Божественная цистерна
Всякому известно, что на Ньютона падали яблоки, что Эйнштейн высовывал язык, что Архимед с криками выскакивал из ванны, что Леонардо да Винчи знал все наперед и что все ученые — ученики чародея, способные когда-нибудь в будущем создать у себя в лабораториях очередную несовершенную версию Франкенштейна. Этим исчерпываются необходимые сведения о науке, поскольку любое научное — то есть непонятное — событие может быть описано с помощью той или иной из этих схематических картинок. Об известном английском астрофизике досточно знать, что он занимает ту же кафедру, которую когда-то занимал Ньютон, и продолжает дело Эйнштейна; о самом богатом человеке мира мы слышим, что он купил бесценные рукописи Леонардо; о недавнем французском нобелевском лауреате повторяют, что это Ньютон наших дней. И так далее.
Мысль о попытке познакомиться получше с персонажами этого уютного пантеона отдает иконоборчеством. Для этого нужно быть лишенным всякого ощущения святости — вроде того маленького мальчика, который во время посещения чудотворного источника в Лурде поинтересовался у экскурсовода: «А сколько там воды, в этой цистерне?» Похожий вопрос и мы пытаемся поставить научным мифам: яблоко Ньютона — какого оно было сорта: гольден или гренни-смит? А ванна у Архимеда — от Жакоба Делафона или просто корыто? А квадратные уравнения Леонардо умел решать?
Среди наиболее именитых мифологов лишь единицы интересовались научными мифами. Ролан Барт признавал за ними право на существование и описал один из них (мозг Эйнштейна) в своих «Мифологиях»; Клод Леви-Строс замечал (в одном предисловии), что мир науки нам не постичь иначе, как «окольными путями, используя старые способы мышления, который ученый соглашается имитировать ради нас (иногда с ущербом для себя)». В самом деле, двусмысленные отношения, складывающиеся у нас с наукой, создают хорошо унавоженную почву для произрастания жизнестойких мифов. Помимо знаменитых «Эврика!» и E=mc2, множество других действуют в подсознании как просто обывателя, так и исследователя, непрерывно подпитывая их повседневные страхи и надежды. Так что мы вовсе не выбирали мифы, вошедшие в эту книгу, — скорее это они выбрали нас. Мы также не хотели вводить никакой типологии в эту мифологию, понимая, что все эти истории в той или иной степени воплощают извечное стремление к абсолютному знанию, порождающее манию все классифицировать. Единственное, что мы соблюдаем, — это хронологический порядок, однако ничто не обязывает читателя поступать так же. Более того, мы ожидаем и всячески поощряем скачки с пятого на десятое — от змеи Кекуле к коту Шрёдингера, — таким образом, читатель будет следовать стратегии, которой придерживались мы при написании книги.
У всякой культуры свои собственные научные мифы: роль Эдисона в Соединенных Штатах вполне сопоставима, например, с ролью Александра Флеминга в Великобритании, да и вне Западной Европы было немало героев. Если рассматривать их в том же ключе, то выяснится, что арабская наука — куда больше чем просто передаточное звено от Древней Греции к науке современной, а математические традиции Индии или китайские технологии займут подобающее место на самом переднем плане, в котором им так долго отказывала западная культура. С другой стороны, свои мифы и у каждой эпохи. И если Бернар Палисси больше не имеет чести быть представленным в книгах по истории, а «утраченное звено» и вечное движение сегодня не вызывают особого интереса, то Леонардо да Винчи, Альберт Эйнштейн и НЛО по-прежнему окружены вниманием и почетом. Кроме того, на авансцену современной мифологии с триумфом вышли проблемы хаоса с «эффектом бабочки», а также черные дыры и Большой взрыв. Миф исчезает, только чтобы возродиться вновь, чтобы в беспрестанно обновляющихся обличьях пересказывать нам одну и ту же повесть — о человеке и природе, об ангеле и демоне, о Боге и Дьяволе.
Мифы всегда дуалистичны, а мифы научные дуалистичны в особенности. Мифологизация диалога человека с природой, как станет ясно из дальнейшего, неизменно колеблется между двумя полюсами, которые, если и меняют имя, не меняют сути. Демон (Максвелла) противостоит Богу («Да будет свет! И вот явился Ньютон») или пророку (Менделееву), прах (грязное масло машин, приземленность техники или «первоматерия» алхимиков) — чистоте математики, тело — духу, хаос — порядку. Всякий Big Bang подразумевает свою черную дыру, а всякая магическая формула — свою атомную бомбу. А между двумя крайностями зияет бездна сомнений и неуверенности, которую мы ни за что не согласимся считать имеющей какое-то отношение к науке.
