Книга: Саблями крещенные
Назад: 53
Дальше: 55

54

Король принял его в своей краковской резиденции, в зале, увешанном портретами великих предшественников, между которыми, у стен, томились статуи польских рыцарей, в доспехах всех времен, начиная от древних полян. Владислав IV принимал здесь кого-либо крайне редко. Это был зал уединения. А старинный, сработанный из красного дерева, трон давно стал для него не столько символом королевской власти, сколько местом горьких раздумий, тяжелых решений и уничижительного раскаяния.
Еще недавно в этом же зале он решался на новую священную войну с Турцией и Крымом. Здесь он осенил себя святой миссией спасителя Европы от занесенного над православным миром «исламского бича сатаны», уже загнавшего в рабство несколько православных христианских народов и непрерывно терзавшего тело и без того растерзанной войнами и междоусобицами Речи Посполитой.
Владислав IV понимал, что дни его сочтены. И царствие его на польском троне войдет в историю сирыми, убогими строчками летописной скорописи, в которой ни историку, ни просто воинственному шляхтичу-патриоту не на чем будет задержать свой пылкий взор.
Но ему казалось, что еще не все потеряно. Ну, не послал Господь Грюнвальда, не вывел его на то поле битвы, которое на самом деле становится для короля полем славы или абсолютного бесславия. Так ведь это еще можно исправить. Возможно, битвы, подобные Грюнвальдской, и задумываются на небесах. Однако же сотворяют их здесь, в таких вот «залах предков», на тронах еще не познанного правителями величия.
— Говори, — мрачно произнес король, почти с омерзением наблюдая, как Хмельницкий благоговейно опускается перед ним на колени, делая вид, что припадает к поле его рыцарского плаща. — Слушаю, — сказал он, со смертельной усталостью прослеживая ритуал коленопреклонения, который и в лучшие свои годы воспринимал с чувством гадливой неловкости. Особенно, когда ритуал этот исполнялся старыми, мужественными воинами.
Но в этот раз его короткое резкое «говори» прозвучало, как «говори же, говори, раб!».
— Ваше Величество, перед вами — верный слуга польского трона, который много раз, в самых жестоких битвах…
— Мне известно ваше красноречие, полковник Хмельницкий, — резко перебил его король. — Сейчас не время источать иезуитские панегирики. Встаньте и говорите, что вас привело ко мне.
Хмельницкий растерянно взглянул на короля и, немного поколебавшись, поднялся с колена. Он тоже помнил те, лучшие, времена, когда король принимал его почти как равного. И говорил с ним, как с будущим полководцем объединенного коронно-казачьего войска, как с генеральным писарем реестровиков, влиятельнейшим военачальником русичей.
— Ваше Величество, я, верный слуга ваш, припадаю к ногам вашим с просьбой о заступничестве и суровом наказании тех, кто, с чьего-то молчаливого согласия, а может и благословения, убил моего сына, насильно увел из дома жену, захватил и разорил дарованное моему роду вашей королевской милостью имение в Субботове. Кто сжег мельницу и теперь подсылает ко мне наемных убийц, распространяя при этом черные слухи…
Король нервно прокашлялся и поиграл желваками. С каким удовольствием он приказал бы выставить этого просителя!
— Однако привела меня сюда, — заторопился Хмельницкий, четко уловив его состояние, — не только страшная обида, которая нанесена лично мне. Я хочу описать вам, Ваше Величество, все то, что сейчас происходит в Украине, где многие польские шляхетские роды, забыв о чести и святой обязанности своей защищать наш край, блюсти его обычаи и нравы…
Хмельницкий говорил и говорил: о своеволии подстаросты Чаплинского и Чигиринского старосты Конецпольского; о произволе, чинимом не только известными аристократами, но и мелкими правительственными чиновниками; о страданиях украинского люда…
Король знал все это и без Хмельницкого. Прежде чем полковника допустили до королевской приемной, Владиславу IV доложили о том варварстве, которое было учинено над опальным генеральным писарем. А у? ж о том, что вообще творят ненавистные ему, не признающие ныне ни Бога, ни короля, польские аристократы на Украине, — ему не нужно было и докладывать. Однако же слушал, не перебивая.
А Хмельницкий возмущался и живописал, просил и заклинал фактами, совершенно не понимая, что вместо сочувствия, в душе короля накипает холодная спесивая лють. Сейчас перед ним — униженный и растоптанный — стоял тот, кого еще вчера Владислав считал своим наиболее надежным и, возможно, последним влиятельным союзником. За кем виделась огромная воинская сила.
Многое, слишком многое связывал король с именем, славой и дипломатическими способностями генерального писаря реестровиков, готовя свой второй Грюнвальд, чтобы сейчас спокойно взирать на то, как воин, которого он еще совсем недавно произвел в полковники и генеральные писари, трется теперь у его ног, словно избитый шелудивый пес.
