VII
«НА ЧАШКУ КОФИЮ»
Иван Иванович Зеленьков благодушествовал. Он уже около месяца занимал свою «комнату снебилью», а хозяйка его апартамента — курьерская вдова Троицына — оказывала ему всякое уважение, потому что Иван Иванович Зеленьков при самом переезде своем в новое помещение вручил ей сразу вперед за месяц свою квартирную плату. Это обстоятельство, паче слов самого Зеленькова, убедило курьерскую вдову Троицыну, что постоялец ее — человек отменный, точный и взаправду при капиталах своих состоит. Иван Иванович казался ей истинным щеголем, да и самому себе таковым же казался: он носил набекрень пуховую шляпу вместо прежней потертой фуражки; драповая бекеша с немецким бобриком предохраняла от стужи его бренное тело, которое в комнате украшалось темно-зеленым сюртуком с отложными широкими бортами и металлическими пуговицами, шелковым жилетом и широкими панталонами невыразимо палевого цвета. Иван Иванович аккуратно каждое утро посещал мелочную лавочку, где проводил полчаса и более в приятных разговорах с приказчиком. Приказчик тоже оказывал Ивану Ивановичу уважение и удовлетворял его расспросам. Всем петербургским жителям уже давным-давно известно, что мелочные лавочки служат своего рода клубами, сборными пунктами для всевозможной прислуги. Иван Иванович Зеленьков успел заслужить благоволение и от этих посетителей, ибо рассказывал им разные истории, балагурил и иногда почитывал «Пчелку». Зоркое око его вскоре заприметило между многочисленными посетителями курносую девушку Грушу, отправлявшую обязанности прислуги у Бероевых. Курносая девушка Груша, солдатская дочь, являла собою вполне порождение Петербурга: она могла быть и горничной, и кухаркой, и белошвейкой, и всем чем угодно, и в сущности ничем. Хотя курносая Груша никакими особенно приятными качествами души и наружности не отличалась, однако Иван Иванович начал преимущественно перед нею «точить свои лясы». Курносая Груша сначала ответствовала молчанием, пренебрегала лясами Ивана Ивановича, отвертывалась от своего искателя, а потом, видя такое его постоянство, начала улыбаться, отвечать на лясы лясами же, и наконец мягкое сердце ее не выдержало. Приятные качества Ивана Ивановича вполне победили курносую Грушу, особенно, когда он, догнав раз ее на лестнице, подарил шелковый фуляр, а в другой — золотые сережки. Груша вдруг ощутила потребность более обыкновенного подыматься наверх к курьерской вдове Троицыной то за одолжением спичками-серинками, то за угольками. Наконец она появилась и в апартаменте гостеприимного Ивана Ивановича. Иван Иванович с тех самых пор, как уловил в свои сети некрепкое, но доброе сердце девицы Груши, и сам несколько изменился: он по утрам, перед тем как отправляться к Александре Пахомовне с отчетом о своих действиях, неукоснительно забегал в цирюльню, где приказывал брить свою бороду, уснащать гонруазом усы и покруче завивать коками свои белобрысые волосы. Разноцветные галстуки также стали принадлежностью его костюма. Словом сказать, грязненький Иван Иванович Зеленьков преобразовался в совершенного сердцееда ради курносой девушки Груши.
Однажды утром он встретился с нею в мелочной лавочке и сказал с поклонцем:
— Послушайте, Аграфена Степановна, как я собственно желаю решить судьбу насчет своего сердца, так не побрезгуйте нониче ко мне на чашку кофию — притом же моя тетенька будут.
— Очинно приятно, — отвечала Груша и обещала быть беспременно.
Когда к шести часам вечера она вошла к господину Зеленькову, комната его уже представляла вполне праздничный вид. На окошке не валялось ни сальных огарков, ни оторванных оловянных пуговок, ни сапожной щетки, ни даже полштофов, — все это было выметено, вычищено и запрятано куда-то. Перед высокоспинным волосяным диваном стоял покрытый расписной салфеткой стол; на столе — самовар с кофейником, сдобные булки с сухарями, селедка и огурцы с копченой колбасой, пряники и орехи с малиновым вареньем. Все это было разложено на тарелках, между которыми возвышались штоф и бутылка.