Ролан Барт подчеркивал: немало опасностей подстерегает мифолога. Миф невозможно судить, поскольку само его существование доказывает, что он нужен. А всякая попытка демифологизации, напротив, вызывает на себя шквал безапелляционных обвинений в никчемности и незаметно оборачивается психоанализом коллективного бессознательного, или, попросту говоря, отступает перед доверчивостью и обскурантизмом неученого мира, легко игнорирующего то обстоятельство, что научные мифы прежде всего получают право на существование в научной же среде, их породившей.
Наиболее распространенное мнение заключается в том, что миф возникает в известной степени с досады: досады от непонимания чего-либо, от ощущения собственной исключительности из обмена идеями, от невозможности насладиться — в силу отсутствия необходимого математического арсенала — красотой великих теорий. И это мелкое, обыденное отчаяние выливается ни много ни мало в воровство — образа или слова, яблока или фразы (все, мол, относительно), немедленно преобразующихся и навсегда теряющих свой изначальный смысл. Столь предосудительная манера обязывает более внимательно отнестись к рождению и выстраиванию научных мифов. А возвращение к истокам, разумеется, начинается с возвращения к основополагающим текстам.
Ложь во благо
Отвлекаясь от индивидуальных особенностей, различий в стилях и эпохах, первое, что мы с удивлением обнаружим в исходных повествованиях, — это их родовое сходство. Все они представляют собой либо обмирщенные версии Книги Бытия, изобилующей яблоками и змеями, либо единоутробных братьев старых историй о прометеях, где бестрашные герои осмеливаются похитить у богов священный огонь знания. Математик Лоран Шварц, доказывая одну теорему, дает замечательный пример библейского стиля:
Каждый вечер мне казалось, что доказательство найдено, однако наутро я находил ошибку в результатах, полученных накануне. Но на седьмой день крепость пала.
Примеры прометеевского стиля неисчислимы: от Гаусса («Как во вспышке внезапной молнии, задача представилась разрешенной») до физика Теслы («Решение ко мне пришло внезапно, словно вспышка молнии, и в мгновение ока открылась истина»), а также Ролана Морено, изобретателя пластиковых карточек с микрочипом, признававшегося, что идея осенила его «однажды утром, когда, проснувшись, я набивал косячок», и английского математика Кристофера Зеемана: «Той ночью — скажу прямо — я сидел на унитазе, и вдруг вспышка — словно бомба в мозгу взорвалась!»
В самом деле, озарение явно предпочитает нисходить на гения в самом неожиданном месте — никогда в лаборатории, зато очень часто в общественном транспорте, — отчего оно не становится менее символичным; в конце концов, гениальность ученого — это его личное дело. Пуанкаре тоже в первый раз испытал озарение, пересекая бульвар, а во второй — занося ногу на подножку омнибуса. То же самое транспортное средство принесло удачу Кекуле: формула бензола всплыла в его голове, когда он ехал в лондонском омнибусе.
Если повнимательнее отнестись ко всем подобным рассказам, нельзя не удивиться избытку подробностей. Пуанкаре уточняет: непосредственно перед озарением он вопреки обыкновению выпил чашку черного кофе. Кекуле якобы находился на втором этаже последнего омнибуса, идущего из Ислингтона в Клапхэм. Словно они специально старались точно зафиксировать в пространстве-времени свое положение и миг ослепительного озарения, снизошедшего на них, как сигнал из потустороннего мира. Именно по причине чрезмерной точности их рассказы отдают искусной реконструкцией. В самом деле, сопоставляя даты публикации воспоминаний наших гениальных героев, мы обнаружим, что зачастую десятки лет разделяют эти публикации и события, которым они посвящены. Пуанкаре и Гаусс поведали о своих исследованиях только под конец жизни, Тесла обнародовал свое изобретение через сорок два года после того, как оно было сделано, а Кекуле вспоминает об омнибусе во время торжеств, устроенных в его честь тридцать пять лет спустя. Также и Ньютон первый раз заговаривает о яблоке, по-видимому, только в 1726 году, когда ему уже восемьдесят четыре, то есть за год до смерти. Его биограф Ричард Уэстфол замечает по этому поводу: «Сама по себе дата еще не опровергает правдивости эпизода [об упавшем яблоке] — воспоминание о давнем событии было бы вполне уместно. Но, учитывая возраст Ньютона, как-то сомнительно, чтобы он отчетливо помнил сделанные тогда выводы, тем более что в своих сочинениях он представил совсем другую историю». Великий математик Карл Фридрих Гаусс дает на сей счет ясные указания: «Когда прекрасное здание закончено, следы стропил должны быть незаметны».
