Книга: Хмель
Назад: ЗАВЯЗЬ ЧЕТВЕРТАЯ
Дальше: ЗАВЯЗЬ ШЕСТАЯ

ЗАВЯЗЬ ПЯТАЯ

I

Судьбы!..
Кому ведомо в истоке жизни, какая его ждет судьба? Злодейка или добрая покровительница? Что ему на роду написано пережить; на каком ухабе споткнуться и сломать себе голову?
Михайла Михайлович встревожен: ячейки в неводе судьбы перебирает Не те, какие судьба навяжет завтра, а что давно минули, и сами ячейки в памяти истлели – рвутся.
Давно ли был молодым – в силе, в хитрости, и думалось: не изжить века, я все могу, танцы заказывать буду я, музыка – моя и танцоры – мои. И все шло ладно. Капни тал плыл к капиталу, как тина к берегу; капитал множился а сила, здоровье – не привяжи кобылу за хвост! – таяли, на убыль шли, как лед под вешним солнцем.
Самое паскудное – женитьба на нищей княгинюшке Евгении Толстовой, племяннице князя Львова, нынешнего министра во Временном. Пакостная, греховная женитьба. Опеленала развратница Михайлу – рассудок потерял; голым телом блудницы питался – лобызал в непотребные места, и не задарма – золото плыло из сейфов. За месяц спустил более ста тысяч и тут спохватился – пригоршнями полезли волосы. И пошло! Скрутила блудница, связала у алтаря и под ноги себе положила – таковский дурак! Ох-хо-хо!..
Настало время крутое, густо замешанное событиями; свалился дурак Николашка – вся Русь вздыбилась революцией, беда! За горизонтом текучей жизни маячат тени на Сибирском кандальном тракте: покойный батюшка Михайла Данилыч тихий да кроткий, а брыластого борова, Кали-страта, упокоил-таки булавой в лоб; хвально то, хвально! Еще топчет землю матушка Ефимия Аввакумовна, а он, единственный живой сын, лысый, немощный, всеми четырьмя лапами в капкане у блудницы.
Ох-хо-хо!
Есть же сыновья – подполковник Владимир (дурак дураком); Николенька, а што они? Ни звука, ни бряка. Пустота.
Вот еще революция. Бурлит, пенится, развращает и без того ленивых; механический завод бастует, на приисках – колобродь, комитеты, Советы, чтоб им провалиться в тартарары. Долго ли? Што они там и думают, министры Временного?
Ночь…
Тихая, мартовская, покойная будто, а душа не на месте.
Горит люстра, свисающая с лепного потолка, на хрустальных подвесках, и на ореховом столе лампа под стеклянным зеленым абажуром. Михайла Михайлович не терпит темноты. Сын Владимир с разбойником-мексиканцем и с нагульной Аинной прихватив с собою Серого американского черта – мистера Четтерсворта, – укатили в Петроград. Пусть себе катят хоть в преисподнюю. Михайла Михайлович наотрез отказался провожать: больной, мол, с постели не подымается.
На другой день, перед обедом, как того не ждал Михайла Михайлович, супруга Евгения явилась к нему в кабинет.
Михайла ополчился на лысого слугу Ионыча. Как смел ввести в кабинет ехидну, блудницу, отторгнутую им от груди своей? Или запамятовал приказ: нога блудницы не должна переступать порог кабинета – единственного пристанища Михайлы Михайловича в большом доме, – где он чувствовал себя в безопасности.
– Доколе же доколе терпеть скверну?! – гремел Михайла Михайлович. – Настало время, Евгения, уплатить по векселю, который ты подписала у алтаря. А есть ли у тебя капитал, э, которым, э-э, ты можешь погасить вексель?
Евгения Сергеевна слушала, слушала, источая слезы, а потом схватилась за грудь: «Сердце, сердце!» Это у нее-то сердце? Враки. У ехидны нет сердца и не бывало. Есть только хитрость. Ущемили хитрость – жалуется на сердце: пожалей, мол, колпак, а я тебя потом ухожу – ноги в гробу протянешь…
– Дайте капель! Капель! Боже!.. – стенала Евгения Сергеевна.
Ионыч хотел было подать капли со стола хозяина возле его одинокой старческой кровати за шелковой занавеской.
– Не сметь! – притопнул Михайла Михайлович. – Или ты не видишь маневра лисицы, э? Старый дурак. Пусть госпожа сама себе накапает лекарства, а мы подождем; дальнейший спектакль смотреть будем.
Евгения Сергеевна, плача и сморкаясь в платок, поплелась к столику на другом конце кабинета. Михайла Михайлович нарочито отвернулся.
– Скажи, какие капли от сердца? Боже! Я умру! Михайла Михайлович обрезал, не оглядываясь:
– Если сердце прихватит, найдешь, голубушка. Чтобы лечить сердце, э, надо его иметь в наличности.
– Какие же капли? Боже! Я упаду!
– Валерьянка с адонисом, – смилостивился Михайла Михайлович; он сам всегда употреблял именно эти капли, о чем, конечно, великолепно знала ехидна, да притворялась.
Евгения Сергеевна что-то долго возилась у столика возле кровати, слышно было, как лила воду, охала, всхлипывала, а потом выпила лекарство.
– Полегчало? – съязвил Михайла Михайлович, когда супруга вернулась к столу в кожаное кресло. – Продолжай комедию. Мы вот с Ионычем потешимся.
– Ты зверь, зверь, зверь, – всхлипывала Евгения Сергеевна, сморкаясь в батистовый платок. – Пусть я порочная, греховная, но я же законная жена, я же тебе жена перед богом и людьми. Пойми это! И если я такая порочная, то не потому ли, что повенчалась со зверем, а не с человеком? Пока ты нуждался в покровительстве Толстовых – ты на всю мою жизнь смотрел сквозь пальцы и даже сам толкал меня на порочные связи. Разве не ты послал меня с Востротиным во Францию и в Англию? Тебе нужны были кредиты, и такие кредиты мог достать только Востротин, а не ты сам! И ты меня отдал Востротину на временное пользование; получил кредиты и паровые машины для механического завода и для двух пароходов. И я порочная? Михайла Михайлович ничуть не возмутился.
– Это из какой пьесы? – спросил супругу. – Я ведь, Евгеньюшка, все перезабыл. Из Шекспира, должно?
– Зверь, зверь!
– Слышишь, Ионыч, напирает на мое сердце, чтоб и я испил валерьянки с адонисом. Не старайся, Евгения. Мое сердце стукает нормально; решенье принял и успокоился.
– Решение? Какое решение?
– Ишь как испугалась! Может, еще выпьешь капель?
– О, боже, я призову Сергея на защиту.
– Сергей Сергеича? – Михайло Михайлович кивнул округлой головой. – У тебя память короткая, Евгения. Ты уж призывала брата-полковника на помощь, и мы с ним поимели длинный разговор. Он познакомился с некоторыми документиками! Познакомился!
Евгения Сергеевна быстро поднялась и, глядя в упор на супруга, объявила:
– Ты хам! Из хамов хам! Ты дал брату Сергею читать мои дневники и письма, которые выкрал у меня. Хам и подлец!
– Ступай вон, ехидна! – не удержался Михайла Михайлович.
– Нет, погоди, супруг мой законный, – перешла в наступление Евгения Сергеевна, и слезы моментально высохли на ее румяных щеках. – Наш разговор еще не окончен; и то будет последний разговор. Слышишь?
– Дай-то господь! – Михайла Михайлович перекрестился раскольничьим двоеперстием.
– Ха-ха-ха! – засмеялась супруга. – Какой же ты двуличный, Михайла!
– Э?
– «Э»? – передразнила супруга. – Ты сейчас совершил кощунство – по-староверчески перекрестился, а в православной церкви милости господней просишь! Так во всем. Одному богу молишься, а другому – вексель подписываешь.
– Ехидна! Змея треглавая! – побагровел Михайла Михайлович, теряя спокойствие. – До чего же ты греховна, ехидна!
– А ты не греховен, старый колпак?
– Спаси мя, создатель!
– Не спасет, Михайла. Не молись. Час твой пробил.
– Изыди, тварь! Ионыч, сию минуту… – И, не досказав, нажал одну из кнопок на своем столе. – Сейчас явятся люди и выведут тебя вон!
– Ха-ха-ха! Как ты перепугался, старый колпак, – потешалась Евгения Сергеевна. – А еще комедию хотел смотреть.
Но как же она была хороша, Евгения Сергеевна, в этот полуденный час! Она в роскошном платье па английский манер. На ее руках сияют кольца с каменьями, браслет, усеянный мелкими жемчужинами, на белой шее ожерелье, и на голове диадема из драгоценных камней. Михайла Михайлович однажды подсчитал, что наряд супруги превышает стоимость любого парохода Акционерного общества! И это все его капитал, выброшенный на ветер.
Она прошлась возле стола, словно демонстрировала все свои прелести. Ей можно дать лет тридцать, и никак не больше. А он, Михайла, старик, немощен, и голова его плешива, как голое колено.
– Гляди же, гляди па меня, Михайла! – потешалась Евгения. – Или я собой нехороша? Или тело у меня из ржаного теста? Или глаза мои, как твои, из прокисшего творога? Гляди же, гляди! Тогда вспомнишь, под какой вексель выдал мне валюту из сейфов.
– Блудница и скверна!
– И блудница, и скверна, и ехидна! – отозвалась супруга, подбоченясь перед Михайлой Михайловичем. – Но я вижу по твоим глазам, что ты сейчас бы подписал чек на все свои капиталы в трех банках, чтобы хоть одну ночь обладать такой блудницей!
– Врешь!
– Подписал бы!
– Врешь, врешь!
Евгения Сергеевна быстро протянула руку, положила ее на Евангелие:
– Клянусь богом – подписал бы чек, если бы я позвала тебя сегодня ночью и открыла бы один-единственный секрет, какой выведала у твоей матушки.
Михайла Михайлович ничего подобного не ждал. Что еще задумала ехидна?
– Э?
– «Э»? – передразнила Евгения Сергеевна, но не с издевкой, а с некоторым снисхождением к старцу. – Ты же, старый колпак, ворочая миллионами, не подумал даже: как же случилось, что твоя матушка так долго зажилась на белом свете?
Раздался звонок. Это пришли люди, которых вызвал Михайла Михайлович.
Ионыч взглянул на хозяина – открыть ли дверь.
– Скажи им, пусть подождут, – попался на крючок Михайла Михайлович. – И ты сам побудь там, – буркнул он себе под нос, не в силах поднять глаза на верного лакея.

