Книга: Ванна Архимеда: Краткая мифология науки
Назад: Бабочка Лоренца
Дальше: Корабль дьявола

Во имя науки

Во французской литературе слово «наука» в первый раз встречается около 1080 года в «Песни о Роланде», приписываемой барду Турольду: «Puis sunt muntez e unt grant science». Переводится это так: «Они вскочили в седла, умело направляя [коней]». Речь идет об арьергарде, которым командовал храбрый Роланд, готовившийся, как рассказывает Турольд, к схватке с сарацинами. При заимствовании из латыни слово scientia утратило тот смысл, который оно имело в Риме, а именно — теоретическое знание. Слово вернет себе изначальное значение только три века спустя. Дело не в том, что аристотелевская «эпистема» исчезла на этот период с лица земли. Просто она не практиковалась, или практиковалась минимально, при Капетингах; куда больше — в Багдаде, Пекине или Византии. На Босфоре ее преподавали под названием «квадривий». В эту упряжку, объединившую арифметику, геометрию, теорию музыки и астрономию, иногда добавляли и физику. Ничего общего с той наукой, о которой говорит Турольд, — ловкостью профессионала в обращении с вещами, будь он рыцарь, кондитер или каменщик. Скромное начало для слова, которое спустя тысячу лет, едва произнесенное, будет сочиться сенаториальной важностью и издалека ослеплять множеством своих заслуг и регалий, если верить эпическим песням, исполняемым по телевизору и составляющим главную радость современного вечернего времяпрепровождения.
Одна недавняя телепередача называлась так: «Наука — это то, что меняет нашу жизнь». Хотя легко представить себе в начале предложения множество других вокабул (смерть, вино, любовь…), определение было именно таково. Столь серьезное заявление не могло остаться без последующих уточнений, для получения которых нужно было внимательно просмотреть всю передачу. Оказалось, что она посвящена внезапным переменам, случившимся в течение последних восьмидесяти лет если не благодаря науке, то, по крайней мере, во имя ее.
Первая из этих перемен была (надо полагать, невольно) представлена в той самой дерганой манере, которой пользуются, чтобы стимулировать интерес зрителя, предположительно больше реагирующего на смену мелодии, чем на саму мелодию. А дальше аудиторию пустили в свободное плавание по странному морю, где заставки сюжетов выбрасывались, словно орифламмы победоносного флота: «Эра абсолютной точности», «Транспорт будущего», «Общение со скоростью 300 тысяч км/с». Волна за волной на зрителя накатывались образы: за кадрами из видеоигр следовали террасы на берегах Марны, за энергоблоками атомных электростанций — ведра угля, за гоночными машинами «Формулы 1» — старинные кареты, за атомными часами — брегет на цепочке, за противозачаточными таблетками — церемониал Киусаку Огино.
Во времена Турольда просвещенный продюсер, дальний предок того, кому мы обязаны этим современным продуктом, определенно не стал бы, пожелай он создать образ науки, поминать водяные часы Су Суня — гордость китайского императора, воспроизводящие движение Солнца, Луны и звезд с немыслимой для того времени точностью. Равно как и введение в Испании десятичной формы записи чисел по милости арабских ученых. А также и о том, что Цзэн Гунлян описывал в сочинении «У цзин цзун яо» железных рыбок, способных указывать на юг. И уж тем более — о решении персом Омаром Хайямом уравнения третьей степени. Он бы, возможно, объявил, что итальянцы научились перегонять спирт, что комета Галлея предрекла поражение при Гастингсе или что новый тип упряжи с жестким плечевым хомутом сильно облегчил тягловым лошадям их задачу. Он поступил бы так вовсе не из невежества, а просто в соответствии со своим восприятием науки как важнейших ноу-хау. И сегодня его потомок также дает определение слова «наука» согласно тому, как он его чувствует. Предлагаемая им картина лишена двусмысленности: наука может вас спасти, наука может вас убить, наука может вас переместить очень далеко и очень быстро; наука может все, что угодно, — угодно оно вам или нет. В сущности, это дух лампы, прислужник птицы Рух, джинн, вызванный Аладдином, чтобы завоевать принцессу и царство.
А вот пример иного рода: таинственный преступник, прозванный Унабомбер, совершил в Соединенных Штатах двадцать три покушения, начиная с 1978 года. Три человека погибли, получив по почте бомбу в посылке. Чарльз Эпштейн, специалист по болезни Альцгеймера и синдрому Дауна, при получении такой посылки потерял несколько пальцев. Давид Гелернтер, создатель алгоритмического языка, красиво окрещенного Ada в честь графини Ады Лавлейс, дочери поэта Байрона и сопроектировщицы первого в истории компьютера, при сходных обстоятельствах остался обезображенным. Единственное, что объединяет все жертвы (генеральный директор авиакомпании, несколько университетских профессоров и два компьютерщика), — это их работа, которая на первый взгляд всегда так или иначе связана с высокими технологиями. Выбор был широкий. В сентябре 1995 года Унабомбер потребовал — и получил — место в газетах для размещения манифеста на 35 тысяч слов, угрожая продолжать рассылку своих смертоносных посланий.
