Книга: Саблями крещенные
Назад: 57
Дальше: 59

58

— Снег идет! Так поздно? Господи!.. — Родан запрокинул лицо и, широко раскрыв рот, ловил летящие наискосок снежинки. При этом он не сбавлял шага, а конвоиры, заметившие его попытки, не мешали. — Это снег, — произнес казак таким возбужденным голосом, словно небо ниспослало ему спасение, о котором он всю ночь молил.
— Ты бы лучше на мачту смотрел, — едва слышно произнес Шкипер. Изорванная одежда едва удерживалась на его теле — запредельно исхудавшем, с желтовато-синюшной кожей мертвеца.
— Рваный башмак повешенного на рее, — мрачно улыбнулся Родан, поражая француза спокойствием и почти детским восторгом, с которыми он осматривал завешенные снежной пеленой небеса, склон холма, по которому их вели к месту казни, постепенно открывающийся плес морского залива…
— Сначала вас распнут, потом подожгут, — подсказал конвоир, поддерживавший Шкипера за локоть. Он молвил это сочувственно. Оба матроса чувствовали себя заправскими палачами и, храня традицию, теперь уже относились к своим жертвам, как относятся в день казни все палачи мира — с убийственной вежливостью. Они прощали тем, кого через несколько минут должны лишить данной Богом жизни, рассчитывая при этом на прощение или хотя бы снисхождение Всевышнего.
Впрочем, возможно, они и не думали об этом. Просто понимали, что скоро убьют своих жертв, а страшнее наказания пока что никто не придумал.
— Вам оказана великая честь: при казни будет присутствовать сам командор.
Еще несколько шагов вверх, по широкой скользкой тропе — и небольшая процессия поднялась на плато. Здесь было немноголюдно: восседавший на бочке командор в окружении четырех-пяти офицеров, с десяток матросов с «Сантандера» и несколько солдат из форта Викингберг.
Однако Родан не обращал на них внимания. Поднимаясь на обложенный хворостом помост, он оглядывался на едва пробивавшееся бледно-серыми лучами солнце. Оно зарождалось на востоке, а именно там осталась Украина, его родное Подолье, с прилегающей к южным отрогам Подольской возвышенности степью… Там чудились купола местечкового храма, который он, вместе с другими мужчинами городка, дважды возрождал из руин и на котором собственноручно устанавливал крест, освящая его прямо на куполе.
— Прости мне, Господи, что умираю здесь, на чужой земле, — оправдывался он, видя перед собой этот крест, представавший перед ним тяжким крестом всей Украины. — Однако же умираю во славу воинства казачьего, во славу земли своей, подарившей миру такое воинство.
Поздний весенний снег таял еще где-то в поднебесье, и на землю опадали редкие тяжелые капли — холодные, как дуновение смерти.
— Что ты там бормочешь, будь ты проклят? — свирепо оскалился на него один из моряков-палачей. — Взгляни, из-за тебя мы погубили такой могучий галеон. Три корабля, всю эскадру командора Морано погубили, поверив твоим лживым словам!
Родан взглянул туда, куда, ткнув кулаком в подбородок, повернул его голову матрос. Огромный полузатопленный корабль лежал на мели, накренясь на левый борт, и седые волны методично накатывались на него, разрушая днище, загоняя все дальше в песок, в ил, в небытие.
— Если бы у командора было хоть чуть-чуть воображения, — неожиданно спокойно проговорил Шкипер, стоявший слева от Родана, — он приказал бы сжечь нас вместе с кораблем. В одном костре сжечь и врагов своих, и свой позор. — Шкипер еле держался на ногах, да и то лишь потому, что привалился спиной к мачте. — Но у него уже не осталось ни крупицы фантазии. Он туп и безрадостен, как порванный башмак повешенного на рее.
Хриплое бульканье, вырвавшееся из горла Шкипера вместе со сгустками крови, должно было означать злорадный смех. А слова — завещание уходящего. Во всяком случае, это были его последние слова. И последний, кровавый, смех. Потеряв сознание, он осел под мачтой, и никакие пинки палачей уже не заставили его подняться.
— Этой твари повезло, — проворчал все тот же обозленный палач с изуродованным ожогами лицом, который только что давал предсмертные советы отцу Григорию. — Он уйдет легко.
— И здесь схитрил, рваный башмак повешенного на рее, — сплюнул командор, когда ему доложили, что, хотя Шкипер еще вроде бы жив, однако привести его в чувство уже вряд ли удастся. Разве что послав за лекарем.
Один из офицеров развернул подписанный командором свиток с начертанным на нем приговором — дону Морано хотелось великодушно соблюсти хоть какую-то видимость законности казни — и, по-армейски печатая шаг, направился к помосту. Но командор окликнул его на полдороге.
— Пошли они к дьяволу, лейтенант Докрес! А то еще потребуют священника для исповеди.
— Священника как раз не мешало бы, если уж мы затеяли всю эту фанфаронию с помостом, крестом и сожжением, — позволил себе возразить лейтенант, хотя он вовсе не рвался со своим свитком ни в судьи, ни в свидетели. — Их нужно было просто-напросто расстрелять вон у того обрыва.
— Здесь решаю я. Как и приказываю тоже я, — поднялся командор со своего бочонка и, держа в руке давно угасшую трубку, решительно направился к помосту.
— Ваша воля, господин командор.
Родан понял, что произошла какая-то заминка, но не стал тратить время на выяснение того, что из этого следует. Он смотрел на остатки корабля, на стены вражеского форта и на восходящее солнце, которое, прежде чем явить свой лик над холмами Фландрии, успело одарить весенним теплом его далекую родную землю.
— Поджигай! — крикнул командор матросу-факельщику.
— Но ведь там еще… — кивнул тот на матросов-палачей.
— Я приказываю: поджигай! А вы, бездельники, быстренько привяжите его к рее и мачте. Да поживей, иначе я сожгу вас вместе с этими двумя волками, чего, видит святая Изабелла, вы вполне заслуживаете.
Матрос выдернул из песка два горящих факела и торжественно поднес их к куче хвороста.
Палачи метнулись к Родану с заранее заготовленными кусками веревки и в считанные секунды привязали его руки к рее, а ноги к мачте.
— Моли Господа, — пробормотал моряк с изуродованным ожогами лицом, — чтобы этот огонь очистил тебя от всякой земной скверны.
Он лично осмотрел узлы, завязанные его товарищем, и, оставшись довольным, широко и набожно перекрестился.
— Я всю жизнь молился только о спасении земли своей, ибо только там, на спасенной земле, обретет истинный покой моя грешная измученная душа. — И это были последние слова, молвленные им на офранцуженной латыни, которую моряки хотя и с трудом, но все же понимали.
Сойдя с помоста, они вдруг услышали совершенно незнакомую им речь, зарождавшуюся в окаймлении могучего протоиерейского баса:
Отче наш, великий и праведный!
Воизмени гнев свой яростный
На милость христианскую:
Спаси землю свою святокровную Украйну
И народ ее грешномуче-ни-чес-кий!..

