Книга: Санин (сборник)
Назад: XVIII
Дальше: XX

XIX

Лида пошла не домой, а в противоположную сторону.
Улицы были пусты, и жаркое марево струилось в воздухе. Короткие тени лежали под самыми заборами и стенами, уничтоженные торжествующим зноем.
Только по привычке закрывшись зонтиком и не замечая, жарко или холодно, светло или темно, Лида быстро шла вдоль заросших пыльной травой заборов и, опустив голову, сухими блестящими глазами смотрела под ноги. Изредка навстречу ей попадались равнодушные, пыхтящие, разваренные жаром люди, но их было мало, и летняя послеобеденная тишина стояла над городом.
Какая-то белая собачонка, торопливо и осторожно принюхиваясь к ее юбке, увязалась за Лидой, озабоченно пробежала вперед, оглянулась и помахала хвостиком, утверждая, что они идут вместе. На повороте стоял мальчик, маленький, уморительно толстый, в рубашонке, хвостиком высовывающейся сзади из панталон, и, напружинив измазанные бузиной щеки, отчаянно пищал в стручок.
Лида помахала рукой собачке, улыбнулась мальчугану, но все это скользило по поверхности сознания, а душа ее была замкнута. Темная сила, отрезавшая ее от всего мира, быстро несла ее, одинокую и мертвую, мимо зелени, солнца и радости жизни все дальше и дальше, к черной дыре, близость которой уже ощущала она в холодной и вялой тоске, залегшей у сердца.
Мимо проехал знакомый офицер и, увидав Лиду, заставил прыгать и поджиматься свою рыжую, чуть вспотевшую лошадь, на гладкой шерсти которой солнце клало кованые золотые блики.
– Лидия Петровна, – крикнул он веселым звонким голосом, – куда вы в такую жару?
Лида бессознательно скользнула по его маленькой фуражке, ухарски заломленной над потным, наполовину красным, наполовину белым лбом, и промолчала, только по привычке кокетливо улыбнувшись.
И в этот момент с недоумением спросила себя:
– Куда же теперь?
У нее не было ни злобы, ни думы о Зарудине. Когда, сама не зная зачем, она пошла к нему, ей казалось, что нельзя жить и невозможно разрешить своего горя без него, но теперь он просто исчез из ее жизни. Все это было и умерло, а то, что осталось, касается только ее и ею одной должно быть разрешено.
Быстро и лихорадочно отчетливо заработала ее мысль. Самое ужасное было то, что гордая и прекрасная Лида исчезнет, а вместо нее останется маленькое, загнанное, напаскудившее животное, над которым все будут издеваться и которое будет совершенно беспомощно перед сплетнями и плевками. Надо было сохранить свою гордость и красоту, уйти от грязи туда, куда бы уже не могла дохлестнуть ее липкая волна.
И как только Лида уяснила это себе, сейчас же почувствовала, что вокруг пустота, что свет солнца, жизнь и люди уже не для нее, что она одинока среди них, что некуда идти и надо умереть, утопиться.
Это представилось ей так законченно ясно, как будто каменный круг сомкнулся между нею и всем, что было и что могло быть. На мгновение исчезло даже то противное и ужасное своей ненужностью и неотвратимостью ощущение внутри себя чего-то еще непонятного, но уже разбившего ее жизнь, которое она не переставала чувствовать с того момента, как догадалась о своей беременности.
Вокруг образовалась легкая бесцветная пустота, в которой воцарилась безразличность смерти.
«Как это, в сущности, просто!.. И не надо больше ничего!» – подумала Лида, оглядываясь кругом и ничего не видя.
Лида разом прибавила шагу, и ей все казалось нестерпимо медленно, хотя она уже не шла, а почти бежала, путаясь в широкой модной юбке.
«Вот этот дом, а там еще один, с зелеными ставнями, а потом пустырь…»
Реки, моста и того, что должно там произойти, Лида себе не представляла. Было какое-то туманное пустое пятно, в котором все окончится.