II

Некоторое время молчали, не доверяя друг другу. Евгения Сергеевна о чем-то призадумалась, стоя боком к овальному углу письменного стола с резной решеткой по бокам; Михайла Михайлович, кося глазом, как старый филин, ничуть не доверял ехидне.
– Ну, закидывай невод, Евгения. Да упреждаю: хитрость тебе не поможет.
Евгения Сергеевна пожала плечами.
– Если не поможет, – тихо проговорила, глядя себе под ноги на узоры ковра, – если не поможет, тогда… в нашем доме будет покойник.
Михайла Михайлович дрогнул и, будто невзначай, повернул ключ в замке письменного стола, в ящике которого хранились два револьвера на боевом взводе, чуть выдвинул ящик.
– Дурак ты, Михайла, – усмехнулась Евгения. – Не тронь револьверы. Или ты думаешь, что я бы стала убивать тебя своими руками? Так пишут только в романах да в пьесах играют. В жизни все по-другому, и ты это знаешь. Я же блудница, скверна, и вдруг превратилась бы в такую дуру, чтобы запачкать руки в твоей крови! Нет, Михайла, не так будет. Я сказала: если ты меня не поймешь – в нашем доме скоро будет покойник. И этот покойник будешь ты.
– Евгения!
– Молчи! – оборвала супруга и опять положила руки на Евангелие. – Клянусь, Михайла, убить тебя невыгодно мне. И только мне! Сам подумай – какие разговоры пойдут? Какие догадки, пересуды? В каком положении окажусь я, понимаешь? Из дела сопайщики вытеснят меня, начнется раздел между мною и твоими сыновьями…
– Так будет, – кивнул Михайла.
– Дурак! Ты успел сунуть ногу в капкан Гадалова и Чевелева! Они тебя пожалели, старый дурак! Если бы не я – они бы давно выгребли весь твой капитал. Разве они тебя не подговорили убрать моих управляющих?
– Э? – Михайла Михайлович хлопал глазами. И это ей известно. До чего же ехидна хитруща. Или у ней всюду тайные агенты?
– Слушай, Михайла. Пока ты мне не мешал – ты нужен был не Чевелеву, а мне. Но за последний месяц ты наделал столько глупостей, что расстроил все мои дела; мне же подставил ногу. Клянусь: я этого не потерплю.
– Да как ты смеешь, ехидна, э, диктовать мне…
– Смею! – притопнула каблучком ехидна. – И еще раз повторяю: ты мне нужен был, как английскому парламенту король на троне. Ты король, Михайла, и не мешай мне. Дело в моих руках.
– Тому настал конец!
– Если настал конец, – спокойно возразила величавая хозяйка – премьерша юсковского парламента, – ты через три дня будешь покойником. Молчи! Ни слова. Слушай. Я не хочу убивать тебя – ты нужен мне. Но не мешай множить капитал. Не мешай, Михайла. И королей несут на кладбище.
Михайла призадумался. Ох умна, ехидна! Хитра и умна! Как же избавиться от нее и самому не оказаться покойником?
– Ты вызываешь Николая. А кто он, Николенька? Мотовщик, юбочник и пьяница. А я, твоя блудница. Юскова. Или ты забыл?
И в самом деле, блудница-то Юскова; четверть века Юскова.
– Так вот, Михайла, мое последнее слово: выбирай из двух одно. Или покойником быть через три дня, или жизнь на долгие годы с блудницей, ехидной, со скверной. У меня два секрета: могу продлить тебе жизнь и могу убить, когда захочу. Такой час пробил. Смерть всегда невредимая, Михайла. Она придет к тебе, и ты не увидишь, через какую щель пролезла.
Михайла Михайлович взмок, хоть выжми. Истинно так! Ехидна па все способна. Влип. Шея в петле и ноги в капкане.
– Вот еще что запомни, Михайла: если бы ты меня убил – ты бы не протянул дня. У меня останутся живые руки – племянник и два брата.
Что правда, то правда. У ехидны длинные руки. Не на каторгу упекут, а на тот свет. «Спаси мя, создатель!»
– Ответь прямо, Михайла: смерти или живота?
– Не стращай, змеища! Есть власть, закон…
– Ни власти, ни закона нету, Михайла. Все теперь временное. И в этом временном надо устоять делу Юскова, а ты своими руками губишь его. Я этого не потерплю. Слышишь? Не потерплю! – И опять притопнула каблучком.
Михайла Михайлович ни слова: сопит и думает. Ехидну трудно опровергнуть. Делу надо устоять во всем этом «временном» круговращении.
– Что ты хочешь? Э?
– Хочу, чтобы ты жил с ехидной королем на троне.
– Э?
– Хочу продлить тебе жизнь.
– Не в твоей то власти, – опротестовал Михайла, но не весьма уверенно. А чем черт не шутит, когда бог справляет обедню? – Новые маневры? Как бы ты, э, продлила мне жизнь?
– Секретом твоей матушки.
– Нету секрета, э, Евгения. Случай то.
– Как же других обошел такой случай?
– Сам господь ведает то.
– Ни господь, ни черт, ни твоя матушка не ведают, а я своим умом разгадала тайну твоей матушки. Еще позапрошлый год в ночь на страстную пятницу спряталась в ее комнате под кроватью и прослушала всю ее всенощную молитву, когда она беседовала с богом. Она же все свои собеседования с богом проводит при закрытых дверях и при одной свечке у иконы богородицы с младенцем. И я ту молитву всенощную прослушала; бока отлежала под ее кроватью, а все-таки секрет разгадала.
– Правда ли то?
Евгения Сергеевна поклялась на Евангелии. Какой же дурак откажется от жизни? Михайла Михайлович сказал, что он не прочь жить с Евгенией, если…
– Дурак! – оборвала Евгения. – Без всяких «если». Ответь прямо: смерти или живота? Хочешь ли ты жить долгие годы с блудницей, ехидной, со змеей или лучше тебе помереть сейчас? Отвечай одним словом. Не торопись. Подумай. Минуты три подумай. У тебя даже звонок с Ионычем на секунды рассчитан: пароль придумали. Ха-ха-ха! Дураки! Ты не в кабинете найдешь смерть, а в другом месте. Но я хочу, чтобы ты был со мною королем. Даю тебе три минуты. Думай же, думай, Михайла. Твой час настал.
Михайла Михайлович не в шутку перепугался. Чересчур серьезно говорила Евгения и клялась на Евангелии. Она, конечно, все давно приготовила. Умертвить сумеет, хоть полк солдат призови на помощь. Хоть бы сыновья были рядом. Один же! Кругом один – в ореховой берлоге за тремя замками. Но что замки для ехидны!..
Как бы между прочим Евгения сообщила:
– Я бы могла тебя и на каторгу отправить, Михайла, и все дело закрыть навсегда. Могла бы! Ты не подумал, почему Ионыч осмелился провести меня в твой кабинет? Твой раб ослушался! Кто защитит тебя, Михайла, в трудный час?
– Э?
– Вытри пот с лица. Что ты так потеешь?
– Господи помилуй! – терялся Михайла Михайлович. Сам о том подумал. Как же Ионыч вдруг порушил его приказ? Как смел ввести в кабинет ехидну?
Евгения Сергеевна глянула на свои золотые швейцарские часики:
