XXX
Это случилось тем же сентябрем, в Москве. Джо ходил взад-вперед по университетскому скверику, ожидая Милю. Движение помогало думать. По холодному синему небу летели желтые листья, свободные, они кружились, высоко поднимаясь над деревьями. Их было много, целые оранжевые стаи. Джо думал о красоте. Может быть, в связи с этим осенним листопадом. О красоте своей текущей работы. Красоты-то там как раз и не хватало. А красота для него всегда была критерием истинности.
Миля вышла с каким-то щуплым пареньком; увидев Джо, помахала ему, сбежала по лестнице, спутник последовал за ней.
— Познакомьтесь, — сказала Миля, — это Ярик, Ярослав, мой жених.
Она явно наслаждалась эффектом. Ярик протянул руку. Джо машинально пожал ее. Одет был Ярик щеголевато – замшевая зеленоватая куртка, джинсы заправлены в мягкие сапожки. Сияя доброжелательством, он пригласил Джо отметить помолвку. Отправились в Дом актера. Администратору он сказал: “Эти со мной”.
Джо никак не мог прийти в себя. Казалось, его отношения с Милей после смерти Лигошина стали и ближе и теплее. Зимой решили поехать на неделю в Подмосковье кататься на лыжах. Что произошло? С каким-то непонятным ему удовольствием Миля рассказала, как Ярик сделал ей предложение. Джо обязательно должен быть на свадьбе.
Принесли шампанское. Джо поднял узкий бокал, посмотрел, как бегут вверх мелкие пузырьки, и прочел из Шекспира:
Friendship is constant in all other things,
Save in office and affairs of love1
Почему именно это пришло на память? Очень просто: когда-то они читали Шекспира с Вивиан, она повторяла ему эти строки перед отъездом. Ярик похвалил: у Джо, мол, неплохое произношение; его распирало довольство – своей молодостью, столичностью, журналистской профессией. Он сыпал анекдотами, с ним здоровались, он отходил к соседним столикам выпивать, чокаться. Миля посмеивалась и над ним и над Джо. Она была наэлектризована, язвила, старалась вызвать Джо на резкость. Да, Ярик не ума палата – а кто такой Джо, что он из себя представляет? Подумаешь, бывший иностранец. А Ярик, между прочим, будущий иностранец, они ведь собираются уезжать, и не куда-нибудь – в Штаты. Ярика посылают как журналиста, ему нужна жена. Такое правило. Отсюда все и идет. Папаша у него шишка. Так что на лыжах она будет кататься где-нибудь в Северной Дакоте. Их ждет квартира в Вашингтоне, в центре, гараж; квартира, между прочим, уже обставлена, большой холодильник, кухня с электроплитой, так что – простите, мирные долины…
Она вдруг заплакала, Ярик и этим был доволен – невеста должна плакать, по старинному русскому обычаю положено.
Выпив коньяку, он стал рассказывать Джо про американскую жизнь и корреспондентскую работу. Главное, научиться ругать американские порядки, находить изъяны, несчастных людей, еще лучше показать беспощадность капиталистической конкуренции. Пороки системы. Бессмысленность жизни. Если найти верный ключ для обличительных репортажей, можно жить припеваючи.
Он раскраснелся, прядь волос падала ему на лоб, он красиво отбрасывал ее, изображая не то отчаянного журналиста, не то профана. Он гарцевал перед Милей и особенно перед Джо, стараясь достать его, и доставал.
— Зачем же вам ехать в Нью-Йорк, здесь бы и писали свои очерки, — сказал Джо.
— Детали, детали нужны, дорогой мой, да и потом – сравнили Москву с Нью-Йорком. Там настоящая жизнь. Вы были когда-нибудь в Нью-Йорке? То-то. Это вам не ваша дыра Иоганнесбург.
