Книга: Санин (сборник)
Назад: XIII
Дальше: XV

XIV

Занеся вещи в дом и не зная, что с собой делать, Юрий тихо вышел на крыльцо в сад.
В саду было темно, как в бездне, и странно было видеть над ним горящее звездами, блестящее небо.
На ступеньках крыльца задумчиво сидела Ляля, и ее маленькая серая фигурка неопределенно мерещилась в темноте.
– Это ты, Юра? – спросила она.
– Я, – ответил Юрий и, осторожно спустившись вниз, сел с нею рядом. Ляля мечтательно положила голову ему на плечо. От ее неприкрытых волос в лицо Юрию пахнуло свежим, чистым и теплым запахом. Это был женский запах, и Юрий с бессознательным, но тревожным наслаждением вдохнул его.
– Хорошо поохотились? – ласково спросила Ляля и, помолчав, прибавила тихо и нежно: – А где Анатолий Павлович?.. Я слышала, как вы подъехали.
«Твой Анатолий Павлович – грязное животное!» – хотел крикнуть Юрий с внезапным приливом злобы, но вместо того неохотно ответил:
– Право, не знаю… к больному поехал.
– К больному… – машинально повторила Ляля и замолчала, глядя на звезды.
Она не огорчилась, что Рязанцев не зашел к ней: девушке хотелось побыть одной, чтобы его присутствие не помешало ей обдумать наполняющее ее молодые душу и тело, такое дорогое ей, такое таинственное и важное чувство. Это было чувство какого-то желанного и неизбежного, но жуткого перелома, за которым должна отпасть вся прежняя жизнь и должно начаться новое. До того новое, что сама Ляля должна тогда стать совсем другой.
Юрию странно было видеть всегда веселую и смешливую Лялю такой тихой и задумчивой. Оттого, что он сам был весь наполнен грустными раздраженными чувствами, Юрию все – и Ляля, и далекое звездное небо, и темный сад, – все казалось печальным и холодным. Юрий не понимал, что под этой беззвучной и неподвижной задумчивостью была не грусть, а полная жизнь: в далеком небе мчалась неизмерно могучая неведомая сила, темный сад изо всех сил тянул из земли живые соки, а в груди у тихой Ляли было такое полное счастье, что она боялась всякого движения, всякого впечатления, которое могло нарушить это очарование, заставить замолчать ту, такую же блестящую, как звездное небо, и такую же заманчиво-таинственную, как темный сад, музыку любви и желания, которая бесконечно звучала у нее в душе.
– Ляля… ты очень любишь Анатолия Павловича? – тихо и осторожно, точно боясь разбудить ее, спросил Юрий.
– Разве можно об этом спрашивать? – не подумала, а почувствовала Ляля, но сейчас же опомнилась и благодарно прижалась к брату за то, что он заговорил с нею не о чем-нибудь другом, ненужном и мертвом для нее теперь, а именно о любимом человеке.
– Очень, – ответила она так тихо, что Юрий скорее угадал, чем услышал, и сделала мужественное усилие, чтобы улыбкой удержать счастливые слезы, выступившие на глазах.
Но Юрию в ее голосе послышалась тоскливая нотка, и еще больше жалости к ней и ненависти к Рязанцеву явилось в нем.
– За что же? – невольно спросил он, сам пугаясь своего вопроса.
Ляля удивленно посмотрела на него, но не увидела его лица и тихонько засмеялась.
– Глу-упый!.. За что!.. За все… Разве ты сам никогда не был влюблен?.. Он такой хороший, добрый, честный…
«…красивый, сильный!» – хотела добавить Ляля, но до слез покраснела в темноте и не сказала.
– А ты его хорошо знаешь? – спросил Юрий.
«Эх, не надо этого говорить, – подумал он с грустью и раздражением. – Зачем?.. Разумеется, он кажется ей лучше всех на свете!»
