XVII
В ТЕАТРЕ
Большой театр был полон. Зала горела тысячью огней, радужно игравших в хрустале огромной люстры. Все ярусы лож представляли непрерывную пеструю шпалеру женских головок и нарядов. Если бы наблюдатель захотел проследить по выражениям этих лиц те чувства, которые пробуждают в этих душах звуки итальянской оперы, то увидел бы он слишком большую разницу между низом и верхом огромной залы. В бенуаре и бельэтаже — выставка пышных куафюр, открытых плеч, блестящих нарядов… Одни физиономии блещут бесцеремонным, гордо-самоуверенным нахальством — это оперная принадлежность самых модных, гремящих камелий. Здесь господствует слишком большая открытость бюста, рук, плеч и спины. Здесь из каждой безделки, из каждого брильянтика, ленты, кружевной оборки так и выглядывают убитые на них и нетрудно доставшиеся тысячи. Другие физиономии носят характер элегантной скромности и невозмутимого достоинства римских матрон; они так и стремятся изобразить, будто наслаждаются звуками, но — увы! — внимательный глаз наблюдателя непременно подметил бы, что наслаждение это не истинно сердечное, а деланное, фальшивое, сочиненное, ибо так уже надлежит, так «принято», что хотя бы мы и ничего, кроме страусовой польки, в музыке не смыслили, но, находясь в числе абонентов итальянской оперы, обязаны изображать наслаждение мотивами Россини и Мейербера. Эти физиономии принадлежат Дианам большого света и представительницам золотых мешков.
Переведите свой бинокль ярусом выше — и вы явно придете к заключению, что женские личики как бы говорят своими взглядами:
«И мы тоже абонированы в итальянской опере, потому что и мы тоже принадлежим к порядочному обществу».
Это — ярус блаженного самообольщения и бюрократически превосходительных самолюбий. Наряды что есть мочи стремятся подражать бельэтажу и уравняться с ним.
Подымайте бинокль выше и выше — и глаза ваши проследят сознательное внимание к музыке, сознательное наслаждение ею. Ложи переполнены зрителями, глаза и шеи тянутся к сцене, в куафюрах отсутствие пышности, в нарядах господство черного и серого цветов; на физиономиях все менее и менее написано дутых претензий, — вы начинаете мириться с оперой, вы приходите к мысли, что здесь не исключительно только выставка волос, бюстов, нарядов и косметик. Но закиньте совсем свою голову, чтобы узреть тропические страны горных мест, где самой судьбой предназначено быть блаженному раю, — и, боже мой, какой искренний, увлекательный, юношески пылкий восторг прочтете вы на лицах этих студентов, кадетов, бедненьких чиновников, гувернанток, учениц консерватории! Вы увидите уже ясно, что не внизу, а вверху помещаются истинные дилетанты и настоящие, искренние ценители музыки, и тем смешнее, тем жалче покажутся вам роскошно-комфортабельные нижние ярусы.
В изображаемый нами вечер особенное внимание элегантных рядов партера привлекали две ложи. Одна приходилась почти против другой, с тою только разницей, что одна принадлежала бельэтажу, а другая — литерная — приходилась ярусом выше. Из обеих выглядывало по прелестной женской головке, на которые в антрактах были устремлены почти все бинокли черных фраков и блестящих мундиров.
Обе вполне прекрасны, неподдельно свежи, неподдельно молоды, чего — увы! — никак нельзя было сказать про тех Аспазий бельэтажа, которые молодость покупают в косметических магазинах и скорее годятся на амплуа театральных Мегер, чем на роли Фрин и Лаис нашего времени.
— Кто эта особа? — спрашивали в партере, указывая на головку бель-этажа.
— Как! вы не знаете?.. О, barbare! да где живете вы после этого?! Не знать хорошенькой женщины в Петербурге!.. Это — танцовщица, mademoiselle Брав…
— А чье она приобретение, чья собственность?
— Князя Желторецкого.
— Il n'a pas un mauvais gout, le prince!
— Да вот и он… Глядите, входит в ее ложу…
— Гм… а ведь недурно быть обладателем такой женщины?
— Еще бы! А вы слыхали, какой он ей праздник задал?..
— Magnifique, mirobolant!
— А там кто такая? вон, видите — в литерной? Une tete de Greuse, — говорили, указывая на другую головку.
— А! в самом деле, это совсем новинка!.. Кто она? с кем она? Кто знает?
Но о последней никто в партере не мог сообщить надлежащих сведений. Между тем впечатление было произведено весьма заметное — новинкой заинтересовались.
— С нею кто-то есть, однако, — продолжались партерные наблюдения, — кажется, дама, — постойте-ка, поглядеть, что ли, в бинокль…
— Ба! да это известная генеральша!.. Ну, так и есть: она!
— Она? те-те-те… Стало быть, дело в купле и продаже.
— Разумеется, так!
— Понимаем…
И говор в таком роде расходится далее, по всему партеру.
Общее впечатление, производимое двумя головками, не бесследно отразилось на молодом князе Шадурском. Самолюбие его, привыкшее сознавать в себе чувство постоянного первенства, тотчас же засосал неугомонный червячок. Молодая, почти девочка, mademoiselle Брав являла собою слишком разительный контраст с теми блеклыми женщинами, которые давно уже не представляли ничего нового для князя и людей его категории. Отношения ее к Желторецкому показались Шадурскому чем-то новым, оригинальным и потому уже привлекательным. Желторецкий был его товарищ и даже весьма сильный соперник в общественном положении, поэтому князь Владимир втайне очень его недолюбливал. Теперь же, видя в театре всеобщее внимание к ложе бельэтажа, слыша этот говор, расточавший похвалы молодой девушке, подле которой в одном из антрактов появился сам Желторецкий, тогда как никто, кроме его, не переступал за порог той ложи, — князь Владимир поддался сильной досаде, подстрекнувшей в нем ревнивые домыслы: «Зачем, дескать, он, а не я первый, выдумал эту штуку? Зачем я несколько месяцев понапрасну торчу у баронессы фон Деринг, тогда как по своему положению мог бы, даже должен иметь свою собственную любовницу, о которой бы все говорили, любовались и завидовали мне?»
Сама судьба являлась на помощь молодому князю. Он не упустил из виду и литерной ложи, где сидела другая, никому не известная, но точно так же всеми замеченная девушка, за которою вырисовывался силуэт генеральши фон Шпильце.
«А чем черт не шутит?» — решил сам с собою Шадурский и тихо удалился из партера.