30
Впервые в жизни Рахманкули уходил с поля боя без приказа. Впервые убегал, предав воинов, с которыми свела его судьба.
Воспитанный на традициях мамлюков , он в шайке кайсаков, в этой стае шакалов, оказался случайно. И хотя до сих пор признателен Бохадур-бею за спасение, тем не менее считал, что свой долг чести и благодарности оплатил сполна. Теперь имел право спасать только то, единственное, что еще мог и что стоило спасать, — собственную, ни для кого другого уже не представлявшую абсолютно никакой ценности жизнь.
Он направил коня к реке в те минуты, когда несколько воинов противника пыталось отрезать сотню от реки, а затем, обойдя ее, окружить, соединившись с теми казаками и гусарами, что сражались у руин мельницы.
Вот между ним и берегом, с криком «Алла! Алла!» проскочила последняя, возвратившаяся по его призыву, группа кайсаков. Бешеный проводил ее взглядом, сдерживая инстинктивное стремление присоединиться, поддаться порыву конной атаки, последней, погибельной…
«Хватит! — все же решительно сказал он себе. — К реке!» И в то же мгновение увидел перед собой молодого, богатырского телосложения воина в золоченом спартанском шлеме.
Мамлюк не мог не узнать его — это был воин, который в начале боя вел на стан Бохадур-бея острие рыцарского клина.
Сам этот богатырь тоже заметил его слишком поздно. Он осадил коня так, что, казалось, скакун вот-вот завалится на спину, подмяв под себя седока, и повернулся лицом к Рахманкули. Вместо того чтобы, пригнувшись к гриве, уйти из-под удара, воин повернулся к противнику лицом и замер. Лишь на какое-то мгновение, увидев острие копья прямо у своей шеи.
Ни подставить щит, который, как и полагается, покоился у левого предплечья, ни развернуть свое серебрящееся на солнце тяжелое обоюдоострое оружие этот знатный, судя по доспехам, воин уже не мог. Просто-напросто не успевал. На его юном благородном лице даже не появилось какой-либо тени страха или растерянности. Только наивное юношеское изумление: «Неужели смерть?!»
А лицо это было истинно славянским — вот что бросилось в глаза. Юным и ангельски чистым, словно срисованным с иконостаса. Именно выражение крайнего изумления и должно было стать его посмертной маской.
— Гнев Перуна! — успел произнести этот воин. Причем вымолвил это все с тем же изумлением, с которым в следующее мгновение должен был бы отойти в мир иной. Мог ли он предположить, что только эти, сказанные на языке его детства, его родины, слова сумели остановить сильную, насмерть разящую руку с зажатым в ней мощным копьем?
— Живи и молись! — крикнул Рахманкули в ответ, даруя этому богатырю жизнь. — Живи и молись!
Проскочив впереди него, он ударил щитом по морде коня спартанца и сразу же подставил щит под удар копья другого воина, подоспевшего слева.
Тот скользнул копьем по щиту, развернул коня и, поняв, что кайсак не собирается вступать в бой, погнался за ним. Однако сразу же был остановлен резким, сильным голосом спартанца:
— Хозар, стой! Пусть уходит! Он подарил мне жизнь!
«Спартанец сознался, что ему подарили жизнь! — сумел удивиться Рахманкули-Мамлюк. — Редко какой воин отважится признаться, что во время боя противник пожалел его. Этот же мужественно признался! И тем самым подарил жизнь тебе. Теперь вы квиты».