Но такое состояние продолжалось только до тех пор, пока Лида не взошла на мост. А когда она остановилась у перил и внизу за ними увидела мутную зеленоватую воду, сразу исчезло ощущение легкости, и все существо ее переполнилось тяжелым страхом и цепким желанием жить.
И сейчас же она снова услыхала звуки голосов, чириканье воробьев, увидела солнечный свет, белую ромашку в кудрявой зелени берега, беленькую собачонку, окончательно решившую, что Лида – ее законная госпожа. Эта собачонка уселась против Лиды, поджав переднюю лапку, и умильно вертела по земле белым хвостиком, оставляя на песке забавные иероглифы.
Лида пристально посмотрела на нее и чуть не схватила ее в страстные отчаянные объятия. Крупные слезы выступили у нее на глазах. И чувство жалости к своей погибающей милой и красивой жизни было так велико, что у Лиды закружилась голова, и она судорожно облокотилась на горячие от солнца перила. При этом движении она уронила в воду перчатку и с непонятным немым ужасом следила за ней глазами.
Перчатка, быстро кружась, полетела в воду и неслышно упала на ее ровную сонную поверхность. К берегам пошли быстрые расширяющиеся круги, и Лиде было видно, как потемнела, намокая, светло-желтая перчатка и медленно погрузилась в темную зеленоватую глубину. Странно, точно в тоскливой агонии, она повернулась раз и другой и стала погружаться медленными кругообразными движениями. Лида, напрягая зрение, старалась не потерять ее из виду, но желтое пятно все меньше и меньше виднелось в зеленоватой темноте воды, мелькнуло еще раз, и другой, и тихо, беззвучно исчезло. По-прежнему перед глазами Лиды была одна ровная, сонная и темная глубина.
– Как же это вы, барышня! – сказал возле женский голос.
Лида с испугом отшатнулась и взглянула в лицо толстой курносой бабы, смотревшей на нее с любопытством и сожалением.
И хотя это сожаление относилось только к утонувшей перчатке, Лиде показалось, что толстая добродушная баба знает и жалеет ее, и на мгновение пришла в голову мысль, что если бы рассказать все, то стало бы легче и проще. Но как бы раздвоившись в эту минуту, Лида сознавала, что это невозможно. Она покраснела, заторопилась и, пробормотав: «Ничего…» – поспешно и неровно, как полупьяная, пошла с моста.
«Здесь нельзя… вытащат…» – мелькало в холодно опустевшей голове Лиды.
Она прошла вниз и повернула налево по берегу, по узкой дорожке, протоптанной в крапиве, ромашке, лопухах и горько пахнущей полыни, между рекой и заросшим плетнем какого-то сада.
Здесь было тихо и мирно, как в деревенской церкви. Вербы, опустив тонкие ветки, задумчиво смотрели в воду; солнце пятнами и полосами пестрило зеленый крутой берег; широкие лопухи тихо стояли в высокой крапиве, а цепкие репяхи легко цеплялись за широкие кружева Лидиной юбки. Какая-то кудрявая, высокая, как деревцо, трава осыпала ее мелкой белой пыльцой.
Теперь Лида уже заставляла себя идти туда, куда шла, вопреки могучей внутренней силе, боровшейся с ней.
«Надо, надо, надо, надо…» – повторяла Лида в глубине души, и ноги ее, точно на каждом шагу разрывая какие-то тягучие путы, с трудом несли ее все дальше и дальше от моста, к тому месту, которое вдруг почему-то нарисовалось Лиде, как конец пути.
И когда она пришла туда и под тонкими спутанными прутьями лозняка увидела черную холодную воду, быстро огибавшую нависший берег, Лида поняла, как ей хочется жить, как страшно умирать и как все-таки она умрет, потому что ей нельзя жить. Она, не глядя, бросила оставшуюся перчатку и зонтик на траву и свернула с дорожки прямо по густым бурьянам.