Раздуваемый утренним ветром, медленно разгорался костер. Пламя подползало все ближе и ближе к ногам обреченных. Отблески его озаряли солнце, наполняя его огромный огненно-кровавый круг молитвами и тревогой миллионов молящихся — и тех, кто уже взошел на свой костер, и тех, кому еще только предстоит избрать его и взойти.
Избавь, отче, край сей от орды лютой,
Яко от чумы насланной.
От палача-султана неверного,
Из-за морей-окиянов пришедшего!..

— громыхал над побережьем Фландрии все более и более уверенный, святопрестольный бас отца Григория — воина и священника. И, пораженные его могучей слаженной речью, матросы и испанские конники стояли, затаив дыхание. Они очарованно смотрели на чужеземца, и, хотя и не понимали слов, однако ритмика его речи и уверенный, отточенный проповедями голос порождали столь знакомую каждому из них мелодику молитвы, вызывая при этом почти первозданный страх перед словом проповедника, вселившимся в молитву воина.
…Укрепи волю мужей твоих ратных,
Дай силы воинам веры святой православной
Землю твою, Украйну, отстояти-и-и!

Отрекшись от священного сана, он пришел на эту землю, как наемник, отдался в руки врагу, как доброволец, решивший пострадать за свое воинство, и теперь погибал, как мученик. Ему некого было винить в своей огненно-кровавой судьбе, как, впрочем, не винил он и самого себя. Погибая, он не уносил с собой ни люти на врагов своих, ни зла на землю, в которую через несколько минут войдет оставшийся от его тела пепел.
Уходя из погрязшего в войнах, захлебнувшегося в крови сыновей своих, обезумевшего от множества вер и всеобщего неверия мира сего, воин-священник благородно оставлял ему то самое святое, что только способен был оставить — им самим, собственными душой и словом сотворенную молитву.
Назад: 57
Дальше: 59