Этот манифест об «индустриальном обществе и его будущем» был опубликован в Washington Post. Там, в частности, говорится, что учеными движет вовсе не любопытство и не стремление к благополучию человечества, а жажда власти и что наука развивается вслепую, следу капризам ученых, политиков и коммерсантов. Перейдем к агрессивным мотивам автора манифеста, вычленяя из контекста лишь тот смутный образ, на который направлена его атака. Какой он видит науку? Если судить по целям, то его точка зрения идентична точке зрения продюсера телевизионной передачи, описанной выше. Последний полагает, что отдает должное взрывам познания. Первый же ограничивается просто взрывами — тех, кого полагает слепыми прислужниками того же познания. Добрый осветитель доктор Джекил превращается в истребителя прожекторов мистера Хайда, маньяка-графомана, вооруженного тротилом с динамитом. Простая метафора, чтобы подчеркнуть, что оба персонажа разделяют одно и то же представление о науке, хотя оно будит в них совершенно противоположные эмоции.
Очевидно, что различие между этим полифоническим образом нашей таинственной героини и ее реальным содержанием такое же, как между эпопеей посланника Дюрандаля и экспедицией наемников Карла Великого, предпринятой, чтобы помочь мусульманскому вождю в борьбе с эмиром Кордовы. Того самого набега, по возвращении из которого франкский арьергард с герцогом Бретонской марки Роландом во главе был истреблен то ли баскскими, то ли гасконскими горцами, наверняка не отличавшими добрых христиан от поганых язычников.
Между наукой, какой она видится общественному мнению и прославляется средствами массовой информации, и наукой, какой она предстает ученым в их повседневной деятельности, расхождение ничуть не меньшее, чем между эпосом и путевым дневником. Неожиданным образом это расхождение увлекает нас в самое сердце бездны, разверзающейся меж двух обрывов, в область, которую ученые якобы отдают на откуп историкам и философам, — в область мифа. Она зажата между колоссальной успешностью науки как предприятия и ее странным отсутствием на культурной сцене.
ается в глаза поразительный успех, вызывающий в простом обывателе противоречивые чувства. Верит ли он в науку? Одна из причин, почему он разделяет эту веру, в том, что он может ощутить реальность науки при посредстве техники. Когда маркиз Д'Арланд и Пилатр де Розье 15 октября 1783 года поднялись на воздушном шаре над Мецем, невидимые газы, о которых говорил Лавуазье, стали осязаемы. Когда атомная бомба 6 августа 1945 года разорвалась над Хиросимой, энергия атомного ядра потрясла умы. От мечты Икара к огню Прометея, связь с невидимым проявилась воочию. Впрочем, что техника подтверждает авторитет науки — постулат настолько хорошо установленный, что организаторы фундаментальных исследований не устают ссылаться на него при каждом затруднении с кредитованием. Вот, например, недавнее воинственное заявление Уолера Масси, директора Национального научного фонда Америки: «Публике говорят, что мы держим первое место в науке, и она хочет знать, почему это не улучшает нашу повседневную жизнь. Единственное, что работает в этой стране, похоже, совсем не приносит дивидендов».
Если публика во что-то верит, она требует непрерывной череды чудес. Но в эпоху, когда каждый год приносит обильный урожай выдающихся открытий, она пресыщается. Теряя чувствительность к добродетелям науки, она видит в ней все больше пороков. Все шире распространяется идея, что наука приносит не меньше зла, чем благ. Наука опережает человеческую мораль по скорости развития — с равнодушным смирением признаем мы перед лицом могущества, превосходящего наше сознание, черного ящика, откуда в очевидно случайном порядке появляются то новое средство от мигрени, то лазерная пушка, то сказочный зверинец, в котором царят боги бесконечно малого — от бозонов до кварков — и боги бесконечно далекого: всепожирающие черные дыры, налившиеся кровью красные гиганты, скрючившиеся белые карлики.
