и что я должен, не откладывая, поехать по–настоящему домой, в Россию. И обязательно там покреститься.
Я прилетел в Москву и пустился во все тяжкие, нанюхиваясь русского духа про запас перед вновь предстоящей отлучкой.
Съездил в Смоленск на конференцию по охране природы. Смоленск ― это очень русский город.
Покурил на крылечке своего пустующего и разваливающегося без хозяев домишки в смоленской деревне Кеты, купленного прямо накануне поездки за кордон и в котором я ни дня так и не пожил. В пятидесяти метрах от дома зеленым бугром с вековыми липами круглеет курган, в котором похоронены отступающие наполеоновские солдаты, а в двухстах метрах с другой стороны ― свежие погрызы бобров на ручье.
Потом сгонял к родственникам в деревню в Брянскую область.
Потом провел полевую практику с первокурсниками геофака в Тарусе.
Потом опять вернулся домой в Балашиху и, занимаясь разными делами в Москве и Подмосковье, начал присматриваться к церквам и храмам, выбирая для себя, где же свершить задуманное таинство.
Процедура крещения во всех этих столичных местах меня совершенно не вдохновляла, раз за разом навевая ассоциации с дворцами бракосочетаний: массовое производство христиан мало отличалось от массового производства счастливых супругов. В результате я решил отложить столь важное начинание, заключив, что суетиться в таком деле смешно.
Поэтому, вместо предполагавшегося крещения я отправился в Вологду со своими друзьями–телевизионщиками: режиссером Сашей Шум иным и оператором Колей Картовым. Сашка ― изящен, как юный князь, всегда спокоен и по средам ходит с друзьями в баню. Колька ― улыбчив и одержим съемкой, носится, как архар, со своим неподъемным «бетакамом», невзирая на усталость, погоду и прочие препоны.
Мы выехали вечером с Ярославского вокзала. Утром я подскочил в четыре, вышел в коридор спящего купейного вагона и стоял там у окна, рассматривая догоняющий и опережающий наш поезд рассвет и постепенно проявляющиеся, как на фотобумаге, пейзажи, столь знакомые российскому железнодорожному пассажиру: глухие полустанки, запущенные грязные станции, столбы, заборы, колодцы, леса, поля и перелески…
«Приволжье» ― Волга гладкая и спокойная; «Филино» ― у платформы ― огромная желтая цистерна с когда-то сладкой надписью: «Патока»; «Коченятино» ― грачи расселись на придорожных елках; а вот удручающе–черный, словно построенный из шпал, и частично уже разваливающийся пристанционный дом, на покосившемся крылечке которого висит вылинявший трехцветный российский флаг и стоит пожилая женщина в таком же выцветшем халате; стоит уже смертельно усталая, а ведь еще только утро (может, после ночной смены?), ― это что же за станция будет? Какое-нибудь «Погорелье» или «Погост»? Нет, это «Пречистое»…
Снимали ребята в Вологде много и разное. Уникальную деревянную архитектуру, соединяющую (порой на соседних улицах) элементы стилей шести столетий и исчезающую буквально на глазах: сгоревшие дома иногда подолгу даже не убирают, оставляя чернеть руинами даже в центре города.
Местных умельцев, делающих потрясающие игрушки из бересты (и, стесняясь, продающих их за бесценок на улице, чтобы хоть как-то свести концы с концами).
Музей вологодского кружевного промысла с потрясающими экспонатами. Детский танцевальный ансамбль. И многое другое.
И вот в один из этих дней все наши запланированные съемки отменились из-за дождя. Мы сидели в гостинице и точили лясы про разное, ожидая, когда нам подыщут для съемки что-нибудь, не зависящее от погоды. В этот момент позвонил принимавший нас в Вологде журналист Юра и предложил поехать снять Спасо–Прилукский монастырь.
― Отлично. А чего там? ― спросил Сашка. ― Чего примечательного наберем, сюжет какой?
― Вы что, ребята, ― ответил Юра, ― это же Прилуки… Он в четырнадцатом веке заложен.
Мы сели в пришедший за нами «уазик» и поехали под проливным дождем в Спасо–Прилуцкий монастырь.
Древняя монастырская стена, молчаливые башни по периметру, неподвижные и молчаливые колокола на колокольне внутри монастырского двора, тяжелое темное небо, дождь ― все это создавало ощущение трудной и непарадной приземленности, парадоксальным образом обрамляя исходящее из всего этого места невидимое сияние святости и чего-то важного настоящего. Сподвижничества за веру, вот чего.
Мы, не сговариваясь, приумолкли, войдя в монастырские ворота. Колька, Сашка и Юрий незаметно перекрестились на входе; я конечно же обратил на это внимание.
Нас встретил молодой монах с отчетливыми монголоидными чертами лица; он был одет в видавшие виды ботинки, ветхую, поношенную рясу, подпоясанную затертым веревочным поясом, и в простую черную монашескую шапку. Проводив нас через двор к церковным дверям, он вошел доложить о нашем приезде.