– Три минуты прошло, Михайла. Отвечай.
– Э?
– Смерти или живота?
– Живота! Кому смерть мила, господи! – прорвало крепость Михайлы, и он сразу почувствовал себя поверженным к ногам ехидны, блудницы и в том числе стожалой змеищи. – Живота, Евгения. Живота.
Евгения Сергеевна посмотрела на супруга внимательно, точно впервые видела; усмешка победительницы едва тронула ее пухлые губы, и она, облегченно вздохнув, подошла к Михайле, повернула его к себе на вертящемся кресле и мягко, но властно уселась к нему на колени, положив руку на спинку кресла.
– Евгения!..
– Молчи, молчи. Я же блудница, блудница. И я дам тебе жизнь и радость. В моем теле, в моей душе сама геенна огненна.
– Помилуй меня, господи! – пыхтел Михайла.
– Не господь, а я милую.
– Не безбожничай!
– Я безбожница, и я – вечная, вечная, как геенна. Жить буду долго, если… всех нас не удушит революция.
– Чего страшиться! Революция сама себя удушит.
– Нет, Михайла. Ты бы побывал на нашем заводе, послушал бы мастеровых, или как их зовут – «пролетариев всех стран», – тогда бы понял, какая пропасть перед нами. Нам надо выстоять.
– Надо, – отозвался Михайла, не чувствуя тяжести на своих старческих коленях. Как-никак, а супруга немалая птаха, а вот держит на коленях, и ему приятно. Даже ноги потеплели, как будто укутал их лисьими мехами.
– Бог даст, выстоим и жить будем. Но только без хитростей, Михайла.
– Спаси Христос! Ты же сама и есть хитрость.
– Моя хитрость – в дело, а твоя – рушит дело. Вот мое условие: ты сегодня до часу ночи подпишешь договор-сделку на мое имя. И в этом договоре передашь мне все свои права по банкам, по акционерным обществам, по прииску. Передашь мне ключи от сейфов, и в этом кабинете буду жить я. Молчи! Не перебивай. Я же сказала: сегодня ночью ты подпишешь мне все свои капиталы…
– Не будет того! – воспрял Михайла Михайлович.
– Оставь, не мешай. Так будет, если я сказала. Слушай. Ни в какие денежные и промышленные дела ты никогда не будешь вмешиваться. Никогда. Ты будешь королем на троне. Я все дела буду вести сама со своими управляющими. Ты будешь иногда знать, как идет дело, но не всегда будешь знать. Не всегда. Твое дело жить и радоваться жизни. Разве плохо на старости лет? Ах ты старый дурень! Это же счастье, счастье. Я буду для тебя не женой, а блудницей, скверной, змеей, и ты сам познаешь, какая это сила жизни. Если надо – будут у тебя девицы мадам Тарабайкиной. Так надо, Михайла, чтобы жить. Ты же почти умер в этой норе, куда сам себя упрятал. От тебя тленом пахнет. Белье на тебе грязное. Постель страшная и грязная. Ты боишься даже позвать горничных прибрать постель: как бы не отравили да не удушили по моему приказу. Ох, Михайла! Я бы давно похоронила тебя, если бы ты был лишним. Ты король! Я без короля – вдова. А это так хлопотно! Брр!
Михайла Михайлович окончательно обмяк. Вот так окрутила ехидна! Как веревками повязала – ни дрыгнуть, ни прыгнуть.
Евгения продолжала!
– Со своей стороны я заготовила охранное письмо на! твое имя, что буду заботиться о твоем здоровье, и если ты, не ровен час, умрешь, капитал разделю на четыре равных части.
– Э? Как так на четыре?
– Евгения, Владимир, Николай, Аинна.
– Э?
– Без всяких «э», Михайла. Это будет справедливо перед богом и людьми. Я все сказала. Договор-сделку я заготовила и пошлю тебе с Ионычем на подпись. Решай до часу ночи. Если хочешь жить с блудницей – подпиши договор, надень японский халат, который я тебе пошлю, да не забудь вечером принять ароматичную ванну. Я распоряжусь. Придешь ко мне в спальню в одном халате и позовешь: «Здесь ли ты, блудница?» И я отвечу: «Здесь, король мой!»
Евгения Сергеевна, как кошка, прильнула к Михайле Михайловичу, и он увидел ее сияющие, ядовитые глаза искусительницы – помраченье настало. А он-то решил, что ни гроша, ни цента, ни пфеннига не отдаст за ее страшные чары! Живой еще! Живой! Да есть ли предел тому? «Спаси мя, Исусе! – молился староверческому Исусу. – Вдохни в меня прозрение!»
Прозренье улетучилось…
– Блудница я, блудница, – жарко шептала Евгения.
– Истая блудница, – отвечал вздохами Михайла Михайлович.
– И ты будешь жить с блудницей и радоваться будешь, король мой лысенький.
– Ехидна ты, Евгения!
– Ехидна, король мой. Ехидна.
– Змея ты!
– Змея, змея. Во мне яд для смерти и лекарство для жизни.
– Видишь ли ты, господи?!
– Видит, Михайла, и благословляет тебя на жизнь.
– Э?
Михайла Михайлович совсем разомлел, когда Евгения Сергеевна, еще раз предупредив, что будет ждать его с подписанным договором к часу ночи, удалилась восвояси.
Потом Ионыч принес от ехидны заготовленные бумаги на гербовых листах и, не выдержав свинцового взгляда хозяина, покаялся:
– Беда пристигла, Михайла Михайлович. Беда!
– Ты мерзавец, Ионыч! Кому предал меня? Кому? Ионыч гнулся коромыслом.
– Да есть ли верность среди людей, господи! – жаловался хозяин, ополчившись на лакея. – Как же смел привести ее ко мне? И бумаги притащил! Да што же это, господи!..
Ионыч осмелился доложить:
– Был разговор у меня, Михайла Михайлович… с Евгенией Сергеевной. Беда пристигла, говорю. Она показала мне пачку фальшивых банкнотов… Скитских. В пергаменте. И
подпись моя на той пачке… Как условлено было тогда. Помните?
– Господи! – ахнул Михайла Михайлович. – Откуда она достала ту пачку?
– Выкрала, думаю, у его преосвященства Никона. Какой будет позор, Михайла Михайлович, – бормотал Ионыч, горбясь.
– Да не осталось же у Никона фальшивых банкнотов!
– Не все он вам отдал за сто тысяч выкупу. Пачку приберег для себя.
– О, ехидна, змея стожалая! – засуетился по кабинету Михайла Михайлович и кинулся к столику с лекарствами. Вспомнил! Евгения Сергеевна, уходя, забрала лекарства, предупредив, что отныне она будет лечить его сама. – А Никон-то, Никон! А? Как же быть, э? Фальшивки передал ехидне! Доколе же, Ионыч? Доколе? Как жить, Ионыч? За один и тот же товар сколько раз платить можно?
Что мог ответить Ионыч?
Михайла Михайлович прогнал лакея, а сам погрузился в тяжкие думы. И так вертел и эдак, а выхода из ситуации не находил. Он в петле.
Вечером принял ароматичную ванну; Ионыч еще раз понаведался и принес от хозяйки японский халат, замшевые домашние туфли.
– Пошел вон, старый дурак! – выгнал Михайла Михайлович единственного верного человека. – Ты со своим скитом погубил меня, зарезал, зарезал…
Ионыч, уходя, заплакал.