В одну эту минуту Лида вспомнила и перечувствовала необъятно много: на самом дне ее души, давно забытая и забитая новыми мыслями, детская вера с наивной мольбой и страхом повторяла: «Господи, спаси… Господи, помоги…» – откуда-то вынырнул мотив арии, который она недавно разучивала с роялем, и весь целиком промелькнул у нее в голове; вспомнила она Зарудина, но не остановилась на нем; лицо матери, в это мгновение бесконечно ей дорогое и милое, мелькнуло перед нею, и именно это лицо толкнуло ее к воде. Никогда ни прежде, ни после того Лида не понимала с такой ясностью и глубиной, что мать и другие люди, любившие Лиду, в сущности, любили не ее, такую, как она была, с ее пороками и желаниями, а то, что им хотелось видеть в ней. И теперь, когда она обнажилась и сошла с дороги, которая, по их мнению, была единственной для нее, именно эти люди, и больше всех мать, тем больше, чем сильнее любили прежде, должны были ее истязать.
Потом все спуталось, как в бреду: и страх, и желание жить, и сознание неизбежности, и недоверие, и уверенность в том, что все кончено, и надежда на что-то, и отчаяние, и мучительное для нее признание места, где она умирала, и человек, похожий на ее брата, быстро перелезавший к ней через плетень.
– Ничего глупее придумать не могла! – крикнул Санин, запыхавшись.
По не уловимому человеческим мозгом сцеплению мыслей и побуждений, Лида пришла именно к тому месту, где кончался сад Зарудина и где на полуразвалившемся плетне, в неудобной позе, скрытая от лунного света черною тенью деревьев, она когда-то отдалась Зарудину. Санин еще издали увидел и узнал ее и догадался, что она хочет сделать. Первым движением его было уйти и не мешать ей поступить как знает, но ее порывистые движения, очевидно непроизвольные и мучительные, заставили его сердце сжаться жалостью, и Санин бегом, прыгая через кусты и лавочки сада, кинулся к Лиде.
На Лиду голос брата подействовал со страшной силой: донельзя напрягшиеся в борьбе с собой нервы сразу ослабели, голова закружилась, и все плавным кругом сдвинулось с места. Лида уже не могла сообразить, где она, в воде или на берегу. Санин успел перехватить ее у самого края, и собственная ловкость и сила очень понравились ему.
– Вот так! – сказал он.
Потом отвел Лиду к плетню, посадил на перелаз и с недоумением оглянулся.
«Что ж мне теперь с нею делать?» – подумал он.
Но Лида сейчас же пришла в себя и, бледная, растерянная и слабая, точно надломленная, горько и неудержимо заплакала.
– Боже мой, Боже! – всхлипывая, как ребенок, проговорила она.
– Глупая ты! – нежно и жалостливо возразил Санин. Лида не слыхала его, но когда Санин сделал движение, она судорожно и крепко ухватилась за его руку и зарыдала еще громче.
«Что я делаю! – с ужасом подумала она. – Нельзя плакать, надо обратить все в шутку… он догадается!»
– Ну, чего ты страдаешь! – мягко гладя ее по плечам, говорил Санин, и ему было приятно говорить так ласково и нежно.
Лида робко, из-под края шляпы, совсем по-детски снизу вверх взглянула ему в лицо и притихла.
– Я ведь все знаю, – говорил Санин, – давно знаю… всю эту историю…
Хотя Лида знала, что многие догадываются о ее связи, но все-таки, как будто Санин ударил ее по лицу, дернулась от него всем своим гибким телом, и ее широко раскрытые, моментально высохшие глаза, с красивым ужасом прекрасного затравленного животного, скосились на брата.
– Ну, чего ты еще!.. Точно я тебе на хвост наступил! – добродушно усмехнулся Санин, с удовольствием взял ее за круглые мягкие плечи, пугливо дрожащие под его пальцами, и опять посадил на плетень, Лида покорно села в прежнюю надломленную позу.
– Что тебя, собственно, так огорчило? – спросил Санин. – То, что я все знаю? Так неужели же ты, отдавшись Зарудину, была такого скверного мнения о своем поступке, что даже боишься признаться в нем?.. Вот не понимаю!.. А то, что Зарудин не женился на тебе, так это и слава Богу. Ты и сама знаешь теперь… да и раньше знала, что это человечек, хотя и красивый и для любви подходящий, но дрянной и подлый… Только и было в нем хорошего, что красота, но ею ты уже воспользовалась достаточно!