На диване восседала Александра Пахомовна, одетая скромнее обыкновенного, хотя и с неизменной папироской в зубах. Иван Иванович почтительно сгибался перед нею на стуле, уткнув между колен свои сложенные пальцы.
— Вот-с, тетенька, и они-с! позвольте рекомендовать, — с торопливою развязностью вскочил он при входе Груши.
— Честь имею представить, — продолжал Зеленьков, расшаркиваясь и размахивая руками, — Аграфена Степановна, очень хорошие девицы, а это — моя тетенька!
Тетенька с величественной важностью поклонилась Аграфене Степановне, а Аграфена Степановна очень сконфузилась и не знала, как сесть и куда девать свои руки.
— Садитесь, пожалуйста! без церемонии! — шаркал и лебезил Иван Иванович. — Чем угощать прикажете? Тут всяких питаньев наставлено, — кушайте-с!
Обе гостьи тяжело откланивались, но к питаниям не прикасались.
— Тетенька-с!.. Аграфена Степановна! Сладкой водки не прикажете ли-с, али тенерифцу? Выкушайте рюмочку, это ведь легонькое, самое дамское!
Гостьи жеманно отказываются; Иван Иванович, однако, не отстает, атакуя их с новою силой, и наконец побеждает: гостьи выкушали по рюмке сладкой водки и посмаковали тенерифцу.
— Ах!.. ах, разлюбезное это дело! — восторженно умиряется, и сам не зная чему, Иван Иванович, причем егозит на стуле, всплескивает руками и щелит свои и без того узкие масляно-бегающие глазки.
— Нет, черт возьми! — вскакивает он с места и, схватив со стула гитару, запевает разбито-сладостным тенорком, со своими ужимками:
И вы, ды-рузья, моей красотки
Не встречали ль где порой?
В целым нашим околотки
Нет красоточки такой!
Эта девушка-шалунья,
Эфто Грунюшка-игрунья –
Только юбка за душой!
Тетенька сосредоточенно курит папироску, пуская дым через ноздри; Аграфена Степановна конфузится и краснеет, а Иван Иванович снова уже швырнул на диван гитару и в каком-то экстазе, ударяя себя кулаком в перси, говорит:
— Тетенька! распропащий я человек, потому — круглый сирота! И при моем сиротстве горькием, только вы одни у меня и остались… Добродетельная, можно сказать, сродственница! Хоша я и при своем капитале, однакоже проживаю в уединении. Только и услады одной, что чижа вот с клеткой купил, и преотменно, я вам скажу, поет, бестия, индо все уши прожужжит! Одначе ж он не человек, а как есть по всему чиж, так и выходит глупая он птица; а мне, при таком моем чувствии к коммерческим оборотам, требуетца теперича подругу. Правильно ли я полагаю, Аграфена Степановна?
Аграфена Степановна потупилась, покраснев еще более прежнего. Тетенька ободрительно улыбнулась и с важностью приступила к расспросам:
— Вы, значит, здесь в услужении проживаете, при своех господах?
— По наймам… внизу тут — у Бероевых, — ответила Груша, кое-как оправляясь от смущения и радуясь, что настал разговор посторонний.
— По наймам?.. Так-с. А сколько жалованья вам кладут они?
— Три рубля в месяц да полтину на горячее. Только двое прислуги: куфарка да я при барыне и при детях.
— Так-с. Стало быть, господа-то небогатые?
— Где уж там богатые! Живут себе помаленьку.
— И большое семейство?
— Нет, не так-то: сам хозяин, да жена при нем, да двое детей: мальчик и девочка.
— Значит, четверо. А сам-то — в чиновниках али так где служит?
— Он, этта, сказывали, по золотой части какой-то у Шиншеева, — богач-то, знаете?
— Слыхала. Так это, стало быть, место доходное?