III

Ночь…
Секунды прядут нитки, минуты ткут суровый холст из пряжи секунд, часы отмеряют холст аршином суток. И так без конца, без передышки из века в век.
Михайла Михайлович мечется по кабинету – ищет решение и не находит.
Бумага ехидны страшная. Он окажется полностью в ее власти, и если будет неугодным – она его спровадит в богадельню для стариков, выживших из ума.
Секунды прядут нитки…
«Она меня убьет, убьет, если не подпишу паскудный документ. Не даст оглашать с амвона, сама убьет. Чужими руками. Помилуй мя, господи!»
Одна и та же молитва с полудня до ночи…
Мысли рвутся – текут и не текут. Как стоячая вода в озере. Позвонить разве Чевелеву? Можно ли? Нельзя! Тут такой позор!
Сердце разбухло – в груди не помещается: одышка. Тяжелый удался час. Какой там час!
В письменный стол вмонтированы три кнопки звонка. Красная пуговка – связь с полицейским, который когда-то дежурил в заведении Юскова. Полицию упразднили – полицейского не стало, а с милицией не успел снюхаться. Да и кто знает, какие теперь порядки в милиции Временного?
Синяя пуговка – звонок для горничных. Как и первый, бездействует. Еще с черной кнопкой – для Ионыча. Это в постоянном пользовании. Но звонить надо по секундомеру. Сперва длинный звонок – предупреждающий. Потом два коротких с интервалами в десять секунд после каждого звонка. Этот – пароль на сегодняшний день.
Михайла Михайлович погладил пуговки звонков, не нажимая, отнял руку. Звонить некому. Ионычу? Был Ионыч и нету. Хищница заглотнула вместе с лысиной и секундомером.
«Как же быть, господи?»
Не подписать бумагу ехидне – смерть будет. Какая? Неведомо. Но она уготована.
«В НАШЕМ ДОМЕ СКОРО БУДЕТ ПОКОЙНИК. ЭТОТ ПОКОЙНИК БУДЕШЬ ТЫ».
Сказано довольно точно, без маскировки, прямо в лоб. Так дает знать о себе сила и могущество. И фарс тоже. Но ехидна не манкирует фарсом. Она если бьет, то наповал. Так она разделала однажды самого Востротина, и тот чуть не сдох. А ведь от него же народила дочь! Нет, не фарс. Предупреждение.
Но если он подпишет паскудный документ, отдаст ехидне все свои миллионы и власть, то что же потом будет? Она его не потерпит в доме. Остается только одно: богадельня. Не сыновьям, не себе, а все ехидне. Комедия – и только!
На столе между бронзовым бюстом Николая Второго и настольными часами «Павел Буре» разбросаны письма сына Владимира. Давнишние – выкинуть надо.
«Эх, Володя, Володя! – покачал головою Михайла Михайлович, опираясь о решетку. – Лучше бы ты никогда не был подполковником, а был бы ты у моего плеча деловым человеком».
Чего нет – не сыщешь полицией…
Но что же молчит Николенька? Три депеши отбил с запросом, и хоть бы слово. Или революция там, в Петрограде, прикончила его?
Мрачно. Тяжело. И так крути, и эдак. В западне.