«Он мною, а не я… или и я… да!.. Господи, Господи!» – проносилось в горячей голове Лиды.
– Вот то, что ты беременна… – Лида закрыла глаза и глубоко втянула голову в плечи. – Это, конечно, скверно, – продолжал Санин мягким и негромким голосом, – во-первых, потому, что рожать младенцев – дело самое прескучное, грязное, мучительное и бессмысленное, а во-вторых, потому, и это главное, что люди тебя замучают… Лидочка, ты моя Лидочка! – с могучим приливом хорошего любовного чувства перебил сам себя Санин. – Никому ты зла не сделала, и если народишь хоть дюжину младенцев, то от этого никому, кроме тебя, беды не будет!
Санин помолчал, задумчиво покусывая ус и скрестив на груди руки.
– Я бы тебе сказал, что надо делать, но ты слишком слаба и глупа для этого… У тебя не хватит ни дерзости, ни смелости… Но и умирать не стоит. Посмотри, как хорошо… Вон как солнце светит, как вода течет… Вообрази, что после твоей смерти узнают, что ты умерла беременной; что тебе до того!.. Значит, ты умираешь не оттого, что беременна, а оттого, что боишься людей, боишься, что они не дадут тебе жить. Весь ужас твоего несчастия не в том, что оно – несчастие, а в том, что ты ставишь его между собой и жизнью и думаешь, что за ним уже нет ничего. А на самом деле жизнь остается такою, как и была… Ты не боишься тех людей, которые тебя не знают, а боишься, конечно, только тех, кто к тебе близок, и больше всего тех, которые тебя любят и для которых твое впадение, потому только, что оно произведено не на брачной кровати, а где-нибудь, в лесу на траве, что ли, будет ужасным ударом. Но они ведь не поступятся перед тем, чтобы наказать тебя за грех твой, так что ж и тебе в них?.. Они, значит, глупы, жестоки и плоски, что же ты мучаешься и хочешь умереть ради глупых, плоских и жестоких людей?..
Лида медленно подняла на него спрашивающие большие глаза, и в них Санин увидел искорку понимания.
– Что же мне делать… что делать? – с тоской проговорила она.
– У тебя два исхода: или избавиться от этого ребенка, никому на свете не нужного; рождение которого, кроме горя, ты сама видишь, никому в целом свете не принесет ничего…
Темный испуг показался в глазах Лиды.
– Убить существо, которое уже поняло радость жизни и ужас смерти – жестоко, убить же зародыш, бессмысленный комочек крови и мяса…
Странное чувство было в Лиде: сначала острый стыд, такой стыд, точно ее всю раздели донага и рылись грубыми пальцами в самых тайниках ее тела. Ей было страшно взглянуть на брата, чтобы они оба не умерли от стыда. Но серые глаза Санина не мигали, смотрели ясно и твердо, голос не дрожал и был спокоен, как будто произносил самые простые, ничем не отличающиеся от всяких других слова. И под неуклонностью этих слов стыд расползся, потерял силу и как бы даже смысл. Лида увидела глубокое дно слов этих и почувствовала, что в ней самой нет уже ни стыда, ни страха. Тогда, испугавшись дерзкой мысли своей, она с отчаянием схватилась за виски, как крыльями испуганной птицы взмахнув легкими рукавами платья.
– Не могу… не могу я! – перебила она. – Может быть, это и так, может быть… но я не могу… это ужасно!