Вместо того чтобы, вернувшись в Украину, сразу же взяться за осуществление их общей идеи, Хмельницкий погряз в каких-то хуторянских дрязгах, нажил себе несчетное количество мелких врагов и вот уже который день мечется по судам и приемным польских сенаторов в поисках какой-то там справедливости. Даже если он сейчас и попытается хоть как-то помочь полковнику, кто после этого всерьез будет рассматривать Хмельницкого как человека, способного поднять украинское воинство? А ведь его казачья сила была той картой, которую он, король, всегда имел в запасе, навязывая свою волю сенату, коронному гетману и прочим влиятельным аристократам Польши.
— …Я требую только одного, Ваше Величество, — справедливости. Вашей справедливости, — натужно багровел и почти хрипел от нахлынувших на него чувств Хмельницкий.
«Он, видите ли, жаждет королевской справедливости!.. — вновь остервенело поиграл желваками Владислав, сдерживая жгучую боль в груди, которая напоминала о неизлечимых, погибельных хворях, медленно, неотвратимо загоняющих его в холодное царствие той вечной, а потому истинной справедливости. — Он пришел сюда искать «королевской справедливости»! Он надеется, что все обидчики будут наказаны, а все награбленное у него возвращено, вместе с его убежавшей к Чаплинскому и уже успевшей перейти в католичество женой. Какая наивность! Какая жалкая… наивность!»
— И что же я, по-вашему, должен сделать? — резко перебил просителя. Не будь перед ним Хмельницкий, он и в самом деле приказал бы вышвырнуть его отсюда. Но с Хмельницким поступить таким образом он не мог. И не только из уважения к его былым заслугам перед Польшей. Слишком велика была жажда морального мщения. — Приказать судье решить вопрос так, чтобы вы оказались правы? Но вы находитесь в Варшаве, где любое решение короля должно быть подкреплено статьей конституции, а не в Стамбуле, где оно успешно подкрепляется секирой палача. Или, может быть, по вашей милости, я должен собирать коронное войско и объявлять войну Чаплинскому, Конецпольскому, гетману Барабашу?
— Прошу прощения, Ваше Величество, но господин Барабаш…
— Так вот, именно по вашей милости, — яростно вцепился король в подлокотники трона, — гетман Барабаш оказался предательски обманутым. Вы дошли до такой наглости, что похитили у него «Королевскую привилегию». И молите Господа, что Барабаш до сих пор не примчался сюда и не упал в ноги мне и сенаторам сейма. Только за похищение «Королевской привилегии» вас надлежит лишить дворянского титула, всех прав и маетностей и, как вора, вздернуть на центральной площади Варшавы!
«Значит, король уже знает об этом! — словно громом небесным поразило Хмельницкого. — Тогда он действительно великодушен, если принимает меня, вместо того чтобы позвать гвардейцев и отдать в руки тому же судье, который только вчера по-садистски издевался надо мной».
Уходили в вечность мгновения, а казачий полковник все еще стоял перед польским монархом, сменив и без того бледное лицо на свою собственную посмертную маску. Ненависть к королю, этому ни на что не способному правителю, смешивалась в нем с презрением к самому себе. Только сейчас Хмельницкий по-настоящему понял, как омерзительно унизил себя жалобами и хождениями по судам, как низко пал, выпрашивая у Владислава IV «королевской справедливости», о которой сам король имеет весьма смутное представление. Однако изменить что-либо уже нельзя.
— Вас, полковник, давно следовало бы лишить всех дворянских привилегий, воинского звания и вздернуть, — цинично добивал его Владислав, нагнувшись к замершему у подножия трона казаку и в упор рассматривая его насмешливо-презрительным взглядом. — В Речи Посполитой не найдется ни одного сенатора, ни одного аристократа, который бы сумел простить вам злодейство, к которому вы прибегли в обращении с гетманом. И если я до сих пор не сделал этого… Если я почему-то все еще не свершил этот праведный королевский суд над вами… То о какой еще милости вы просите?
…Но в то же время они оба прекрасно понимали, что взбудораживать умы сенаторов всей этой историей с похищением «Королевской привилегии» нельзя. Составлена и передана Барабашу она была тайно. И хотя слух о ней уже разошелся по Варшаве, Кракову и Люблину, однако слух — еще не королевская грамота. Слух всегда можно назвать домыслами врагов короны. На это-то и рассчитывал ВладиславНе зря же князь Оссолинский предупредил новоназначенного гетмана, что обнародовать «Привилегию» тот имеет право только с разрешения короля. Однако судьба отвернулась от Его Величества еще раньше, чем от казачьего гетмана, а посему разрешения все не было и не было…
На особую секретность «Привилегии» уповал и Хмельницкий, решаясь на ее похищение, эту недостойную дворянина авантюру. Причем действительно недостойную, что и имел в виду король, вопрошая, о какой справедливости и милости ведет сейчас речь генеральный писарь.
— Разве что вы хотите позаботиться о своей чести дворянина? — болезненно ухмыльнулся Владислав— Но это ваше право, ваш долг.