IV

Возле часов – вороненый револьвер-самовзвод. Только в руку, нажми спусковую собачку, и коня уложить можно. А что, если не коня, а ехидну? Змею стоглавую?
Мысль трезвая, бодрящая. Другого выхода нет…
«Она меня сейчас ждет, змея стохвостая. Жди! Жди, блудница!» Он ее из револьвера на близком расстоянии. Без всяких слов – наповал.
Часы звонко тикнули – половина первого…
Надо бы прорепетировать, как это сделать. Взял со стола документ, еще не подписанный, а в правую руку револьвер. Протянул бумагу, как бы подавая Евгении Сергеевне, а в правой – револьвер под прикрытием бумаги. Так не выйдет. Надо примерить в японском халате, чтоб все вышло точно.
Быстро переоделся. Халат волочился по полу. Рукава длинные. Наверное, придется стрелять через шелк. Дырка будет в рукаве.
«В нашем доме, ехидна, будет покойник, – повеселел Михайла Михайлович. – И этим покойником будешь ты, скверна!» – И ногой притопнул.
Еще раз прорепетировал возле стола. Теперь он понимает, что значат для артистов репетиции…
«Последнюю комедию сыграем, ехидна». Она, конечно, приняла ароматичную ванну, натерла свое холеное тело розовым маслом и лежит в постели, едва прикрыв стыд. «Жди! блудница! Не ты мне, а я дам тебе «продление» жизни… на вечном покое».
Без четверти час.
Еще раз прочитал позорную бумагу и только сейчас обратил внимание, что бумага, составленная нотариусом, помечена… девятнадцатым днем января месяца одна тысяча девятьсот семнадцатого года! Вот когда еще заготовила! Ох-хо-хо. Что же ей помешало привести в исполнение свой замысел? Ах да! Были же заокеанские гости, а потом революция…
Сел в кресло, снял колпачок с бронзовой чернильницы, обмакнул перо и тут же положил его. Бумагу следует подписывать тушью, как положено. Ехидна сразу взглянет на подпись. Достал тушь и особое перо. Давно не пользовался.
Вытер перо клочком от письма Владимира и тогда уже с достоинством подписал четко и разборчиво: «Мих. ЮСКОВЪ». И хвостик от «ъ», как поросячий кренделек.
Без тринадцати минут час. Надо спешить.
Ключи на столе. Быстрее. Быстрее.
Повернул в замочной скважине один английский ключ и поставил замок на предохранитель. И другой так же. Пусть дверь будет не замкнута. Кто знает, какая сложится ситуация. Дело щекотливое. Убийством пахнет. Не пахнет, а будет убийство.
Нижний замок нутряной на три оборота. Дверь изнутри обита толстым войлоком, покрытым тисненой кожей. Под войлоком – стальной лист на всю дверь. Открывается легко – петли на американских шариках. С той стороны дверь задрапирована плюшем на всю степу. Если занавес закрыт, не сразу сыщешь, где спрятана дверь.
«Господи, спаси мя», – помолился Михайла Михайлович, покидая кабинет. Ключи на металлическом брелоке оставил в двери с внутренней стороны. Так лучше. Если что – бегом к двери и – хлоп; тут же нажать кнопку на английском замке – сам замкнется.
Полусогнутую правую руку держал клюшкой. Дула револьвера не видно…
В вестибюльчике к малому залу горит на одной из стен бра, от чего кругом полумрак.
Прикрыл за собою дверь, шагнул… И не успел сделать второй шаг, кто-то схватил за ногу и так дернул, что он, неловко взмахнув руками, трахнулся о паркет – гром раздался. Не выстрел, а головой ударился об пол. Все это произошло в одно мгновение. Револьвер, гремя по полу, отлетел на сажень от хозяина, и бумага выпала.
– Подлец! Какой подлец!
У Михайлы Михайловича сердце покатилось куда-то в глубину живота, и там будто сдохло – захлебнулось. Но он еще нашел в себе силы приподняться на полусогнутые руки и, глядя снизу вверх, в ужасе вытаращил остекленевшие глаза. Он увидел змею – и не просто серую гадюку, а настоящую кобру, как некогда в клетке зоопарка. Змея в черном извивалась над ним, скаля белые зубы.
– Кобра! Кобра! Спаси мя! – страшно проговорил Михайла Михайлович и, теряя сознание, позвал: – Ионыч! Ионыч! – И тут же руки у него подвернулись, и он упал носом в паркет, распрямляясь, медленно вытянул ноги.
– Какой подлец! – еще раз пнула поверженного супруга Евгения Сергеевна; в одной руке у нее был револьвер, в другой – долгожданный документ. – Или ты думал, старый колпак, что я так тебя и буду ждать, когда ты явишься ко мне с револьвером? Ха-ха-ха! Старый дурак! Я видела тебя сквозь стальную дверь!
«Старый дурак» ни о чем, пожалуй, не думал сейчас, да и навряд ли слышал хохот торжествующей победительницы.
Евгения Сергеевна чуточку преувеличивала. Она наблюдала за старым дураком с двенадцати ночи не сквозь стены и стальную дверь, а всего-навсего через замочную скважину.
Оставив супруга лежать лицом в паркет, Евгения Сергеевна подошла к двери кабинета, открыла ее, вынула ключ и, захлопнув дверь, замкнула. Отныне для Михайлы Михайловича навсегда заказана дорога в его собственный кабинет и к остальным дверцам заветных сейфов…
– Поднимайся! Ну? – Евгения Сергеевна тряхнула супруга за плечо, но он почему-то не охнул и никак не отозвался. – В обморок упал, старый колпак.
Сказав так, величавая хозяйка прошла к себе в спальню, погруженную в розовый полумрак. Она была не в кимоно, как о том думал Михайла Михайлович, а в черном гладком платье, обтянутом в талии.
Потом она включила верхний свет и внимательно посмотрела на подпись Михайлы Михайловича. Все в полном порядке. «Он меня хотел обмануть документом, – подумала красавица. – Как ловко он готовился преподнести документ, ха-ха-ха!.. Фу! Каторжник! Фальшивомонетчик!»
Насладившись документом, спрятала его в портфель для особо важных бумаг. Отныне она единовластная хозяйка миллионов Юскова; прииски – золото – прииски – золото; механический завод – забастовщики – убытки – милицию призвать, милицию – пусть не жалеют патронов – она не пожалеет денег; порядок – прежде всего порядок и – прибыли – прибыли!
Поцеловала портфельчик из замшевой кожи и спрятала в свой собственный сейф.
Хозяйка. Миллионерша. Ах, если бы еще к тому же – вдова…
Постель в спальной не разобрана; узорная накидка из тончайших брюссельских кружев – десять целковых за аршин – на горе пуховых подушек. Нет, Евгения Сергеевна вовсе не собиралась тешиться со старым колпаком в любовном экстазе, как он о том думал; она чересчур брезгливой стала; полюбовниками хоть пруд пруди. Она собиралась объявить Михайле Михайловичу, что с сего дня он, Михайла Юсков, навсегда оставит дом и жить будет в смирении со старцами в раскольничьем скиту, где когда-то печаталась на литографическом камне фальшивые «екатеринки».