— Уж Христос их знает! Слышала я точно, что другие больно уж наживаются, а он — нет; одним жалованьем доволен. И притом же должность его такая, что на месте не живет, а побудет, сколько месяцев придется, здесь с семейством, а там и ушлют в Сибирь на полгода и больше случается. Вот и теперь уехамши, недель с пять уж есть. Барыня-то одна осталась.
— Гм… А может, он и получает какие доходы, да куда-нибудь на сторону их относит? — с подозрительно-лукавою миной спросила тетенька.
— Ах, нет, как можно! — совестливо вступилась Груша. — Он всякую копейку, что только добудет, все в семейство несет, даже и оттуда, из Сибири-то, присылает. Нет, для семейства он завсегда большой попечитель.
— Ну, а как живут-то, не ругаются?
— Ой, что вы! душа в душу живут. Вот уже шесть годов они женаты, да я пятый год при них служу, так верите ли богу — ни разу тоись не побранилися между собою; а чтобы это ссоры, неудовольствия какого — и в помине нет! Оченно любят друг дружку, уж так-то любят — на редкость, со стороны смотреть приятно. И такой-то у них мир да тишина, что вовек, кажися, не отойду от места. И мать такая хорошая она; деток своих до смерти любит; обоих сама выкормила.
— А может, так, одно притворство? — попыталась тетенька смутить рассказчицу. — Может, у нее какие ни на есть амуры на стороне заведены! Ведь тут у нас это не на редкость бывает!
— Ну, уж нет! — с гордым достоинством, горячо перебила Груша. — Может, у других где — оно и так, а у нас не водится! Наша-то без мужа ровно монашенка живет, все с детьми занимается, сама обшивает их да учит шутём в книжку читать, и коли куда погулять выйти, так все с детьми же. Нет, уж такой-то домоседки поискать другой! Вон, этта, как-то бал ономнясь у Шиншеева был. Так что ж бы вы думали? Муж еле-еле упросил поехать, а то сама и слышать не хотела: что, говорит, там делать мне? А не ехать тоже нельзя, потому — сам Шиншеев просить приезжал.
— Что ж, разве она образованности не имеет, если ехать не хотела? — опять ввернула тетенька свое замечание.
— Нет, она оченно, можно сказать, образованная, — оступилась Груша, — все в книжку читает и на фортепьяне до жалости хорошо играть умеет и на всяких языках доподлинно может, — это сама я слышала. А только не любит этого, балов-то. Она, чу, сама барского рода, у родителев жила в Москве, да родители разорились, в бедности живут, так они теперича с мужем, при всех недостатках, от себя урывают да им помощь оказывают.
— Что ж, это хорошо, — похвалила тетенька, затягиваясь папироской. — А почему это сам Шиншеев приезжал к ним звать-то? — продолжала она. — Уж он, верно, даром, для блезиру, не позовет ведь служащего, потому какая ему компания служащий?
Груша на минуту раздумчиво остановилась.
— Верно, уж он это неспроста! не ухаживает ли он за самой-то, подарков каких, гляди, не делает ли тайком от мужа-то? — допытывала Александра Пахомовна.
Груша опять подумала.
— Это было, — утвердительно сказала она. — Шиншеев-то больше норовил приезжать к нашей без мужа. Приедет, бывало, детям игрушек, конфет навезет; а она, моя голубушка, сидит, словно в воду опущенная. Раз я-таки подслушала, грешным делом: сидит, этта, он у нее да и говорит: «Хорошо будет, и мужу вашему хорошо; а теперь, хоша он и честный человек, а вы в бедности живете; лучше, говорит, в богатстве жить». Так она индо побледнела вся, затряслася, сама чуть не падает, и уйти его попросила. Всю-то ночь потом проплакала, так что просто сердце изныло, на нее глядючи. Он ей опосле этого браслетку прислал золотую, с каменьем разным — так что ж бы вы думали, моя матушка? Назад ведь ему отослала: я сама и относила ведь! Право!..