Каждая деталь окружающего поражала меня своей непоказушной настоящестью и неимоверным трудом, сокрытым за всем этим. Стены, заложенные в 1371 году вологодским чудотворцем Дмитрием Прилуцким, пришедшим в Вологду из Переяславля–Залесского; башни, крытые посеревшей от времени дранкой; сложенные в арчатых углублениях монастырских стен поленницы дров на зиму; совсем не лубочно–рекламная колокольня и купола церкви внутри периметра стен. Трава местами не скошена, лошадь пасется без привязи.
К нам вышел наместник монастыря, удививший меня своей молодостью; выглядел он лет на двадцать пять, то есть был много младше всех нас. Без суеты и какого-либо заискивания перед телевизионщиками расспросил нас о деталях программы и о целях съемки, согласился дать интервью, но на вопрос, можно ли снять внутри, ровным, спокойным голосом сказал, что лучше от этого воздержаться: интервью можно записать и здесь, под сводами вне храма, а сам монастырь снаружи выглядит не менее колоритно, чем внутри… Братии же ни к чему столь явное вторжение мирского…
Когда отсняли фрагмент, он уже вне кадра рассказал, что они ежегодно получают несколько сотен, а то и тысячу с лишним просьб со всей страны допустить к постригу, но выдерживают испытательный срок лишь единицы, да и то не каждый год. Сейчас в монастыре всего двенадцать монахов.
Досняли все, попрощались, направились к выходу, и вдруг меня прямо как толкнуло что-то изнутри: «Вот оно!» Я на ходу развернулся, догнал священника, извинился и, запинаясь под его строгим взглядом, задал свой вопрос (не может ли он меня здесь покрестить).
― А что это вдруг приспичило?
― Ни в коем случае. Совсем не приспичило и уж тем более не вдруг. Но место такое, что уйти просто так не могу…
Он расспросил меня подробно и неспешно, кто я, откуда, где и что делаю; еще о чем-то, что, как казалось, не имело отношения к моему вопросу–просьбе.
Он смотрел на меня долго и строго, не стесняясь этой своей строгости, несмотря на нашу явную разницу в возрасте. Я еще больше смутился.
― Вообще мы здесь мирских не крестим. А если крестим, то очень редко. Тебя я покрещу. Приезжай завтра к одиннадцати. Крест и рубаха у тебя есть?
Новая белая футболка, купленная специально еще за кордоном, у меня была, лежала в гостинице в нераспечатанном пакете, а креста не было. Потому что я не хотел покупать любой попавшийся, а искал такой, какой мне исходно представлялся, когда я слышал слова «нательный крест». Понятия не имею, почему мне хотелось именно такой крест, я даже не помню, где и когда я его видел (ведь наверняка видел, не мог же сам придумать из ничего).
― Креста нет. Рубаха есть, ― ответил я.
Наместник обратился к постоянно присутствующему невдалеке молчаливой тенью монаху:
― Владимир, открой ему лавку, пусть посмотрит. ― Потом он повернулся и, лишь склонив голову в ответ на мое признательное прощание, ушел вверх по ступеням.
Монах подошел ко мне и, потупив взгляд, сказал тихо:
― Пойдемте, я вам открою нашу лавку. ― Мы прошли еще глубже под какие-то следующие своды, он вынул из складок рясы большой ключ и отпер им деревянную дверь из толстых досок и с огромными, во всю ширину двери, коваными петлями. Вошли в маленькую комнатку без окон с единственным застекленным прилавком. ― Дело в том, что у меня всего один крест есть, последний остался, так что выбирать не из чего… ― Он выдвинул из-под стекла коробку с черным подбоем и поставил ее передо мной. Там среди маленьких женских крестов лежал один–единственный мужской. До деталей точно такой, о каком я и думал с момента решения покреститься…
Должен сказать, что к этому дню у меня было уже несколько неправдоподобных возможностей убедиться в том, что Бог, несомненно, существует. И некоторые из них были куда более впечатляющими. Поэтому я не удивился. Я просто обрадовался. Быстро достал деньги, купил крест и цепочку к нему; положил на стекло солидную сумму, существенно превосходящую стоимость покупки.
― Монастырю.
― Спасибо. ― Володя ответил со спокойной сдержанной благодарностью…
На следующий день в одиннадцать мы были на месте (ребята без обязательной для них камеры смотрелись странно, как не удел). Сашка с Колькой спросили разрешения присутствовать (сначала у меня, еще накануне, в гостинице), а потом ― уже на месте, у самого наместника. Тот разрешил.
Крестил он меня в старых, исконных, стенах под низкими сводчатыми потолками, и длилось крещение в общей слож–ности часа полтора. А потом пригласил меня на трапезу с братией (Кольку с Сашкой не позвал).