Перед отъездом Миля провела с Джо целый день. Поехали в Переделкино, она повела его на кладбище, посидели у могилы Пастернака. С холма видны желтеющие поля, ручей, выцветшее небо. В маленькой игрушечно-нарядной церкви она поставила свечку за себя и за Джо, за то, чтобы они еще встретились. Все в этот день было печально-трогательным. Длинный пустой перрон, огни семафоров, газетный фунтик с бурым крыжовником, который купили у станции. Миля еле удерживалась от слез.
В аэропорт Шереметьево ехали несколькими машинами. Миля усадила Джо рядом с собой. Ярик сидел впереди с водителем. На Миле был черный с алыми розами большой русский платок, черного бархата жакетка, русские сапожки – словом, типичный, как она считала, русский наряд, такой она хотела предстать перед американцами.
Стоило закрыть глаза – и можно было представить, что это не Ярик с Милей, а он, Джо, еще сегодня через двенадцать часов приземлится в Нью-Йорке. Сказочная эта возможность вдруг приблизилась вплотную, когда они подошли к барьеру, за которым начинался таможенный досмотр.
Регистрацию билетов долго не объявляли. То там, то тут Джо ловил американскую речь, наслаждался ею, угадывал в толпе американцев по жестам, по какой-то неуловимо родной манере держаться. Вдруг издали он увидел Эн. Растрепанная, красная, она металась, кого-то разыскивая. Джо пошел к ней, потерял ее из виду, а когда нашел, она обнимала какого-то высокого мужчину, а двое молодых парней что-то выговаривали ей и пытались отвести в сторону. Мужчина, бледный, очень высокий, с редкой рыжеватой бородкой, показался Джо смутно знакомым.
Появление Джо нисколько не смутило Эн, она тут же привлекла его как свидетеля, пригрозив “этим типам”, что сообщит куда надо. Она “провожает друга”. Он улетает в США.
— Его выслали, его насильно выдворили из СССР.
И тут только Джо вспомнил, где он его видел: художник, который увел Энн когда-то в Русском музее. Так, значит, слухи о романе Энн верны?
Не стесняясь, Энн прильнула к Валерию, держала его руку у своей груди. Парни, которые, видимо, сопровождали художника, хотели было провести его каким-то другим ходом, но Энн не отпускала, и когда они попробовали ее оттолкнуть, вдруг закричала пронзительно по-английски:
— Господа, внимание! Я хочу всем сообщить!
Кто-то из иностранцев тут же наставил фотоаппарат.
Ничто другое, как потом понял Джо, не могло так быстро подействовать на этих молодчиков, как безумная выходка Эн. Они, сменив тон, принялись успокаивать Энн и, ловко орудуя плечами, оттесняли начавшуюся было сгущаться толпу. Бесцеремонно отодвинули и Джо – давай-давай топай отсюда, не задерживайся. Он попробовал возразить: на каком, собственно, основании? Ему вывернули руку: имеются основания, пусть мотает отсюда, пока не получил по хлебалу. Но тут вмешалась Эн, и они отстали. А Энн все гладила своего художника, он стирал пальцем мокрые следы под ее глазами. Они не отрываясь смотрели друг на друга с отчаянием людей, расстающихся навсегда. Он был единственным в этом огромном зале, кого ничуть не волновало предстоящее путешествие. Он уезжал не в Америку, он уезжал от нее.
— Вы должны ее успокоить, — говорил Валерий, обращаясь к Джо. — Она ни в чем не виновата. Все равно они бы меня выжили. Они всех выталкивают. Она берет на себя их грех. Так нельзя. Им только это и надо. Смотрите, какие у них оставленные Богом физиономии. Анна помогла мне. Я теперь знаю, что собою представляю. Я там не пропаду. Пора попробовать себя не в подполье.
Энн тоже обращалась к Джо, она не могла себе представить – как же ее художник будет там, в Штатах, без языка, без знакомых? Джо замахал руками, подзывая Милю и Ярика. Сейчас он их познакомит, и на первые дни у Валерия будет хоть кто-то из своих. Успели сказать что-то Ярику сопровождавшие гаврики или нет, Джо не заметил, но Ярик насторожился. Лицо его похолодело, он выпятил подбородок, покачался на цыпочках, отвергающе повел головой.