– Анатолий ничего от меня не скрывает! – с застенчивым торжеством ответила Ляля.
– И ты в этом уверена? – криво усмехнулся Юрий, чувствуя, что уже не может остановиться.
В голосе Ляли зазвучало беспокойное недоумение, когда она ответила:
– Конечно, а что, разве?..
– Ничего, я так… – испуганно возразил Юрий.
Ляля помолчала. Нельзя было понять, что в ней происходит.
– Может быть, ты что-нибудь знаешь… такое? – вдруг спросила она, и странный, болезненный звук се голоса поразил и испугал Юрия.
– Да нет… Я так. Что я могу знать, а тем более об Анатолии Павловиче?
– Нет, ты не сказал бы так! – звенящим голосом настаивала Ляля.
– Я просто хотел сказать, что вообще… – путался Юрий, уже замирая от стыда. – Мы, мужчины, порядочно-таки испорчены… все…
Ляля помолчала и вдруг облегченно засмеялась.
– Ну, это-то я знаю…
Но смех ее показался Юрию совершенно неуместным.
– Это не так легко, как тебе кажется! – с раздражением и злой иронией возразил он. – Да и не можешь ты всего знать… Ты себе еще и представить не можешь всей гадкости жизни… ты еще слишком чиста для этого!
– Ну вот, – польщенно усмехнулась Ляля, но сейчас же, положив руку на колено брата, серьезно заговорила: – Ты думаешь, я об этом не думала? Много думала, и мне всегда было больно и обидно: почему мы так дорожим своей чистотой, репутацией… боимся шаг сделать… ну, пасть, что ли, а мужчины чуть не подвигом считают соблазнить женщину… Это ужасно несправедливо, не правда ли?
– Да, – горько ответил Юрий, с наслаждением бичуя свои собственные воспоминания и в то же время сознавая, что он, Юрий, все-таки совсем не то, что другие. – Это одна из величайших несправедливостей в мире… Спроси любого из нас: женится ли он на… – публичной женщине, – хотел сказать Юрий, но замялся и сказал – На кокотке, и всякий ответит отрицательно… А чем, в сущности говоря, всякий мужчина лучше кокотки?.. Та, по крайней мере, продается за деньги, ради куска хлеба, а мужчина просто… распущенно развратничает и всегда в самой гнусной, извращенной форме… Ляля молчала.
Невидимая летучая мышь быстро и робко влетела под балкон, раза два ударилась шуршащим крылом о стену и с легким звуком выскользнула вон. Юрий помолчал, прислушиваясь к этому таинственному звуку ночной жизни, и заговорил опять, все больше и больше раздражаясь и увлекаясь своими словами.
– А хуже всего то, что все не только знают это и молчат, как будто так и надо, но даже разыгрывают сложные трагикомедии… освящают брак, лгут, что называется, и перед Богом, и перед людьми!.. И всегда самые чистые святые девушки, – прибавил он, думая о Карсавиной и к кому-то ревнуя ее, – достаются самым испорченным, самым грязным порой даже зараженным мужчинам… Покойный Семенов однажды сказал, что чем чище женщина, тем грязнее мужчина, который ею обладает… И это правда!
– Разве? – странно спросила Ляля.
– О, еще бы! – со взрывом горечи усмехнулся Юрий.
– Не знаю… – вдруг проговорила Ляля, и в голосе ее задрожали слезы.
– Что? – не расслышав, переспросил Юрий.
– Неужели и Толя такой же, как и все! – сказала Ляля, первый раз так называя Рязанцева при брате, и вдруг заплакала. – Ну конечно… такой же! – выговорила она сквозь слезы.
Юрий с ужасом и болью схватил ее за руки.
– Ляля, Лялечка… что с тобой!.. Я вовсе не хотел… Милая… перестань, не плачь! – бессвязно повторял он, отнимая от лица и целуя ее мокрые маленькие пальчики.