– Ну не можешь, ну что ж… – становясь перед нею на колени и тихо отрывая ее руки от лица, сказал Санин, – тогда будем скрывать… Я сделаю так, что Зарудин уедет отсюда, а ты… выйдешь ты замуж за Новикова и будешь счастлива… Я ведь знаю, что если бы не явился этот красивый жеребец офицер, ты полюбила бы Новикова… к тому шло…
При имени Новикова что-то светлое и милое ярким лучом промелькнуло в душе Лиды. Оттого, что Зарудин сделал ее такою несчастной и оттого, что она чувствовала, что Новиков не сделал бы, Лиде на одну секунду показалось, будто все это было простой и поправимой ошибкой и в ней ничего нет ужасного: сейчас она встанет, пойдет, что-то скажет, улыбнется, и жизнь опять развернется перед нею всеми своими солнечными красками. Опять ей можно будет жить, опять любить, только гораздо лучше, крепче и чище. Но сейчас же она вспомнила, что это невозможно, что она уже грязна, измята недостойным, бессмысленным развратом.
Необычайно грубое, мало ей известное и никогда не произносимое слово вынырнуло в ее памяти. Этим словом, как тяжкой пощечиной, она заклеймила себя с больным наслаждением, и сама испугалась.
«Боже мой… Но разве это так, разве я такая?.. Ну да, ну да… такая, такая… Вот тебе!..»
– Что ты говоришь! – с отчаянием прошептала она брату, мучительно стыдясь своего звучного и прекрасного, как всегда, голоса.
– А что же? – спросил Санин, сверху глядя на ее красивые спутанные волосы над склоненной белой шеей, по которой двигался легкий золотой налет солнечного света, проскользнувшего между листьями.
Ему вдруг просто стало страшно, что не удастся уговорить ее, и эта красивая, солнечная, молодая женщина, способная дать счастье многим людям, уйдет в бессмысленную пустоту.
Лида беспомощно молчала. Она старалась подавить в себе желанную надежду, которая, против воли, овладевала всем дрожащим телом ее. Ей казалось, что после всего случившегося стыдно не только жить, но даже желать жизни. Но могучее, полное солнца молодое тело отталкивало эти уродливые слабые мысли, точно яд, не желая признать своими калеченых недоносков.
– Что же ты молчишь? – спросил Санин.
– Это невозможно… Это было бы подло, я…
– Оставь ты, пожалуйста, этот вздор… – с неудовольствием возразил Санин.
Лида опять скосила на него полные слез и тайных желаний красивые глаза.
Санин помолчал, поднял какую-то веточку, перекусил ее и бросил.
– Подло, подло… – проговорил он. – Вон тебя страшно поразило то, что я говорил… А почему? Ни ты, ни я на этот вопрос определенного ответа не дадим… А если и дадим, то это будет не ответ! Преступление? Что такое преступление! Когда во время родов матери грозит смерть, разрезать на части, четвертовать, раздавить голову стальными щипцами уже живому, готовому закричать ребенку – это не преступление!.. Это только несчастная необходимость!.. А прекратить бессознательный, физиологический процесс, нечто, еще не существующее, какую-то химическую реакцию, – это преступление, ужас!.. Ужас, хотя бы от этого так же зависела жизнь матери, и даже больше чем жизнь – ее счастье!.. Почему так? Никто не знает, но все кричат браво! – усмехнулся Санин. – Эх, люди, люди… создадут вот так себе призрак, условие, мираж и страдают. А кричат: человек – великолепно, важно, непостижимо! Человек – Царь! Царь природы, которому никогда царствовать не приходится: все страдает и боится своей же собственной тени!
Санин помолчал.
– Да, впрочем, не в том дело. Ты говоришь – подло. Не знаю… может быть. Но только, если сказать о твоем падении Новикову, он перенесет жестокую драму, может быть, застрелится, но любить тебя не перестанет. И он будет сам виноват, потому что будет бороться с теми же самыми предрассудками, в которые официально не верит. Если бы он был действительно умен, он не придал бы никакого значения тому, что ты с кем-то спала, извини за грубое выражение. Ни тело твое, ни душа твоя от этого хуже не стали… Боже мой, ведь женился бы он на вдове, например! Очевидно, дело тут не в факте, а в той путанице, которая происходит у него в голове. А ты… Если бы человеку было свойственно любить один только раз, то при попытке любить во второй ничего бы не вышло, было бы больно, гадко и неудобно. А то этого нет. Все одинаково приятно и счастливо. Полюбишь ты Новикова… А не полюбишь, так… уедем со мной, Лидочка! Жить можно везде!..