— Я думаю, дорогой Джо, тот, кто бросает свою родину, не может рассчитывать на нее.
— При чем тут родина? — сказал Джо. — Я же вас прошу.
— Между прочим, я еду за рубеж представлять не себя лично. Да и мне самому не по душе люди, которые, как говорится в Библии, меняют первородство на чечевичную похлебку.
Он не гневался, он исполнял свой гражданский долг.
Энн не хотела уходить из аэропорта, пока не взлетит самолет. Ей казалось, что все может измениться в последнюю минуту. Она ходила с Джо по залу. По радио объявляли: Париж, Мадрид, Стокгольм. Сегодня вечером самолет приземлится в Нью-Йорке! Это никак не укладывалось в голове у Джо. Открытием было и то, что у Энн имелась своя жизнь. Вполне возможно, что Андреа кое-что знал об этой другой жизни своей жены, но это ни на йоту не изменяло его поведения. Какое, однако, сложное устройство человек, в нем свободно совмещаются самые разные программы! Противоречивость человеческой натуры угнетала Джо. Человек – это дерево, каждая ветвь живет отдельно, шумит своей листвой, у нее свои гнезда и свой луч солнца. Энн даже не вспоминала про Андреа. Она ни о чем не просила Джо, не оправдывалась, не объясняла. Но ей не хотелось возвращаться домой, не хотела она ехать и в Москву.
Джо остался с ней, она устроилась на лавке, положила голову на колени Джо.
— Что с ним будет? — говорила она. — Один, никого не знает. Если бы можно было, я бы с ним сбежала. Да разве отсюда убежишь. Я дала ему нью-йоркские адреса, а они отняли, записную книжку отняли.
Голос ее, обессиленный, временами переходил в неразборчивый шелест. Такой сникшей Джо никогда ее не знал. Единственного она желала – чтобы о ней забыли и чтобы она забыла обо всех. Затеряться, быть никем. Хорошо быть никем. Ночевать на вокзале. Не иметь ни вещей, ни дома.
Отчаяние довело ее до безразличия, она погружалась в него, тонула на глазах Джо, не принимая протянутой руки.
— Тебе все время надо кого-то спасать, — жестко сказал он. — Просто жить ты не умеешь. Спасала Боба от пьянства, Андреа от ЦРУ, этого художника от чего-то еще.
Это надо же – ей не дают его водить за ручку по Бродвею! Мешают найти ему мастерскую в Гринвич-Вилледж! Сукины дети эти из КГБ! Если бы Джо с Андреа сидели в Штатах в тюрьме, она бы тоже не распускала сопли. Она бы вызволила их, а вот когда Андреа по уши занят любимым делом, ей кажется, что она ему не нужна. Женщина для несчастных! Неужели ее устраивает такая жалкая роль?
Он вдруг обнаружил, что Энн спит. Лицо ее расправилось, порозовело. Лепка ее носа, губ, больших рук, подложенных под щеку, была безукоризненной. Мелкие морщины, как трещинки, тронули эту красоту, удостоверяя ее ценность. Впервые в жизни Джо так отстраненно и бескорыстно рассматривал тайну лица Эн. Во сне она удалялась от своих горестей, блаженно, по-детски посапывая. Красота не может быть несчастной хотя бы потому, что она несет радость окружающим…
Убаюканный ее дыханием, он и сам незаметно задремал.