– Нет… я знаю… это правда… – повторяла Ляля, задыхаясь от слез.
Хотя она и говорила, что уже думала об этом, но это только казалось ей: на самом деле она никогда не представляла себе тайную жизнь Рязанцева. Она, конечно, знала, что он не мог любить ее первую, и понимала, что это значит, но это сознание как-то не переходило в ясное представление, только скользя по душе.
Она чувствовала, что любит его и что он любит ее, и это было самое главное, остальное было уже не важно, но теперь, оттого, что брат говорил с резким выражением осуждения и презрения, ей показалось, что перед ней раскрывается бездна, что это безобразно, непоправимо, что в ней навеки рухнуло невозвратимое счастье, и она уже не может больше любить Рязанцева.
Юрий, чуть сам не плача, уговаривал ее, целовал, гладил по волосам, но она все плакала, горько и безнадежно.
– Ах, Боже мой, Боже мой! – как ребенок, захлебываясь слезами, приговаривала Ляля, и оттого, что было темно, она казалась такой маленькой и жалкой, а слезы ее такими беспомощно горькими, что Юрий почувствовал невыносимую жалость.
Бледный и растерянный, он побежал в дом, больно стукнулся виском о дверь и принес, разливая на пол и себе на руки, стакан воды.
– Лялечка, перестань же… Ну, можно ли так!.. Что с тобой!.. Анатолий Павлович, может быть, лучше других… Ляля! – твердил он с отчаянием.
Ляля вся тряслась от рыданий, и зубы ее бессильно колотились о края стакана.
– Что тут такое? – встревоженно спросила горничная, появляясь в дверях, – Барышня, чтой-то вы!..
Ляля, опираясь на крыльцо, встала и, не переставая плакать, шатаясь и вздрагивая, вошла в комнаты.
– Барышня, голубушка, что с вами… Может, барина позвать?.. Юрий Николаевич!..
Из своего кабинета твердой и мерной походкой вышел Николай Егорович и остановился в дверях, с удивлением глядя на плачущую Лялю.
– Что случилось? – спросил он.
– Да, так… пустяки, – насильно улыбаясь, ответил Юрий, – говорили о Рязанцеве… ерунда!
Николай Егорович пытливо посмотрел на него, что-то подумал, и вдруг на его стариковском лице былого джентльмена выразилось крайнее негодование.
– Черт знает что такое! – круто пожал он плечами и, повернувшись налево кругом, ушел.
Юрий страшно покраснел, хотел сказать что-то грубое, но ему стало мучительно стыдно и чего-то страшно. Чувствуя оскорбленную злобу против отца, растерянную жалость к Ляле и болезненное презрение к себе, он тихо вышел на крыльцо, сошел по ступенькам и пошел в сад.
Маленькая лягушонка порывисто пискнула и дернулась у него под ногой, лопнув, как раздавленный желудь, Юрий поскользнулся, весь вздрогнул и, охнув, далеко отскочил в сторону. Он долго машинально тер ногой о мокрую траву, чувствуя в спине нервный холод отвращения.
Тоска в душе и гадкое брезгливое чувство в ноге заставили его болезненно морщиться. Все казалось Юрию нудным и мерзким. Ощупью он нашел в темноте скамью и сел, напряженными, сухими и злыми глазами вглядываясь в сад и ничего но видя, кроме расплывчатых пятен мрака. В голове у него копошились тусклые и тяжелые мысли.
Он смотрел на то место, где, в темной траве, где-то умирала или, быть может, в страшных мучениях уже умерла раздавленная им маленькая лягушонка. Там принял конец целый мир, полный своеобразной и самостоятельной жизни, но действительно ужасного, невообразимого страдальческого конца его не было ни слышно, ни видно.
