30
По мере того как карета медленно и тряско, словно бы переваливаясь с булыжника на булыжник, поднималась на Монмартр, кардинал Мазарини все шире открывал дверцу и, наваливаясь плечом на стенку кареты, всматривался в произраставшие из голубовато-фимиамной утренней дымки очертания Парижа.
В последнее время премьер-министр Франции поднимался сюда все чаще, как только предоставлялась возможность и позволяла погода. И всякий раз это вознесение над древней столицей Европы воспринималось им как вознесение над самим собой, над бренностью обыденного и порядком опостылевшего бытия, над всем тем кроваво-мирским и презренно-мерзким, что оставалось где-то там, внизу, в глубинах аристократических кварталов и особняков, в пригородных поселениях торгашей и ремесленников. Всего того, что оседало в пропитанных непокаянными грехами и греховными лжепокаяниями храмах; в чадных, не столько от пламени каминов, сколько от атмосферы великосветского удушья, сумрачных залах и кабинетах; в будуарах и на постоях армейского и политического бомонда.
На выступе, уходящем в сторону Сены, он приказал кучеру остановить карету, ступил на влажную от росы траву и медленно побрел в сторону мельницы. Возведенная над самым обрывом, на верхнем ярусе холма, она, непрестанно обрастая мрачными легендами и поверьями, вот уже в течение двух столетий натужно перемалывала время и судьбы. Ревматический скрип ее отлунием своим напоминал стон, вырывающийся из преисподней, а сами истрепанные ветрами и молниями крылья молитвенно тянулись к поднебесью, как руки всех тех дуэлянтов и самоубийц, которые провидчески облюбовали эти места для своих погибельных катарсисов, оспаривая это право у дуэльного рва, проложенного рядом с бульваром Рошешуар.
Ступив на самый край обрыва, Джулио Мазарини ощутил потребность броситься вниз, поскольку здесь это действо воспринималось с той же озаренной Богом восторженностью, что и вознесение на небеса; отрешиться от всего земного и суетного; забыться, ностальгически предаваясь сицилийским видениям детства. Нет, все же таилось в этом Холме Мучеников нечто, сотворенное из Господней святости и сатанинских проклятий, заставляющее каждого восходящего на него впадать в иллюзорность бытия. Хорезматически отрекаясь при этом от святости запретов и творя во взбудораженной душе своей маниакальные извержения собственного величия, обреченности на славу и бессмертие.
— Ваше высокопреосвященство, — неслышно приблизился к нему офицер охраны, предусмотрительно остававшийся до этого за крутым изгибом склона. — Приближается виконт де Жермен, — указал подзорной трубой в сторону пологого склона, по которому быстро поднимались трое всадников.
— Не бывает ни исповеди такой, ни мессы, которую бы не омрачил своим появлением мой секретарь, — мрачно произнес кардинал и, вместо того чтобы взять протянутую ему гвардейским лейтенантом подзорную трубу, зябко поеживаясь, словно бы вдруг повеяло не майским ветром, а декабрьской стужей, стянул полы утепленной дорожной накидки. Даже теперь, после многих лет пребывания во Франции, парижский климат все еще казался этому сицилийцу слишком холодным, влажным и обреченно малярийным, как для пленного мавра — климат земли викингов.
— Предложить ему подождать до вашего соизволения?
— Это же секретарь, — столь же укоризненно, сколь и обреченно, напомнил ему Мазарини, и офицеру вдруг показалось, что голос кардинала дрогнул. — Они, секретари, для того и сотворены дьяволом, чтобы умудряться отыскивать нас даже в преисподней, а еще — чтобы самые отрадные вести преподносить как россыпи кулонов бубонной чумы — на ладонях Богом и людьми отверженных.
— Как прикажете, ваше высокопреосвященство. Но все же попрошу его дать себе и своей лошадке несколько минут передышки.
Личную дорожную охрану кардинала лейтенант де Кужон возглавлял уже второй год. При этом он оставался одним из немногих офицеров, которым кардинал в это смутное для Франции время поминания Людовика ХIII и восхождения на трон несовершеннолетнего Людовика XIV; агонизирующей Тридцатилетней войны, а также целой лавины странных покушений и не менее странных самоубийств, — все еще доверял.
Позабыв на какое-то время об удалившемся лейтенанте и еще не настигшем его виконте де Жермене, кардинал вновь обратил свой взор на застывший у его ног Париж. Устремленные в небеса шпили многочисленных храмов города напоминали тяжелые пики всадников, а богобоязненно укутывавшиеся дымкой кресты — стыдливо, вверх рукоятями, обращенные к небу мечи крестоносцев. Еще несколько минут горячечного бормотания молитв, несколько томительных мгновений коварной коленопреклоненной покорности — и мечи вновь врежутся в ножны, как стремена — в крупы коней, и под зычные призывы боевых труб и хриплый рев предводителей вся эта несметная, крестоосененная орда ринется то ли в новый крестовый поход, то ли на завоевание очередной крепости протестантов.
Поднимаясь на Монмартр, кардинал почему-то никогда не ощущал ни величия этого города, ни собственной значимости. Один из самых могущественных людей Франции, он умел величественно возноситься над ее аристократической и воинской элитой там, во дворце Тюильри, в королевских покоях, в кабинете первого министра, попадая в которые, начинали трепетать даже сильные мира сего. Но здесь, созерцая почти аристократическую часть Парижа, кардинал чувствовал себя только что спустившимся с гор полководцем, приведшем целую орду гуннов и теперь оцепенело осматривающим величественный город с одного из пригородных холмов.
Он способен захватить Париж, разграбить его, превратить в горы камней и клубы пыли. Но, что бы он ни сотворил сейчас с этим городом, во что бы ни превратил его, он так и уйдет в свои горы и степи, в историю, в вечность необузданным полудиким варваром.