Энн проснулась от упорного взгляда. На нее смотрел юноша, наголо обритый, с мешком в руках, видно, новобранец. Ушастый, прыщавый, он застыл перед Эн, чуть приоткрыв рот. Некоторое время она исподтишка наблюдала за ним. У него был смешной оторопелый вид, как будто он с разбега натолкнулся на чудо. Энн знала этот взгляд, особенно у молодых, — восхищенно-мечтательный. Она привыкла, нуждалась в этом, хорошо знала, на кого действует ее внешность, даже не внешность, а что-то еще, что составляло ее отличие. Взгляд этот согрел ее, она открыла глаза, улыбнулась ему, мальчик улыбнулся ей в ответ безотчетно счастливой улыбкой, ярко-белые зубы осветили его лицо; вдруг, вспыхнув, он отошел, и сразу как-то особенно стала заметна неулыбчивость людей, хмурых, измученных бытом, грубостью, уставших от ожидания, от собственной злости.
Накануне своего дня рождения Энн поехала на дачу, чтобы прибрать, закрыть все на зиму. Андреа хотел помочь ей, но она отказалась. С тех пор как она вернулась из Москвы, отношения их обрели какую-то стеклянную хрупкость, лучше не сталкиваться, не прикасаться. Очевидно, у Джо состоялся с Андреа разговор, и ее оставили в покое.
День стоял теплый, солнце то выглядывало, то уходило за серебристое пятно сквозящих облаков. Весь участок был завален палыми листьями, они пружинили под ногами, и от земли поднимался сладкий запах осени. Закончив дела по дому, Энн спустилась к заливу, пляжем дошла до ручья, который преградил ей дорогу. Она присела на красноватый нагретый валун. Узловатый ручей, бурча, мчался в залив. Пахло тиной. В душе ее что-то мелькнуло, точно тень летящей птицы. Она огляделась и вдруг вспомнила. Вдруг он всплыл, такой же воскресный день ее детства. Утром она пошла с матерью в церковь, в их англиканскую церковь, где пела вместе со всеми и слушала священника. В той своей проповеди он говорил, что есть два способа жить. Один законный и почетный – ходить по земле, соразмеряя каждый свой шаг, предвидя и взвешивая все с честностью и справедливостью. И есть другой способ – ходить по водам. Тогда нельзя предвидеть и взвешивать, а надо только все время верить. Мгновение безверия – и начинаешь тонуть. После проповеди Энн спустилась с пригорка к ручью. Весь кусок того детского дня сохранился в памяти: как она попробовала ступить на воду – и ничего не получилось, вода не держала ее. Энн заплакала, она сидела на камне, смотрела на свое текучее отражение, в котором не было слез, мускулистые струи воды полосовали ее лицо, стремились унести с собой и не могли. И отраженное небо не могли унести. Вслед за потоком гнулись зеленые ленты осоки. Желтая пыльца неслась по воде, по ее лицу, по кружевному воротничку, словно бы жизнь текла сквозь нее. С тех пор прошло тридцать лет. Вода не изменилась и небо то же самое, а вода все так же не держит ее. Да она больше и не пыталась. Она жила законно, исполняя все положенное, шла и шла по суше. Через три дня ей исполнится тридцать восемь. Приоткрылась щель, откуда несло холодом светлого синего неба, в котором нет солнца. Сияющая пустая синева. Вот к чему она пришла.
Если б она осталась в Итаке? Если бы вернулась тогда, из Мексики? Что было бы – этого она никогда не узнает. В чем ее предназначение? Человеку не дано знать этого. Но почему Андреа знает? И Валера знает. Им предначертано. Божий перст точно указал, и дело Андреа – осуществлять, ему незачем сомневаться, искать. Они оба – и Андреа и Валера – избранные. Почему Господь делит своих детей на избранных и никаких? Разве это справедливо?
Энн все смотрела и смотрела на бегущую мимо мускулистую воду. Последовав за Андреа, она ступила на воды, и они удержали ее. Больше ей на такое не решиться. Потому что она перестала верить. Она не знает, во что верить…
Из Москвы приехали Аля и Влад. Они недавно поженились, а в Ленинграде хотели обвенчаться. Аля привезла в подарок Энн Библию на английском языке, словно угадав ее настроение. Столичные события, диссидентские дела переполняли ее, она собирала интервью для Би-би-си, записывала рассказы разных людей. Упросила и Энн наговорить свои впечатления, взгляд приезжего, который, несмотря на проведенные здесь годы, не может примириться – с чем?