V

Михайла Михайлович лежал в той же позе – лицом в паркет, и ни рукою, ни ногою не дрыгал. Смирненько так. Покойно.
Евгения Сергеевна присмотрелась к нему, толкнула туфлем – мягкий и беззвучный.
Разбудила горничных – Клавдию и Шуру.
Дюжие, откормленные девки, в наспех натянутых платьях, простоволосые, заспавшиеся, едва приподняли хозяина, испуганно ахнули.
– Господи, господи!..
– Он будто помер. Ей-бо! Евгения Сергеевна дрогнула:
– С ума сошли! С чего он помер бы? Нет, нет. Доктора надо вызвать. Я сейчас. – Никогда еще она не поворачивалась так круто. Моментом открыла дверь кабинета, кинулась к телефону, вызвала карету «скорой помощи» из городской больницы и тут только вспомнила о ключах от сейфов. В руках только ключи от двери. Где же от сейфов? Ах каторжник, фальшивомонетчик! Ящики стола замкнуты – у каждого ящика свой ключ. Вылетела в вестибюльчик:
– Несите его в кабинет, на постель, живо!
– Нам его не поднять, – сказала одна из горничных, таращась на хозяйку.
Слышно было, как внизу хлопнула дверь. Кто еще там? Ионыч? Или пришла Дарьюшка со своим возлюбленным таежным медведем? Только бы не чужой кто. Надо найти ключи от сейфов. Обыскать весь кабинет – все перетрясти.
Ни слова горничным, и поспешила вниз – Дарьюшка! Смотрит на хозяйку снизу вверх, чему-то улыбаясь, отряхиваясь от снега.
– Такой буран, такой буран, ужас!
Евгения Сергеевна спустилась вниз по ковру, не зная, что сказать Дарьюшке, да и надо ли говорить? Она же сумасшедшая! О, господи! Хоть бы она уехала в тайгу о таежным медведем – избавила бы дом от своего присутствия.
На Дарьюшке меховая полудошка, забитая тающим снегом, пуховая шаль, а лицо румяное и в глазах туман – влюбилась, что ли? Или все еще воображает, что живет в третьей мере жизни?
– Одна? – И голос у Евгении Сергеевны переменился – тревогой насытился, беспокойством. Она почти уверена, что Михайла Михайлович отдал концы из земной юдоли. Ну, а дальше что? Похороны? Извещать ли сыновей Михайлы? Дать ли депешу престарелой матери? Не заподозрят ли Евгению Сергеевну в убийстве? Ионыч! Лысый лакей и сообщник фальшивомонетчиков. Что скажет он?
– О, господи! Господи! – невольно вырвалось у Евгении Сергеевны.
Откинув шаль на плечи, поправив волосы, Дарьюшка липуче так взглянула на Евгению Сергеевну:
– Что вы так? Я вас побеспокоила?
– Да что ты, что ты.
А тут сверху горничная кричит:
– Страшно нам чтой-то. Страшно. Позвать бы кого из мужиков. Хоть конюха Василия или Павла.
– Что? Что? Ах да! Не троньте его. Не троньте. Сейчас будет доктор.
– Что случилось? – дрогнула Дарьюшка.
– С Михайлой Михайловичем что-то плохо. Не представляю, что с ним. Слышу – что-то загремело. Выскочила из спальной – лежит в вестибюльчике. Боже!
Дарьюшка попятилась к зеркалу.
– Убийство?
У Евгении Сергеевны от таких слов Дарьюшки кровь отлила от щек и глаза расширились.
– Что ты, что ты? Какое убийство? С чего ты?
– Где он? Где?
– Да успокойся ты, ради бога. – И, собравшись с духом: – Кто бы его мог убить? Что ты! Он же всю неделю совсем плохой был: на каплях да на уколах жил. Камфорой весь пропитался. Может, опять плохо с сердцем.
А Дарьюшка видит свое – трезво и страшно. Тихо так говорит. Тихо так – в упор:
– Я знала, чувствовала, что у вас в доме будет убийство. Я по его лицу видела, что его убьют. Скоро убьют.
– О, боже! С ума сошла! – перетрусила Евгения Сергеевна. – С чего бы его стали убивать? Кому он нужен?
Но разве можно убедить Дарьюшку, если она видит глава Евгении Сергеевны – глаза убийцы; змеи в ее глазах, змеи, змеи. Она видит, как змеи выползают из глаз. Серые змеи.
– Я вижу, вижу, вижу!
– Что видишь? Да успокойся ты, ради Христа. Успокойся.
– Я знала, предчувствовала, а молчала. Гослоди, почему я ему не сказала, что его убьют? Почему?
– Сумасшедшая!
– Я? Ха-ха-ха. Как у вас все просто. Это вы с ума сошли. Все вы с ума сошли. Была же революция, а вы… за миллионы убиваете друг друга!
Евгения Сергеевна взяла себя в руки:
– Вот что, голубушка, если ты будешь нести вздор, я сейчас же вызову доктора Столбова и он тебя определит в психиатричку. Сейчас же определит.
– У меня есть защитник, не беспокойтесь, – вспомнила Дарьюшка про Гавриила Ивановича, который только что проводил ее из дома капитала Гривы. – А вот вам… вам будет плохо, если раскроют убийство.
– Вон! Вон! – взорвалась Евгения Сергеевна, указав на дверь. – Чтоб ноги твоей не было в моем доме. Какой позор, а? И это говорит мне сестра проститутки? – вспомнила кстати. – Ты бы, голубушка, прежде всего очистила свой хвост. Твоя родная сестра, Евдокия Елизаровна, таскается по домам терпимости, а ты изображаешь из себя святую невинность. Фу, какие вы гадкие!
– Моя сестра? – хлопала глазами Дарьюшка.
– Как будто тебе это неизвестно, что твоя сестра была в доме терпимости у мадам Тарабайкиной!
– Нет, нет, нет! Это вы… это вы сейчас придумали. Я вижу, вижу.
– О, господи! Вот еще навязалась сумасшедшая на мою голову, – взмолилась Евгения Сергеевна. – Иди-ка ты, милая, узнай, где твоя сестра. Тебе скажет хозяйка заведения мадам Тарабайкина. Дом ее на Гостиной улице – найдешь. Спроси – любой укажет. Иди же, иди! Или тебя силой вывести? За вещами завтра придешь. Ну?!
Наконец-то Евгения Сергеевна избавилась от беспокойной квартирантки – вздохнула полной грудью.