И какими-то неуловимыми путями Юрию пришла в голову мучительная и непривычная для него мысль, что все, занимающее его жизнь, даже самое важное, ради чего он одно любил, а другое ненавидел, иное отталкивал против желания, а иное принимал против воли, все это – и добро и зло – только легкое облако тумана вокруг одного его. Для мира, в его огромном целом, все мучительнейшие и искреннейшие переживания так же не существуют, как и эти неведомые страдания маленького животного. Воображая, что его страдания, его ум и его добро и зло ужасно важны кому-нибудь, кроме него самого, он нарочно и явно бессмысленно плел какую-то сложную сеть между собой и миром. И один момент смерти сразу порвет все эти сети и оставит его одного без оплаты и итога.
Опять ему вспомнился Семенов и равнодушие покойного студента к самым заветным мыслям и целям, так глубоко волновавшим его, Юрия, и миллионы ему подобных, вдруг глубоко оттенилось тем наивным и откровенным любованием жизнью, удовольствием, женщинами, луной и соловьиным свистом, которое так поразило и даже неприятно кольнуло его на другой день после скорбного разговора с Семеновым.
Тогда ему было непонятно: как мог он, Семенов, придавать значение таким пустякам, как катанью на лодке и красивым телам девушек, после того, как он сознательно оттолкнул самые глубокие мысли и высокие понятия; но теперь Юрий легко понял, что иначе и быть не могло: все эти пустяки были жизнью – настоящей, полной захватывающих переживаний и влекущих наслаждений жизнью, а все великие понятия были лишь пустыми, ничего не предрешающими в необъятной тайне жизни и смерти, комбинациями слов и мыслей. Как бы они ни казались важными и окончательными, после них будут и не могут не быть не менее значительные и последние слова и мысли.
Этот вывод был так не свойствен Юрию и так неожиданно сплелся из его мыслей о добре и зле, что Юрий растерялся. Перед ним открылась какая-то пустота, и на одну секунду острое ощущение ясности и свободы, похожее на то чувство, которое во сне подымает человека на воздух, чтобы он летел куда хочет, озарило его мозг. Но Юрий испугался. Страшным напряжением он собрал все распавшиеся привычные мысли и понятия о жизни, и пугающее, слишком смелое ощущение исчезло. Стало вновь томно и сложно.
Одну минуту Юрий готов был допустить, что смысл настоящей живой жизни в осуществлении своей свободы, что естественно, а следовательно, и хорошо жить только наслаждениями, что даже Рязанцев, со своей точки зрения единицы низшего разбора, цельнее и логичнее его, стремясь к возможно большим половым наслаждениям, как острейшим жизненным ощущениям. Но по этой мысли надо было допустить, что понятие о разврате и чистоте – сухие листья, прикрывающие молодую свежую траву, и даже самые поэтические, целомудренные девушки, даже Ляля и Карсавина имеют право свободно окунуться в самый поток чувственных наслаждений. И Юрий испугался своей мысли, счел ее грязной и кощунственной, ужаснулся тому, что она возбуждает его, и вытеснил ее из головы и сердца привычными, тяжелыми и грозными словами.
– Ну да, – думал он, глядя в бездонное блестящее небо, запыленное звездами, – жизнь – ощущение, но люди не бессмысленные звери и должны направлять свои желания к добру и не давать им власти над собою… «Что, если есть Бог над звездами!» – вспомнил Юрий, и жуткое чувство смутного благоговения придавило его к земле. Он не отрываясь смотрел на большую блестящую звезду в хвосте Большой Медведицы и бессознательно вспомнил, что мужик Кузьма с бахчи называл эти величавые звезды «возом».
Почему-то, тоже бессознательно, это воспоминание показалось неуместным и даже как будто оскорбило его. Он стал смотреть в сад, после звездного неба казавшийся совсем черным, и опять начал думать:
«Если лишить мир женской чистоты, так похожей на первые весенние, еще совсем робкие, но такие прекрасные и трогательные цветы, то что же святого останется в человеке?..»