По большей части все эти трогательные назидательные истории представляют собой не что иное, как видения убеленных сединами бородатых старцев в момент, когда те бросают последний умильный взгляд в прошлое. Стоит ли удивляться, что с высоты прожитых лет озарения кажутся более яркими, чем были на самом деле, огонь — более обжигающим, а подробности — как никогда живописными, если не выдуманными от начала и до конца? «Миф, — писал Ролан Барт, — это с избыточностью обоснованное слово», а поговорка «добро тому врать, кто за морем бывал» отлично приложима к рассказам о великих открытиях и вспышках озарений, там и тут освещающих долгий путь научного прогресса. Но заключенный в них обман — обман лишь наполовину, ибо простые смертные жадно внимают ему.
Канонизация повседневности
Мы убеждены в том, что новое знание может возникать только посредством озарения, поскольку оно радикально иное, и что изобретения или открытия подразумевают новый взгляд на привычные предметы или понятия. Обыватель, не способный уяснить себе, о чем толкует и откуда взялась та или иная новая теория, доволен — как собиратель автографов, рокер, благоговейно хранящий лоскуток пиджака великого Джонни, или ребенок, с восторгом прячущий в глубине выдвижного ящика обломок рессоры, несколько шестеренок и обрывки веревки, — хотя бы тем, что может ухватить ее контекст, некую второстепенную деталь, чтобы сотворить из нее священную реликвию в своем личном музее. Так он избавляет себя от необходимости узнавать о ней что-то большее, словно амулетом защищается против угрожающих ему метафизических смыслов. Ванны, яблоки, математические формулы единым мановением превращаются в символы разоблаченной истины, которые, подобно предметам, укладываемым в могилы античных царей, безошибочно указывают на захоронение высшего разряда — на народную канонизацию великого человека или новой теории.
Чего больше — варварства или горькой, хотя и полной юмора иронии — увидит здесь тот, кто знает, до какой степени преходящи теории людей, пропадающие в небытии, не оставляя ни единого следа на поверхности реальности, от которой мы никогда не услышим последнего слова? Ведь если Бог и соглашается иногда зажечь истину в мозгу достойного — какое-нибудь поразительное E=mc2, — то старается побыстрей ее погасить и ограничить последствия. Без сомнения, научные мифы следует рассматривать как выражение уверенности, что счастье не в объективном и десакрализованном изучении природы, что великие открытия совершаются не исследовательской машиной, но отдельными личностями, как вы или я, установившими посредством некоего простого приема дружеский контакт с природой и нашедшими язык, лучше приспособленный для описания ее сложности, чем язык обыденный. Потому что великое открытие предчувствует каждый, оно крутится на кончике языка. Я ведь и сам подозревал, что все относительно, что всякое погруженное в воду тело… что искривленное пространство… Мне только недоставало подходящего языка, чтобы догадку выразить. И как только выясняется, что простому новшество не сформулировать — теорию Эйнштейна, например, — остается только мистифицировать его магическую формулу, настаивая на «человеческих» чертах самого персонажа: а Эйнштейн-то плохо учился в школе!
Такая канонизация повседневности является, вероятно, одним из главных ключей мудрости: возделывайте ваш сад, живите настоящим, внимательно наблюдайте за яблоками и доверяйте духу ванны. Тогда-то и рождается миф — как связующее звено между наукой и простыми смертными (включая смертных ученых), между непостижимым и доступным, между магическим и обыденным. Это мифическое связующее звено как таковое не поддается словесному описанию, однако его существование можно обозначить при помощи старой доброй дуальности: мифический ученый обязательно раздвоен, расщеплен, способен как к наивысшему благу, так и к наихудшему злу. Подобно тепловому двигателю миф осуществим лишь при наличии двух источников — тепла (блага) и холода (зла), и его эффективность тем выше, чем больше разность температур между ними.
Есть такой аппарат, радиометр Крукса — небольшая вертушка с четырьмя лопастями, помещенная в стеклянную колбу и вращающаяся без всякого мотора, — который еще лучше поясняет, как функционирует научный миф: секрет в том, что одна сторона каждой лопасти черная, а другая — белая. Когда на прибор падает свет, ничто не может его остановить. Скромная попытка демистификации, предпринятая в этой книге, подобна лучу прожектора, направленному на самые живучие из научных мифов. Она может только ускорить вращение вертушки: каждое упоминание мифа — даже с целью разобрать его по частям — лишь дает ему новый толчок…