VI

Был доктор – не из знакомых, дежурный из «неотложки». Посмотрел остывающее тело. Тело – не жизнь.
Конюх и дворник втащили усопшего в малую гостиную и положили пока на диван.
Ключи, ключи, ключи от сейфов!
Металась по кабинету, как фурия; перевернула заплесневевшую постель усопшего, обшарила все уголки – нет как нет. Куда же он их спрятал?
– О, боже! В чем он ходил? Не мог же он отдать ключи Ионычу? А что, если позвать Ионыча? Нет, нет. Пусть лакей дрыхнет. Что-нибудь придумаю.
Вспомнила: старик принял ее в домашнем замызганном халате, в карманах которого он хранит ключи. А халат валяется в мягком кресле. Встряхнула – зазвенело железо – ключи! Гора с плеч. Теперь надо дать знать близким – Чевелеву и Гадалову – сопайщикам. Телефон Чевелева не ответил – дрыхнут; Гадалов отозвался. Что? Что? Упокоился Михайла Михайлович? О, какое горе! И на некоторое время примолк, соображая. Думай, думай, красноярский банкир! Я тебя еще не так огорошу, когда объявлю свои права.
Еще кого вызвать?..
Ах да! Власть имущего, хотя и во временном комитете, председателя Крутовского. И он же известный доктор. Как это кстати!..
Доктор Крутовский обещал быть сию минуту.
Кого еще вызвать?
Как же она могла забыть! Понятное дело, его преосвященство, архиерея Никона.
Телефон Никона долго не отвечал. «Подлец! Бык гималайский! Он там перед какой-нибудь красоткой представляет сейчас великого жреца. Ну, погоди же!» – пригрозила Евгения Сергеевна, когда в трубку ответил женский голос престарелой монашки.
– Кто у него там сегодня? – раздраженно спросила Евгения Сергеевна. – Скажите ему, скажите!.. Скажите… Скажите, что великая жрица больше не жрица, а вдова. Вдова. И никогда не будет жрицей.
И повесила трубку телефона.
Но нельзя же быть в такой час без священника в доме! Это же скандал на весь город!
«Мне надо взять себя в руки, – опомнилась. – С чего я наговорила глупости по телефону монашке! Дура! Какая дура, боже!» И вызвала по телефону знакомого священника, отца Афанасия, того самого, который так бесславно бежал с похорон есаула Могилева.
Отец Афанасий, довольный вызовом госпожи Юсковой, облачившись в новую рясу, спешил в дом грешника Михайлы, с которым он не один раз спорил о сущности раскола церкви, понося всех старообрядцев, как тупейших еретиков, которым бы надо стричь не бороды, а головы за их упорствование в ереси.
В тот момент, когда Евгения Сергеевна настойчиво вызывала по телефону военный городок, где находился в эту ночь полковник Толстов, ее старший брат, в малую гостиную прибежала вконец перепуганная рыжая толстушка Шура, сообщив:
– Ой, матушки! Ионыч-то, Ионыч-то!
– Что? Что еще? – обернулась Евгения Сергеевна.
– Удавился на шелковом шнуре от гардин. Удавился!
– Боже мой! – выронила телефонную трубку Евгения Сергеевна. Такого она никак не ожидала.
– И записка вот, – подала горничная записку. Евгения Сергеевна так и вцепилась в записку. Что еще за документ? К лиху или к добру?
Документ был вот какой:
«Господам полицейским (это слово зачеркнуто одной линией) – милиции. Господину следователю. Господину Чевелеву. Всем господам.
Я, нижеподписавшийся, монашеского имени Иона, в мирском крещении – Исидор Ионыч Галущенко, уроженец города Пскова, 1844 года от р. х., сим письмом заявляю нижеследующее:
Господам полицейским известно дело красноярского староверческого скита, где изготовлялись фальшивые государственные билеты. В изготовлении тех фальшивых билетов я тайно принимал участие, о чем заявляю власти сим моим письмом. В деле изготовления фальшивых билетов никакого участия, ни тайного, ни явного, не принимал господин Михайла Михайлович Юсков, которого я чту, и прошу ему здравия господнего на многие лета. Но как мне стало известно, госпожа Евгения Сергеевна, неведомо где достала фальшивые старые билеты, и сегодняшним днем, числа 23 марта месяца, угрожала хозяину, Михайле Михайловичу, сими фальшивками, чтоб он подписал ей свое имущество и капитал. Греховная Евгения подбивала меня на тяжкий проступок, чтоб я вступил с ней в заговор супротив моего хозяина, Михайлы Михайловича, в чем я отказал ей. Тогда она объявила, что про фальшивки будет оглашено с амвона в проповеди архиерея Никона, с которым она состоит в греховной связи, и меня, Иону, а так и моего хозяина, Михайлу Михайловича Юскова, власти призовут к ответу за фальшивые билеты.
Сим письмом перед смертью своей заявляю: Михайла Михайлович ни в чем не повинен, и фальшивые билеты, кои находятся в руках преступной Евгении Сергеевны, это мои собственные фальшивки, которые я тайно хранил у себя на случай употребления, если бы меня изгнал хозяин из дома.
Я оставил хозяина в его кабинете в третьем часу пополудни в тяжелом расстройстве духа, устрашенного преступной Евгенией Сергеевной, упомянутыми фальшивками. По долгому раздумью над своей грешной жизнью я, Иона, дабы не опорочить имя и честь моего хозяина, Михайлы Михайловича Юскова, принял решение покинуть земную юдоль, где я не единожды совершил тягчайший грех, и господь бог призвал меня к ответу.
Уходя из земной юдоли, обращаюсь к господам, кои будут читать мое письмо: Михайла Михайлович Юсков ни в чем не виновен, и прошу изнять у госпожи Евгении Сергеевны мои фальшивки, дабы она не угрожала хозяину, и тем самым не погубила его тело и душу.
Господь бог видит, что я изложил всю правду.
К сему приложил руку в здравой памяти
ИОНА».
От подобного послания «покинувшего земную юдоль» Ионыча у величавой хозяйки дома Юскова мурашки забегали по спине. Вот так Ионыч! Какую он ей свинью подложил! Она, Евгения Сергеевна, угрожала хозяину фальшивками, и тот, понятное дело, со страху испустил дух. «О, господи! И даже мертвые лгут, – морщилась Евгения Сергеевна. – Кому же верить, если даже мертвые лгут?»
Спросила горничную:
– Кто читал эти каракули?
– Никто не читал. Дядя Петя совсем неграмотный, а Василий даже не видел. Когда сняли Ионыча, я увидела эту бумагу у него в кармане. Подумала сразу – записка. Взяла и к вам бегом.
У Евгении Сергеевны отлегло от сердца:
– Хорошо. Никому ни слова, Шура. Смотри.
– Помереть мне…
– Хватит!
Евгения Сергеевна сыта мертвецами. Не было ни одного, и сразу два – успевай разворачивайся.
Но надо же немедленно устранить свидетелей, которые видели, как горничная вытащила из кармана пиджака Ионыча злополучную записку!
Быстро пошла вниз, в комнату Ионыча.
Маленькая, просто обставленная комната старого холостяка. Кровать, стол под скатертью, на столе чайный прибор с недопитым стаканом чая, вафли в вазе, раскрытая Библия, и возле Библии листы бумаги, чернильница и ручка, которой было написано последнее письмо Ионыча.
Евгения Сергеевна сразу же, как вошла в комнату, распорядилась: кучер Василий должен сейчас же заложить пару лошадей и мчаться в Минусинск к матери покойного Михайлы Михайловича, престарелой Ефимии Аввакумовне; дворник Петр тоже пусть заложит в ее санки рысака и поедет в скит за старцем Иосифом.
– Живее. Живее! – подтолкнула хозяйка.
Тело Ионыча положили пока на пол – стол был чересчур мал, и прикрыли скатертью.
Случайно Евгения Сергеевна увидела на полу скомканную бумагу. Подняла ее, развернула и, к немалому удивлению, прочитала письмо Ионыча, адресованное не «господам», а хозяину, Михайле Михайловичу.
«Настал час, милостивый мой государь Михайла Михайлович, и я должен открыть сию тайну вам: не могу далее проживать великим грешником, который однажды ушел от закона и нашел себе пристанище в вашем добром доме. За мои тяжкие грехи я сам себе избрал наказание – смертоубийство наложением на себя своих грешных рук, чтоб не порочить, ни ваш дом, ни ваше доброе имя. Нету спасения душе злодея, совершившего умертвление одного старца в красноярском ските, и потому я милостиво прошу захоронить меня без церковного отпевания, и так и без попа православной церкви…»
И ни слова про Евгению Сергеевну и про ее угрозы хозяину! «И даже мертвые не раз, а дважды врут, – подумала Евгения Сергеевна, бережно разглаживая гербовый лист посмертного послания лысого слуги усопшего хозяина. – Мне помогает само провидение!» Жаль, конечно, что первое письмо осталось недописанным, оборванным на полуслове. Вероятно, Ионыч, сочиняя лживое письмо, вдруг вспомнил хозяйку, которую ненавидел, и призадумался. Что ему терять, уходя на тот свет? Она же, ехидна, фурия, змея стожалая, так или иначе, а все равно попытается выжить из дома самого хозяина, Михайлу Михайловича, припирая его к стене фальшивыми билетами! Надо вырвать все сто ядовитых жал у змеищи, и тем самым, хотя бы ценою собственной жизни, обезопасить Михайлу Михайловича – единственного своего друга.
Так и сделал. Первое письмо скомкал и бросил под стол, а потом сам же, наверное, незаметно выпинал ногой из-под стола, сочиняя новое лживое письмо, которое и сунул себе в карман.
Евгения Сергеевна положила письмо на стол и обшарила карманы Ионыча – нет ли там еще третьего послания, Третьего не было.
Приехал доктор Крутовский, а за ним священник…
Скомканное послание Ионыча пошло по рукам…
Всем стала понятна причина самоубийства Ионыча, которого «призвал господь к ответу». Умный и начитанный доктор Крутовский высказал такую догадку:
– Надо думать, между хозяином и слугой был довольно неприятный разговор накануне! Михайла Михайлович, будучи человеком твердого характера, пригрозил Ионычу арестом, а слуга ответил деянием самоубийства. Ну, а сам Михайла Михайлович, будучи не столь завидного здоровья, чрезвычайно близко принял к сердцу ссору с Ионычем, и вот результат – сердце не выдержало.
Евгения Сергеевна подсказала доктору Крутовскому:
– Люди могут всякое подумать, Владимир Михайлович. Я настаиваю на вскрытии, как это мне ни тяжело.
Господа утешали: кто же смеет подумать порочащее госпожу Юскову, если налицо вещественное доказательство – признание самого Ионыча – самоубийцы?
– Тем не менее… тем не менее, – сказал господин Крутовский. – Вскрытие усопшего установит подлинную причину смерти.
– Ах, боже мой! – плакала Евгения Сергеевна. – Я подозреваю убийство! Да, да! Может, Ионыч отравил хозяина? А потом сам повесился. Почему он не дописал письмо?
А в самом деле – почему?
Так Михайла Михайлович впервые попал в городскую больницу, которой он категорически отказал в пожертвовании на ремонт и благоустройство. Доктора шутили: «Это он в наказание за свою скупость приехал к нам не в карете, а на катафалке».
Между тем недели три спустя после похорон, когда Евгения Сергеевна утвердилась единовластной хозяйкой дела Юскова, его преосвященство Никон, беседуя наедине с Евгенией Сергеевной, бывшей жрицей, намекнул:
– На дела церкви надо бы уделить суммы, почтенная Евгения Сергеевна. Грехи земные покаянием и щедростью искупаются. – И так это недвусмысленно уставился на рабицу божью. Должна, мол, понять, какого вознаграждения он, Никон, ждет и в каких суммах.
Евгения Сергеевна ответила:
– Я еще не успела согрешить, ваше преосвященство, и мне не в чем каяться и щедро откупаться. Ну, а если какой грех совершил покойный супруг, – он своей щедростью искупил при жизни.
– Не все, не все искупил, Евгения!
– Что же он не искупил?
– Капитал его греховно нажит. Ох, греховно!
– За тот грех, ваше преосвященство, ответил перед господом богом раб божий Иона. Он согрешил, и он же сам себя наказал.
Никон усомнился:
– Смутно посмертное письмо Ионы. И подписи нету. Да и не совсем прописано. Или помешал кто Ионе?
Евгения Сергеевна величаво поднялась:
– Смею сказать вам, ваше преосвященство, ваши смутные мысли меня не интересуют. Дела божьи – покаяния преступников, посмертные их письма и все их грехи, пусть сам господь бог рассудит. И я не смею вмешиваться в дела господа бога. Прошу вас, оставим этот разговор и никогда к нему не будем возвращаться. Никогда. Других много дел.
Архиерей Никон побагровел от подобной отповеди:
– О, господи! Слышишь ли ты?
– Слышит, ваше преосвященство, и просит вас не вмешиваться в его дела, – усмехнулась хозяйка в трауре.
– О, господи!
– Прошу извинить меня. У меня мигрень.
– Разверзнись, небо! – грохнул Никон. – Ты, Евгения, грехоподобное создание! Сама геенна огненна!
– Теперь не геенна, ваше преосвященство. И не ваша жрица. Несчастная вдова, как видите. Прошу извинить. У меня мигрень. – И так же спокойно, как однажды покинула кабинет Михайлы Михайловича, удалилась из гостиной, оставив там великого жреца в крайнем расстройстве духа.