Скука “хрущоб”… Постоянные поиски простых товаров – от пуговицы до чайника… Грубость продавщиц… Улицы пресные, как овсянка… Плохие товары, некрасивые, неряшливо сделанные…
Энн старалась, но Алю удивляло скрытое ее сочувствие и к этим продавщицам и к пьяницам, как будто она старалась оправдать их. Можно было подумать, что ей чем-то близка была покорность советских людей, их терпение, запуганность (и при этом открытость): они боялись иностранцев (и тянулись к ним), они были бедны (и не считали денег), были подозрительны (и открыты).
Энн рассказала, как недавно пошла купить пива для гостей в ларек на углу. Прицепились к ней там два раздолбая, полезли обниматься. Спасибо, один мужик отшил их, завязалась драка, он их хорошо успокоил и решил проводить Эн. Оказалось – летчик, симпатяга. Энн пригласила его зайти, но когда летчик узнал, что она американка, шарахнулся, забормотал, что торопится. Такой вот казус-нонсенс.
— Хоть он и летчик, а в нем сидит наш подлый русский страх. Откуда в тебе это сочувствие? — Аля осмотрела ее и, не найдя ответа, объявила: – Нас не жалеть надо, нас надо пороть и пороть! Всю страну заголить и пороть, пока не возмутятся. Сколько можно терпеть издевательство над собой! При Сталине терпели, сейчас по новому кругу пошли. Такая страна – и что? Занимаем одну шестую часть суши – и покупаем зерно. Что мы получили от того, что спасли Европу от фашизма? Шиш! Народ завалился на лежанку и пьет. Сучья наша интеллигенция вместе с начальством льстят ему и льстят!
Остановил ее тоскливый, тихий голос Эн:
— О чем мы говорим?
Аля оторопела, обиделась, но вдруг заметила, как изменилась Энн за месяцы их разлуки: впалые щеки, потухшие глаза, потемневшее лицо, — и то, что представлялось Але таким важным, решающим, сразу упало в цене, она накинулась на Энн с расспросами. В сбивчивом рассказе Энн многое было непонятно, многое явно пропущено из самолюбия. Аля домогалась, бесцеремонные ее вопросы претили Эн, и все же она была им рада.
Превосходство Андреа раньше нравилось Эн, сейчас оно отталкивало, подчеркивало ее собственную ничтожность, а главное, ненужность. Она увидела, что не нужна, никому не нужна. Андреа окружен любовью своих учеников, начальства, ему смотрят в рот, повторяют его изречения. Ему этого достаточно, он реализует свое призвание, и ничего сладостней для него нет, и она, Эн, затерялась в толпе его поклонников.
— Ты с ним говорила?
— О чем? Смешно просить: милый, вернемся к нашим прежним чувствам.
— А у тебя они есть?
— Я могу любить только взаимно.
— Он что-нибудь заподозрил?
— В том-то и дело, что его это не занимает.
Унизительность ее положения состояла в том, что своей жизни у нее почти не было. Преподавание английского тянулось безрадостно, студенты учить язык не хотели, всячески отлынивали. Пробовала перевести на английский какой-то советский роман, перевод вышел беспомощным. Ее великолепный английский гнусавил на одной ноте, перебирая нищенский набор слов.
Поджав ноги, Аля сидела на диване, покачиваясь взад-вперед.
Низкое зимнее солнце освещало угол комнаты Эн, заставленный у окна кактусами.
— Скучаешь по Валере?
Энн замерла, помедлив, ответила четко, как на экзамене:
— Я сама уговорила его уехать.