Тысячи молодых, прекрасных и чистых, как весенние цветы, девушек в солнечном свете, на весенней траве, под цветущими деревьями представились ему. Невысокие груди, круглые плечи, гибкие руки, стройные бедра, изгибаясь, стыдливо и таинственно мелькнули перед его глазами, и голова его сладко закружилась в сладострастном восторге.
Юрий медленно провел рукой по лбу и вдруг опомнился.
– У меня нервы расстроились… надо идти спать.
Неудовлетворенный, расстроенный и еще томимый мгновенным сладострастным видением, Юрий с беспредметной злобой в душе, порывисто делая все движения, пошел в дом.
И уже лежа в постели и тщетно стараясь заснуть, он вспомнил Рязанцева и Лялю.
«Почему, собственно, возмущает, что Рязанцев любит Лялю не одну и не первую?..»
Мысль не дала ему ответа, но перед ним, возбуждая тихую нежность и невыразимо приятно лаская разгоряченный мозг, выплыл образ Зины Карсавиной, и как ни старался он затемнить свое чувство, стало понятно, зачем нужно ему, чтобы она была чистой и нетронутой.
«А ведь я люблю ее!» – в первый раз подумал Юрий, и эта мысль вдруг вытеснила все остальные и вызвала на глаза влажность умиления своим новым чувством… Но в следующую минуту Юрий с озлобленной насмешкой уже спрашивал себя: «А почему я сам любил других женщин прежде нее?.. Правда, я не знал еще о ее существовании, но ведь и Рязанцев не знал о Ляле. И в свое время мы оба думали, что та женщина, которой мы хотим обладать в настоящий момент, и есть „настоящая“, самая нужная и подходящая нам. Мы ошибались, но, может быть, ошибаемся и теперь!.. Значит, или хранить вечное целомудрие, или дать полную свободу себе… и женщине, конечно, наслаждаться любовью и страстью… Впрочем, что ж я, – с облегчением перебил себя Юрий, – Рязанцев… не то скверно, что он любил, а то, что он и теперь продолжает пользоваться несколькими женщинами, а я нет…»
Эта мысль наполнила Юрия чувством гордости и чистоты, но только на мгновение, а в следующую минуту он опять вспомнил о чувстве, охватившем его при видении тысяч пронизанных солнцем гибких и чистых девушек, и смутился в полном бессилии овладеть собой и справиться с хаосом чувств и мыслей.
Юрий почувствовал, что ему неудобно лежать на правом боку, и с неловким усилием повернулся.
«В сущности, – подумал он, – все женщины, каких я только знал, не могли бы меня удовлетворить на всю жизнь… Значит, то, что я называл настоящей любовью, неосуществимо, и мечтать о ней просто глупо!..»
Юрию стало неловко и на левом боку, и, путаясь вспотевшим липким телом в сбившейся горячей простыне, он перевернулся опять. Было жарко и неудобно. Начинала болеть голова.
«Целомудрие – идеал, но человечество погибло бы при осуществлении этого идеала, – неожиданно пришло ему в голову, – значит, это нелепость. А… тогда и вся жизнь – нелепость!» – с такой злобой стискивая зубы, что перед глазами завертелись золотые круги, почти вслух сказал Юрий.
И до самого утра, лежа в тяжелой и неудобной позе, с тупым отчаянием в душе, Юрий ворочал похожие на камни тяжелые и противоречивые мысли.
Наконец, чтобы выпутаться из них, он стал уверять себя, что он сам – дурной, излишне сладострастный и эгоистичный человек и его сомнения – просто скрытая похоть. Но это только еще тяжелее придавило душу, подняло в мозгу сумбур самых разнообразных представлений, и мучительное состояние разрешилось наконец вопросом:
– Да с какой стати я себя так мучаю, наконец?
И с чувством отвращения к самому процессу какого бы то ни было мышления, в тупой нервной усталости Юрий заснул.
Назад: XIII
Дальше: XV