Мы молча прошли с ним через монастырский двор под тяжелые своды уже другого приземистого здания и оказались в обширной трапезной с длинными дощатыми столами. Обед уже начался. Все двенадцать монахов ели за одним столом, а за соседним сидели еще человек десять, но без ряс. Настоятель направился к столу, за которым обедали монахи, а мне приглашающе указал на другой стол.
Я уселся вместе с мирянами, работающими с монахами в монастыре. Все они были одеты очень бедно. Нет, даже не бедно ― отрешенно–аскетически, вот как. Все серое, черное, ношеное–переношеное. Они уже ели второе, а когда я подошел, кто-то сразу подвинулся и передо мной поставили старую гнутую алюминиевую миску с пустыми щами, пододвинув такую же видавшую виды тарелку с крупно нарезанными ломтями черного хлеба.
Я ел, будучи буквально погруженным во весь этот, еще день назад непредставимый для меня мир, с трудом увязывая собственные звенящие ощущения с рациональным восприятием окружающего.
На второе была картошка, варенная прямо вместе с рыбой (даже будучи опьяненным этими небывалыми впечатлениями, я с трудом глотал с алюминиевой ложки картофельнорыбные комки, отрешенно констатируя, насколько же это невкусная еда). Я видел, с каким благодарным аппетитом ели эту картошкорыбу мои соседи по столу, но сам все же сразу запил комок во рту предупредительно поставленным кем-то передо мной компотом.
Благодарность, которую я за все вместе, включая этот обед, испытал к самому месту и к этим незнакомым мне людям, живущим совершенно неведомой для меня жизнью, я описывать не буду. Получится слащаво и показушно. Но чувство этой благодарности за кратковременное, по случаю важного дня, приобщение меня, стороннего, мирского и суетного, к миру непарадной, мозольно–трудной благодати было у меня полностью искренним и воистину всеобъемлющим; это уже без каких-либо высоких слов. Оно и сейчас во мне такое же. Впрочем, эта моя благодарность была не только и не столько к святому месту и людям, сколько к гораздо более важному, стоящему за всем этим. Понятно, к Чему и к Кому…
После трапезы я попрощался с моими застольниками, щедро и крепко крестившимися после еды, попрощался с монахами; отдельно попрощаться с самим наместником не успел: он поел раньше, выходя из залы, кивнул мне строго и приветливо, а чуть позже я уже видел его в окно спешащим с «дипломатом» к поджидающей у выезда машине. Видно, от мирских дел в наше время при такой судьбе, да еще и при ответственности за веру, и подавно не уйти…
Сашка и Колька ждали меня у ворот. Встретили без смеха и каких-либо обычных подколок. Мы уселись в пришедший за нами рафик и поехали назад в гостиницу. А в голове у меня вдруг запелась давно не вспоминавшаяся песня: «Я наде–ену кольцо из желе–еза, подтяну–у поясо–ок и пойду–у на восто–ок…»
Еще тремя годами позже (уже через сорок лет после утра со взрывом), проходя по улицам своей подмосковной Балашихи жарким июльским днем, я привычно кивнул Владимиру Ильичу, еще более разочарованно и устало стоящему напротив кооперативных ларьков все на том же месте в той же самой позе. А пройдя мимо памятника, вдруг увидел то, чего раньше не было.
В городском сквере, рядом с нашим старым домом, в котором мы когда-то жили, на месте взорванной церкви стоял новый деревянный крест. Прочитав надпись на прикрепленной к нему табличке, я узнал, что здесь, оказывается, был храм Святого Благоверного князя Александра Невского ― одного из самых почитаемых героев российской истории.
Крест деревянный, простой, и выглядит он куда менее помпезно, чем новый подъезд и автоматические ворота частного банка по соседству, занявшего здание бывшего детского сада, расположенного во дворе нашего старого дома.
Простой деревянный крест… Символ Веры. Символ того, что, как ни избегай высоких слов, нельзя победить ни взрывами, ни обволакивающей безликостью тоталитарного однообразия, ни самодовольным богатством…
Хотя, как знать, может быть, именно наши новые банкиры и установили этот крест, взявшись за строительство здесь новой церкви?..
«Клик–клик» ― стучит шагомер. Я иду по освещенным заходящим солнцем холмам, еще не зная ничего ни про Спасо–Прилуцкий монастырь, ни про новый крест на месте взорванного храма в Балашихе, я просто иду, возвращаясь из маршрута и подходя к молящемуся в глубоких поклонах туркмену все ближе и ближе…
Поравнявшись с чабаном, я вынужден бестактно поздороваться. Он молча кивает мне в ответ, поражая одухотворенностью и интеллигентностью выражения лица и изысканной элегантностью самого этого ответного кивка. Неужели и вправду снисходит что-то во время молитвы?..
«Востав от сна, прежде всякого другого дела, стань благоговейно, представляя себя пред Всевидящим Богом, и, совершая крестное знамение, произнеси: «Во имя Отца, и Сына, и Святаго Духа. Аминь».