Он сопротивлялся, она уверила его, что в Штатах он развернется, там все будет поощрять его к смелости, пора ему наконец понять, чего он стоит на мировом рынке, здесь он оправдывает себя тем, что его зажимают. Какой-то скрытый изъян был в ее самоутешениях…
— Все признаки большой любви налицо, — определила Аля. — Ты жалеешь, что уговорила.
— Я сама все разрушила.
— Его бы сослали на Колыму, и он считал бы тебя виноватой.
— Я принесла ему несчастье.
— Ты спасла его.
— Он не знает этого.
— Ты ему не сказала? Ну, дорогая шляпа, ты меня удивляешь. Мужики – тупые животные, им надо все сообщать открытым текстом. По нескольку раз.
— Если б я могла узнать, что с ним там.
— Выход один – забыть его. Можешь забыть?
— Могу… Но не хочу.
— Лучше всего забывать с помощью другого мужчины. Жизнь сразу заиграет. Ты заслуживаешь, чтобы тебя боготворили. Эти оба, они слишком заняты собой. Найди себе по душе. Пока ты в форме, наш век так короток.
— Не дадут. Узнают и опять вышлют или чего-нибудь подстроят, они меня предупредили, им все известно.
Дребезжали оконные стекла от проезжей тяжелой машины. Аля заколотила кулаками по коленям.
— Да, эти нюхачи не постесняются.
Она была переполнена любовью к Энн и ненавистью ко всем ее обидчикам, она обрушилась и на художника, он не имел права убояться ни Колымы, ни ареста, лишь бы остаться здесь, где есть надежда видеться.
— За такую цену ничего хорошего не бывает, — сказала Эн. — Не должно быть. Я рада, что он уехал.
— Не ври… — Аля вгляделась в нее. — А ты бы хотела уехать к нему?
— Это невозможно.
— А вообще ты бы хотела вернуться?
Лицо Энн сломалось, прошлое приблизилось вплотную, полыхнуло жаром.
— Хочешь, хочешь!
Аля бросилась к ней, прижала к себе, успокаивая, ничего крамольного в ее желании нет, надо рискнуть. Андреа должен обратиться к Хрущеву. Безумное только и может удаться в этой стране. Просить Хрущева, чтобы он напрямую разрешил Энн отправиться в Штаты, она не засекречена, она имеет право повидаться с детьми, она должна требовать, надо пользоваться, пока Андреа ходит в любимчиках, все может перемениться в любой момент, и Хрущев тоже.
— С какой стати Андреа станет просить?
— Настаивай. Ты не хочешь больше с ним так жить. Откажет – значит, ты ему нужна. Может, опомнится. А может, согласится. Может, у него действительно все кончилось. Вот и проверишь.
Идея казалась несбыточной, но ничего другого не оставалось, как-то надо было порвать сеть, в какую попала Эн, где она билась, ища выхода. Аля видела, что в этом треугольнике, в котором все правы, погибает тот, чьи чувства сильнее, то есть Эн.
После обеда они отправились в Никольский собор договариваться о венчании. Пока Аля искала канцелярию, Энн отыскала в боковом притворе икону Божьей матери. Ей было легче открыться. Как на исповеди. Конечно, привычней священник, его участливые тихие вопросы. Но Энн знала, что знака не будет, ей самой решать, что делать.
А как решать, если она переполнена обидой и боится поступать по обиде, а не по любви? Ей самой не разобраться, где любовь, где жалость; неужели Джо прав – ей действительно нужны несчастные? Нет, ей нужна какая-то цель… Стоило только представить Шереметьево, отлет, как сразу больно натягивались жилы привязанности к Андреа, они еще не отмерли, там, впереди, были страх и неизвестность. Если у Валеры все наладится, она ему тоже будет не нужна.
“Пресвятая Дева, не дай мне желать ему худа, дай мне желать ему добра и счастья отдельно от меня. Дай мне силы сказать все Андреа…”
Назад они возвращались по набережным, мимо вмерзших в лед теплоходов, лесовозов, речных трамваев. Энн увидела белоснежный красавец “Александр Герцен”, на котором они плыли по Ладоге до Валаама, он стоял пустынный, опухший от снега.