Определенно, обыденная жизнь являет немало свидетельств тому, что акции науки растут. В рекламе белоснежный халат ученого служит пока еще символом спокойной уверенности в силе научной рациональности, причастности объективной истине, наделяющей людей науки способностью провидения. Тревога, опасность? У каждой проблемы свое решение, причем всегда одно и то же: наука решит проблему… если обеспечить достаточные инвестиции. Проблема СПИДа — это проблема денег, утверждали лидеры ACTUP/NY во время демонстраций 1993 ода. Подразумевается: у науки найдутся ответы, вопрос только в деньгах и времени, словно она сводится к стандартному плановому производству, словно существует метод, гарантирующий открытие. Любопытный парадокс: мы больше не надеемся на благоденствие, не основанниое на науке, однако же вполне привыкли к тому, что из черного ящика то и дело выскакивает нечто совершенно неожиданное, в то время как ожидаемое не появляется вовсе.
Но самое удивительное впереди. Обилию открытий и изобретений странно диссонирует, как мы говорили, отсутствие науки на культурной сцене. Симптомом тому служит, например, исчезновение бурных споров, охватывавших некогда ненаучную публику в связи с теорией Ньютона, эволюционизмом Ламарка или Дарвина, теорией относительности Эйнштейна. Крупные потасовки последних десятилетий, запечатленные на обожках журналов, относились исключительно к экономике, этике, догматике или технике. Пронеслась лихорадка по поводу холодного ядерного синтеза как неисчерпаемого источника энергии на фоне эпического полотна, изображающего борьбу Давида-химика с Голиафом термоядерного (горячего) синтеза. Отгремела яростная схватка на предмет наличия памяти у воды (имевшая и своих мучеников, и своих инквизиторов). Справедливо выражалась обеспокоенность генетическими манипуляциями, но это единственный случай, когда общая ссора повлекла за собой выяснение отношений если не по поводу наших представлений о мире, то, по крайней мере, по поводу нашего будущего. Все прочие отражали скорее трения междуучеными и журналистами, но не состояние науки сегодня.
Скажем прямо, задача непростая. Научный язык стал настолько специализированным, что даже в лоне единой дисциплины существуют ответвления и подответвления, представители которых общаются между собой столь же непринужденно, как, к примеру, папуас и индеец племени навахо. Кроме того, прожекторы, направляемые на протяжении доброго полувека физиками, космологами или генетиками, высвечивали в пироде стороны, сбивающие с толку. Так произошло в субатомном мире, где электрон и иные составляющие материи больше не могут быть представлены как объект, локализованный в определенном пространственно-временном объеме, а мыслятся как нечто странное, проявляющееся то как волна, то как частица, не являясь ни тем ни другим. Так случилось в космологии и в физике элементарных частиц, где изучаемые реакции проходят за время в миллиарды раз большее или меньшее, чем допускают пределы нашего воображения. Богатство, как операциональное, так и концептуальное, добытое во всех этих набегах, имеет смысл только для ученых. Им самим приходится пускаться в метафорические игры — настолько сложно исследовать мир, слишком далекий от нашего. Астроном Фред Хойл предлагает историю о том, как жизнь была посеяна на Земле пролетавшими мимо инопланетянами миллиарды лет назад. И Большой взрыв — не последняя из этих метафор, погружающих нас в самый источник мифов. Потому что из всего, что нам говорят ученые, мы не усваиваем почти ничего, кроме образов.
И мы верим в черные дыры точно так же, как франкский крестьянин верил в духов леса. Тот, кто слышит разговоры о странном аттракторе, о теории катастроф, о промежуточном бозоне или о фракталах, с готовностью признается, что для него это все пустые слова, что он и близко себе не представляет, о чем речь, даже если музыка слов ему что-то напоминает. Верх, низ, странность, очарование, красота, истинность — вот вам прозвища кварков. Конечно, вычисления физиков надежно доказывают реальность явлений, но их опыт не выходит за рамки того, что прописано в математических формулах. Для большинства из нас этот мир чужд, если не сказать — потусторонен. Отчуждение культуры вызвано именно этим и поисходит столь же неизбежно, сколь бессознательно. Почему? Потому что, как утверждает Леви-Строс:
В противоположность обществам без письменности, где позитивные знания укладываются в рамки воображения, у нас позитивные знания настолько превосходят способности воображения, что оно, будучи не в состоянии охватить тот мир, о существовании которого ему известно, прибегает к единственному доступному средству, превращая его в миф.
К 1850 году ученые мужи утверждали, что мы движемся от темных веков к Просвещению, потому что наука открывает и впредь будет откывать истину в борьбе с ложными идеями, религиями, традициями, мифами. Они ошибались по всем пунктам. «Как это ни удивительно, — заключил Леви-Строс, — диалог с наукой, противостоящей мифологическому мышлению, снова актуален».
Назад: Бабочка Лоренца
Дальше: Корабль дьявола