Хворь давала о себе знать все сильнее, И все же она впервые настигала его восседающим здесь, на этом троне, в «зале предков». А ведь еще несколько минут назад Владислав верил в него, как в святое место спасения. Королю казалось, что трон если не исцеляет его, то уж, во всяком случае, оберегает. Почти с детской наивностью ему верилось, что к трону смерть не подступится. Не может Богом благословенного короля смерть настичь на его троне! Должен же существовать предел ее власти. Точно так же, как должен быть рубеж, на котором со всей неотвратимостью проявляется власть господняя.
Но этот полуаристократ-полухолоп Хмельницкий… Очевидно, тоже пришел в надежде, что королевский трон как раз и есть то святое место, в духе которого неотвратимо проявляется высшая власть, а, следовательно, высшая справедливость. В могущество морально и законодательно низверженного сеймом короля Польши он все еще верил с такой же наивной детской верой, с какой сам король взирал на небеса.
— Вы правы, Ваше Величество, — не понял или же сделал вид, что не понял смысла его слов, полковник. — Меня привела сюда честь дворянина, которая не может смириться с унижениями, коим меня подвергают.
— Дворянин, не умеющий защитить свою честь в поединке с обидчиком, должен сам избрать для себя способ уйти от бесчестия. Тем более что вы еще и совершили столь недостойный дворянина поступок…
«Он добивается моей гибели?! — поразился Хмельницкий. — Подталкивает к самоубийству во имя чести аристократа? Не подталкивает, а требует, как нередко требуют этого же от неудачников-подданных восточные сатрапы».
— Но я все еще помню о наших воинственных планах, Ваше Величество, — тихо, прерывающимся от волнения голосом произнес полковник; его не столько поразило, что король обрекает его на гибель, как то, что он вообще потерял веру в полковника Хмельницкого. Потерял настолько, что уже не принимает его в расчет. — Я ведь не отказался от мысли повести польско-казачьи войска против Крыма, а потом и против Порты.
Король вновь откинулся на спинку трона и, сдерживая гримасу боли, неожиданно взглянул на Хмельницкого совершенно иным, более очеловеченным взглядом. Почти таким же, каким смотрел на него во время прошлых, более удачных для полковника, встреч.
— Правда? Вы все еще верите в это? — подался Владислав IV к полковнику.
— На эту веру меня вновь вдохновила ваша «Привилегия». Статьи об увеличении реестра, постройке казачьих чаек, походе… Для гетмана Барабаша эта «Привилегия» — ничто, обычное приложение к булаве. Для меня же — символ возрожденного могущества Речи Посполитой, а следовательно, могущества Украины.
— Конечно, конечно, — заговорщицким тоном поддержал Хмельницкого король. Хотя само только упоминание о некоем «могуществе Украины» в иные времена способно было повергнуть его в гнев.
— За этими статьями я вижу те ваши замыслы, которых не видит и не способен понять гетман Барабаш. Только поэтому я и решился на столь дерзкий и неблагодарный шаг, как похищение «Привилегии», которую в нужное время смогу использовать для набора казачьего войска. Только поэтому осмелился явиться пред ваши очи и просить о заступничестве.
Еще некоторое время король мечтательно смотрел в глубь зала, туда, где на стене, между двумя окнами-бойницами, висел портрет Стефана Батория. Слова Хмельницкого пробуждали в нем те душевные порывы, которые он сам уже давно погасил. Теперь они возрождались, словно проблеск надежды у обреченного.
Но продолжалось это озарение надеждой недолго. Очень скоро взгляд короля вновь угас, глаза потускнели, на лицо нашла тень скорби и боли.
— Ну, что я могу сделать для вас, полковник? — с горечью проговорил он. — Вы же сами видите, что здесь, в Польше, происходит. И знаете о разрыве, который произошел между мной и сеймом после шестого ноября, когда мне было запрещено объявлять войну Крыму и Порте. Так что произошло? Неужели у вас не осталось больше верных людей, не осталось своих, надежных, сабель? Или вы уже перестали быть прежними, неукротимыми казаками?
Они в последний раз встретились взглядами и тотчас же отвели глаза. Оба понимали: все, что можно было сказать друг другу, они уже сказали. И что это их последняя встреча.
— К счастью, я не польский король, — вскинул побледневший подбородок полковник Хмельницкий. — Никакой сейм, никакая высокородная шляхта не запретит мне собрать мое войско, — решительно заявил он. И впервые с начала беседы голос его зазвучал мстительно и властно. — Никто, никакой сейм, никакие указы не запретят мне поднять казачество, весь украинский люд, и самому навести на своей земле такой порядок, который бы соответствовал вере и обычаям нашего, моего народа. Сейм не желает войны с лютыми врагами нашими, турками и татарами? Тогда мы поставим его на колени и заставим объявить эту войну.
Король ничего не ответил ему. Он лишь мысленно благословил Хмельницкого, взмолив при этом Бога, чтобы казачье войско появилось на южных рубежах истинно польских воеводств уже после того, как он уйдет к своим, более решительным, предшественникам.
Назад: 53
Дальше: 55