— Ты счастливая, — говорила Эн. — У вас с Владом общее дело. У меня с Андреа тоже было когда-то… Сейчас я нужна, как нужна машина или радио. В какие-то часы. Смешно вступать в отношения с радио. Ты знаешь, в Америке я могла бы его бросить, а тут – куда я денусь.
Это были те самые слова, которые и Андреа сказал Джо. Приехав из Москвы, Джо попросил его быть к Энн внимательней, ни о чем не расспрашивать, уделять ей больше времени, на что Андреа холодно поинтересовался, откуда его взять, время, когда не хватает даже на работу. И добавил: “Ничего с ней не приключится, куда она денется”. Прозвучало жестко, но ведь это относилось и к нему, им всем ведь только кажется, что они свободны, на самом деле они прикованы, им тоже некуда податься.
— Ты имеешь полное право уехать, — настаивала Аля. — Они не смеют держать тебя! Мы можем поднять кампанию!
— Но мы давали подписку.
— Подумаешь, подписка. Это противозаконно. Государство само не соблюдает законы. Оно никогда не считается с нами. Нас запугали словом “измена”. Отъезд – измена родине! А что это такое? Где я клялась любить ее или служить ей? Я ей ничем не обязана. Я обязана родителям, это да. А у этой родины нет на меня никаких прав, тем более на тебя.
— Они меня спасли.
— Чтобы вы на них работали? Если бы твой Андреа был просто маляром, фиг бы с ним возились.
— Они спасли нас, — упрямо повторила Эн. — Неблагодарность – худший порок. Я в долгу перед Россией…
— Неужели вы приговорены навечно работать на нас? Ужас!
Когда Энн рассказала ей про свой разговор в КГБ, Аля спросила, знает ли Андреа об этом. Нет? Почему?
— Я не хочу, чтобы он чувствовал себя обязанным мне.
— Ну, сестрица, ты меня удивляешь. Это сюжет!
Поднаторев в делах своих инакомыслящих, Аля была уверена, что, пока Андреа под покровительством Генерального, Энн не тронут, и надо этим воспользоваться. Все хорошее в этом государстве быстро кончается. Хрущева хватит кондрашка – и все, дверь захлопнется.
Мысль об отъезде волновала Энн сама по себе, независимо от Андреа, от всей ее здешней жизни. Будут агенты ФБР, допросы, но все это она пропускала и видела лишь тот момент, когда окажется в Нью-Йорке…
Аля приставала к Андреа с расспросами – мешает ли любовь ученым занятиям и может ли после сорока мужчина обходиться без любви, такое ли уж большое место в жизни современного человека, увлеченного работой, занимает любовь. Андреа ответил откровенно:
— Бабы нужны мужику долго, а любовь – это уж как повезет. Любовь – это украшение, это радуга.
Перед отъездом в церковь кто-то неизвестный позвонил Джо и посоветовал ему и Андреа не участвовать в церемонии. Венчание прошло скромно, венчались сразу несколько пар. Аля и Влад сияли. Влад был старше ее на целых шестнадцать лет, но сейчас они выглядели одинаково молодыми, обновленными. Влад восхищался словами, которыми благословлял их священник.
— “Оставит человек отца своего и матерь и прилепится к жене своей…”, “Узришь сыны сынов твоих”. Как сказано! — восклицал он. — “Недобро быть человеку одному на земле”. А о браке как он сказал: “Тайна сия велика есть” – это не про сам брак, а про рожденье новой жизни, одной плоти из двух. Как это верно насчет тайны. И биология наша только подтверждает, что жизнь – тайна и появление жизни – великая тайна!
У Влада в петлице черного костюма была маленькая ромашка. Аля тоже приколола к платью крохотный, красный, какой-то диковинный цветок. Все прошло тихо, без песен, водки, шумных гостей и тостов.
Энн расцеловала их со слезами счастья и зависти.