— Стало быть, она дура, коли от фортуны своей отказывается, — солидно и с сознанием полной своей правоты заметила тетенька.
— Нет, не дура, — возразила девушка, — а только в законе жить хочет да Егора Егорыча своего любит, только и всего. А мужу про Шиншеева не сказала, — продолжала Груша, — потому — горячий он человек и мог бы места своего решиться. Отчего ей и труднее, что все сама в себе переносит. Вот и теперь: тоскует, сердечная.
— К чему же тосковать-то? — апатично спросила Александра Пахомовна, наливая кофе.
— Как к чему, дорогая моя! Шуточное ли дело теперича, нужда какая!.. Должишки у них есть, — ну, платят по малости; в Москву тоже посылают, самим жить надо. Егор-то Егорыч теперь уехал, когда-то еще пришлет денег, богу известно, а ей ведь всего пятьдесят рублей оставил; выслать обещался, да вот и не пишет ничего, а она убивается — уж не случилось ли чего с ним недоброго?
— Ну, у Шиншеева бы спросила, — посоветовала тетенька.
— Да, легко сказать-то, у Шиншеева! — возразила Груня. — У него уж и так они сколько жалованья-то вперед забрали — чай, отслуживать надо! А спросить еще совестится, особливо знамши то, как приставал-то он. Да и скареда же человек-то! — с негодованием воскликнула девушка. — Сперва, этта, давал-давал деньги, а теперь и прижался: пущай, мол, сама придет да попросит; пущай, мол, надоест нужда, так авось с пути свернется. Вот ведь каково-то золото он! Мы хоша люди маленькие, а тоже понимаем. А она к нему — хоть умри, не пойдет, — продолжала Груня. — Теперича управляющий за фатеру требует, сами кой-как перебиваемся вторую неделю; Егор Егорыч не пишет, — так она уж, моя голубушка, сережки брильянтовые да брошку свою продавать хочет, чтобы пока-то извернуться как-нибудь.
При этом последнем известии внезапная мысль пробежала по лицу Александры Пахомовны. Она в минуту сообразила кое-что в мыслях и неторопливо приступила к новым маневрам.
— Так вы говорите, что она очень нуждается… Гм… это видно, что женщина, должно быть, хорошая, даже вчуже слушать-то жалко, — заговорила она, с сострадательной миной покачивая головою. — Вы говорите, что она даже вещи продавать хочет? — продолжала тетенька. — И хорошие вещи, брильянтовые?
Груня подтвердила свои слова и заверила в достоинстве брильянтов.
— Барыня сказывала, что мало-мало рублей двести за них дать бы надо, — сообщила она.
— Так-с, — утвердила тетенька. — В этом я могу, пожалуй, помочь ей.
Девушка с удивлением выпучила глаза на Александру Пахомовну.
— Теперича ежели продать их брильянтщикам, — продолжала эта последняя, — так ведь они работы не ценят и за камень самое ничтожество дают вам. А вы вот что, душенька, скажите вашей барыне, коли она хочет, я могу продать ей за настоящую цену, потому у меня случай такой есть.
— Это точно-с! у тетеньки — случай! — поддакнул, крякнув в рукав, Иван Иванович.
— Потому как я состою при своей генеральше в экономках, — говорила тетенька, — и не столько в экономках, сколько собственно при ее особе, можно сказать, в компаньонках живу, так надо вам знать, что генеральша имеет свои странности. Ну, вот — просто не поверите, до смерти любит всякие драгоценности, и везде, где только можно, скупает их по самой деликатной цене, потому — это она не по нужде, а собственно прихоть свою тешит. Так если вашей барыне угодно будет, — заключила Александра Пахомовна, — я могу генеральше своей сегодня же сказать, и она даже, если вещи стоящие, может и более двухсот рублей дать — это ей все единственно.
Совершив таким образом последний маневр, тетенька успокоилась на лаврах и, закуря новую папироску, окончательно уже предоставила поле посторонней болтовни Ивану Ивановичу Зеленькову.
Груша в тот же вечер передала Бероевой предложение зеленьковской тетки.