VII

… В ту ночь Дарьюшка нашла себе пристанище в доме капитана Гривы. Она не могла объяснить, что случилось в доме Юсковых, и все твердила одно и то же: «Убийство свершилось, Гавря! Убийство свершилось. Как же можно жить так, Гавря? Как же можно жить так? Как звери! Настоящие хищники!»
И как того не ждал Гавриил Грива, Дарьюшка неестественно покойно сказала:
– Гавриил Иванович, вы просили моей руки… Если… если не передумали…
– Побей меня гром!
– Постой, постой, Гавря. Не спеши. Ты все знаешь… И если не передумал…
– Расщепай меня на лучину!
– Нет, нет! Пусть никто не щепает тебя на лучину. – И подала руку Гавриилу Ивановичу. – Вот моя рука, Гавря.
… На другой день они уехали в Минусинск на ямщицкой паре с колокольчиками. Старик еврей догадался, что они молодожены, и, гикая на разномастных коней, напевал им веселые песни: он тоже радовался революции, свободе и верил, что отныне на Руси не будут выползать из мрака братья «Союза 17 октября», чтобы потрошить несчастных евреев, хватая их за пейсы, а жен за юбки.
Стояла мартовская оттепель: мягко стукали подковы коней; посвистывал еврей-возница, и вся жизнь, как думалось Дарьюшке, промчится в таком вот отрадном и веселом движении.
На первом станке от Красноярска, в деревне Езагаш, они остановились в богатом крестьянском доме. Хозяин уступил им свою кровать, не подозревая, что для постояльцев это была первая брачная ночь.
Вся горница была заставлена фикусами в кадушках; ночь была прозрачная, и лапы фикусов чернели на фоне окна. Грива долго ходил по горнице и курил трубку. На деревне лаяли собаки, и по улице кто-то прошел с песнями под балалайку. И, странно, Дарьюшке послышалось, будто в горнице трещат кузнечики. И она не в чужом доме, а в пойме Малтата. И не Гавря, а он, другой, отвергнутый, но неизжитый, шепчет, что она его жена, возлюбленная и руки его жалят тело как крапивою: но ей не больно, а радостно и приятно.
«Я люблю, люблю Гаврю! – твердила себе Дарьюшка, будто спасалась бегством от чьей-то тени. – Иди же, иди, Гавря! Мне страшно!» – крикнула она и, как сумасшедшая, вцепилась в Гаврю, хватая его за руки, за плечи. Она хотела что-то задушить в себе, чтоб навсегда обрести покой и счастье. А Гавря твердил свое: у них будет непременно сын, который никогда не будет знать ни жандармов, ни царя на троне, ни жестокости, а будет свободным и удивительным человеком. Она не хотела сына; ни дочери, ни сына. К чему? Кто-то сказал из древних: чтобы зачать ребенка, надо быть до зачатья матерью, а не ветром в поле. Дарьюшка не чувствовала себя матерью. Ее куда-то гнал ветер, гнал, гнал, и не было пристанища. Пусть Гавря думает, что у них будет сын, но сына не будет. С тем и поднялась в чужой горнице. Он еще спал, Гавря, и не видел, что Дарьюшка провела ночь без сна. Старик еврей хитровато подмигнул Дарьюшке, но она не ответила смущением; она была равнодушна и безразлична. Просто уселась в кошеву и, как только выехали на Енисей, тут же уснула подле Гаври.

VIII

… Из вязкой тьмы робко прорезывались желтые огни Минусинска.
Дарьюшка сжалась в комочек; тоска подмыла; дорога кончилась, и кто знает, что ее ждет в большом доме на дюне?
«Тима, милый, спаси меня», – молилась она. И почудилось Дарьюшке, что Тимофей подсел к ней в кошеву, но не в мундире с крестами и медалями, а тот самый, который еще не был на войне…
«Ты пришел, милый? Пусть это твоя рука на моих плечах; пусть я слышу твой голос. Я знала, что ты обязательно придешь. Не уходи же, не уходи!»
И он ответил:
«Я никогда не уйду от тебя, Дарьюшка».
«Ты меня любишь, Тима?»
«Люблю, Дарьюшка, и вечно буду любить».
«И мы будем всегда вместе?»
«Всегда. Ты моя белая птица».
«Твоя, твоя, милый, Я и сама не знаю, что со мной случилось в доме Юсковых. Но это прошло, и ты опять со мной. Ты видишь: над нами розовое небо?»
«Пусть всегда будет розовое небо», – повторил он, как клятву.
«И ты, Тима, никогда не будешь жестоким? Никогда не не будешь мучить и терзать людей?»
«Никогда!» – отвечал он.
«И ты мне простишь? Все мои грехи и заблуждения? Я такая грешница, если бы ты знал! Меня мотало по земле, как щенку, и я нигде не находила пристанища. Я верила, а меня жестоко обманывали; и твой отец тоже. Если бы ты знал, как он меня обманул, Тима! Если бы он меня укрыл в ту страшную ночь!.. Я просила помощи – пристанища на одну ночь. О! Как я хочу, чтобы люди не толкали друг друга в ямы, а помогали бы друг другу и были бы братьями. Земля такая большая, а людям как будто тесно. Приди же, приди ко мне, Тима!»
Но не было Тимофея без крестов и медалей, который поклялся, что никогда не пойдет на войну, не было розового неба, да и самой Дарьюшки, той, давнишней, тоже не было…
Был дом на дюне, был Гавря – Гавриил Иванович, и он торжественно возвестил Дарьюшке:
– Вот и наш скворечник! – и показал на дом отца.
«Какие они? Что за люди?» – думала Дарьюшка. Она боялась встречи с доктором Гривой, и более всего с его молодой женой, Прасковьей Васильевной, которую знала. Про нее столько говорили!
Серая, мглистая тьма поглотила стены и крышу дома, и только светились окна, как у маяка, утонувшего в разбушевавшейся стихии.
Назад: ЗАВЯЗЬ ЧЕТВЕРТАЯ
Дальше: ЗАВЯЗЬ ШЕСТАЯ