Лида вздохнула, стараясь вытолкнуть изнутри что-то тяжелое. «А может быть, и вправду все будет опять хорошо… Новиков… он милый, славный и… красивый тоже… Нет, да… не знаю…»
– Ну, что было бы, если бы ты утопилась? Добро и зло не потерпело бы ни прибыли, ни убытка… Затянуло бы илом твой распухший, безобразный труп, потом тебя бы вытащили и похоронили… Только и всего!
Перед глазами Лиды заколыхалась зеленая, зловещая глубина, потянулись медленными змееобразными движениями какие-то осклизлые нити, полосы, пузыри, стало вдруг страшно и отвратительно.
«Нет, нет, никогда… Пусть позор, Новиков, все, что угодно, только не это!» – бледнея, подумала она.
– Вон ты как обалдела от страху! – смеясь, сказал Санин. Лида улыбнулась сквозь слезы, и эта собственная случайная улыбка, точно показав, что еще можно смеяться, согрела ее.
«Что бы там ни было, буду жить!» – со страстным и почти торжествующим порывом подумала она.
– Ну вот, – радостно сказал Санин и встал порывисто и весело. – Ни от чего не может быть так тошно, как от мысли о смерти, но если и это плечи подымет, и не перестанешь слышать и видеть жизнь, то и живи! Так?.. Ну, дай лапку!
Лида протянула ему руку, и в ее робком, женственном движении была детская благодарность.
– Ну вот так… Славная у тебя ручка! Лида улыбнулась и молчала.
Не слова Санина подействовали на нее. В ней самой была огромная, упорная и смелая жизнь, и минута молчания и слабости только натянула ее, как струну. Еще одно движение – и струна бы порвалась, но движения этого не было, и вся душа ее зазвучала еще стройнее и звучнее дерзостью, жаждой жизни и бесшабашной силой. С восторгом и удивлением, в незнакомой ей бодрости, Лида смотрела и слушала, каждым атомом своего существа улавливая ту же могучую радостную жизнь, которая шла вокруг, в свете солнца, в зеленой траве, в бегущей пронизанной насквозь светом воде, в улыбающемся спокойном лице брата и в ней самой. Ей казалось, что она видит и чувствует в первый раз.
«Жить!» – оглушительно и радостно кричало в ней.
– Ну вот и хорошо, – говорил Санин, – я помогу тебе в борьбе в трудное время, а ты меня за это поцелуй, потому что ты красавица!
Лида молча улыбнулась, и улыбка была загадочная, как у лесной девы. Санин взял ее за талию и, чувствуя, как в его мускулистых руках вздрагивает и тянется упругое теплое тело, крепко и дерзко прижал ее к себе.
В душе Лиды делалось что-то странное, но невыразимо приятное: все в ней жило и жадно хотело еще большей жизни, не отдавая себе отчета, она медленно обвила шею брата обеими руками и, полузакрыв глаза, сжала губы для поцелуя. И чувствовала себя неудержимо счастливой, когда горячие губы Санина долго и больно ее целовали. В это мгновение ей не было дела до того, кто ее целует, как нет дела цветку, пригретому солнцем, кто его греет.
«Что же это со мной, – думала она с радостным удивлением, – ах, да… я хотела зачем-то утопиться… как глупо!.. Зачем?.. Ах, как хорошо… ну, еще, еще… вот я сама целую… Ах, как хорошо… и все равно кто… Только бы жить».
– Ну вот… – сказал Санин, выпуская ее. – Все, что хорошо, хорошо… и ничему больше не надо придавать значения!
Лида медленно поправляла волосы, глядя на него со счастливой и бессмысленной улыбкой. Санин подал ей зонтик и перчатку, и Лида сначала удивилась отсутствию другой, а потом вспомнила и долго тихо смеялась, припоминая, каким громадным и зловещим казалось ей ровно ничего не значащее утопление перчатки.
«И так все!» – думала она, идя с братом по берегу и подставляя выпуклую грудь горячему солнечному свету.
Назад: XVIII
Дальше: XX