XXII
Лаборатория разрасталась. Захватили еще один этаж. Соседний флигель. Прибывали заказы. Начались работы над микрокалькулятором. Морякам нужен был специальный компьютер для подводных лодок. Расчетчики просили повысить надежность. Андреа не отказывался от военных заказов. Они давали деньги, обеспечивали аппаратурой, фирма должна быть заинтересована в заказчиках, к этому он привык. Кто-то из молодых принес в тот год впервые выражение “наша фирма веников не вяжет”. Оно понравилось Андреа, он употреблял его к месту и не к месту, ему приятно было произносить слово “фирма”, тем более что это была его фирма.
Несмотря на то, что штат увеличился до восьмисот человек, он по-прежнему старался устраивать экзамен каждому поступающему. В крайнем случае поручал это Джо, обычно же они терзали новичка вдвоем, приглашая на это зрелище еще руководителя группы.
Времени не хватало. Когда его приглашали на активы, на заседания в райком, обком, он посылал кого-либо из своих замов: “Вы уж извините, мне некогда”. Когда настаивали, отвечал резче: “Там будет полезной информации не более десяти процентов. Мне передадут все без искажений”. Окружение советовало ему бывать в обкоме и райкоме. В эти учреждения надо ходить и ходить. Зачем? А затем, зачем ходят в церковь, отвечал ему Зажогин, его заместитель по общим вопросам, человек с виду грубый, матерщинник, примитив, “булыжник с челочкой”, как определил его Джо. На самом же деле тонкий политик, знаток номенклатурной психологии. “Чем чаще ходишь в райком, тем выше престиж организации. Ваш же вопрос, Андрей Георгиевич, некорректен, меня, например, спросили в том же райкоме, зачем я пью, я им сказал – затем, чтобы выпить, и они сочли мой ответ исчерпывающим”.
Перед ноябрьскими праздниками позвонил по вертушке сам первый секретарь райкома товарищ Каюмов и попросил Андрея Георгиевича приехать к нему завтра в двенадцать часов.
В приемной Андреа продержали минут двадцать, затем пригласили в кабинет. Каюмов встретил его шумно, обрадованно, наконец-то к нам пожаловал гость дорогой, осмотрел его одобрительно, отметил подтянутость Картоса, свободно сидящий костюм в полоску, туфли на толстой подошве, чуть приспущенный галстук – во всем этом у вас, загранчертей, есть шик, а мы, как бы ни наряжались, все те же тюхи-матюхи.
Он играл рубаху-парня, работягу, заваленного делами, который не чужд обычных радостей, да времени не хватает. По-восточному смуглый, скуластый, с быстрым взглядом жуликоватых черных глаз, он нравился начальству своей динамичностью. А то, что играл простачка, так он этого не скрывал, игру его обычно принимали, и то, что Картос не принял ее, могло значить лишь, что ему, иностранному человеку, надо освоиться.
Каюмов усадил его в глубокое кожаное кресло, сам сел напротив на ручку такого же кресла. Заговорил, похлопывая себя по колену, крякая, — вот-де с каких неприятностей приходится начинать знакомство, а дело в том, что слишком большая засоренность кадров в лаборатории. Нехорошо, нельзя дальше так.
Картос непонимающе заморгал – какая засоренность, кем они, кадры, засорены?
— Должен понимать, — Каюмов подмигнул, — не темни, ты прост, а я еще проще.
— Засорены, по-моему, от слова “мусор”. – Картос вынул из кармана словарик, на официальные визиты он всегда брал с собою словарик. Прочел: – “Мусор – сухие ненужные отбросы”.
— Насчет сухих не знаю, — пошутил Каюмов. — Может, есть и мокрые, а ненужные – это точно.
— О ком вы говорите?
Картос упорствовал, требуя прямого текста, который в таких случаях Каюмов не любил употреблять, потому что прямой текст могли процитировать, могли на него сослаться, существовали общие формулы: засоренность, неправильный подбор, не та кадровая политика, — все понимали, что сие означает.
— Слишком много у тебя этих, с пятым пунктом, — сердясь, произнес Каюмов.
— То есть? — добивался Картос.
— Ну евреев, евреев.
— Я не подсчитывал.
— Вот и плохо. — Каюмов протянул Картосу приготовленную бумагу, подписанную начальником отдела кадров.
Картос посмотрел, слегка удивился.
— Действительно, я на это не обращал внимания. Мне такие сведения не нужны, они ничего не дают.
— Картина неприглядная.
— Я брал тех, кто делает машину быстро и хорошо.
— Что, русских толковых мужиков мало?
Картос добросовестно обдумал этот вопрос.
— Немало. Возможно, ко мне приходят те, которых увольняют. Есть много таких, толковых… Еще те, которые не могут устроиться в других местах.
— Получается, что ты подбираешь отбросы. Я правильно говорил – засоренность кадров.
Тщательно подбирая слова, Картос стал рассказывать про свою систему приема на работу, про экзамены, собеседования. Он волновался, видя, что никак не удается Каюмова заинтересовать ни принципом отсева, ни микроклиматом в группах. Анкеты, которыми он пользуется перед личной беседой, содержат минимум сведений: возраст, образование, где работал.
— Потому ты и влип; они тебя оккупировали.
Каюмов дал Андреа выговориться. Это было в его правилах – чтобы каждый руководитель с чистой совестью мог рассказать, как, не щадя себя, он отстаивал своих сотрудников. Они, все, старались сохранить лицо, самоуважение, а он, секретарь райкома, брал на себя всю черную работу, они же сохраняли себя чистенькими.
Когда Картос кончил, Каюмову пришлось произнести ряд фраз о национальной политике, о том, что грузины создают свои кадры, русские – свои. Его забавляла напряженность, с какой этот маленький грек вслушивался в каждое слово.
— Мы с тобой, дорогой мой, живем в России, а не в Израиле и не в Америке.
Почему-то при этих словах Картос поднялся, вытянулся – маленький, безукоризненно официальный, как представитель другой державы.
— Позвольте заметить, что в капиталистической американской фирме никто не считает количество евреев, или греков, или русских на предприятии. Может, это является язвой капитализма?
Каюмов благодушно улыбнулся:
— Напрасно ты на себя берешь. К грекам я ничего не имею. Греки ведь православные. У нас американские порядки заводить не будем. Там капиталист ради прибыли кого хошь к себе возьмет. Это не наш курс.
— Там такой же порядок и в государственных учреждениях.
— У них всюду капитализм. Всюду главное – нажива. Америкой управляют сионисты.
Он соскочил с кресла, мягко нажал рукой на плечо Картоса, усаживая.
— Техника у них неплохая, но не будем перед ней преклоняться. Тебе как руководителю надо критически к американским порядкам относиться. Вот мне сообщили, что вы калькулятор делаете лучше американского. Значит, можете. Молодцы. Только подать себя не умеете. Ты зря не общаешься с нами. Как пишет Сент-Экзюпери, “самое дорогое – это человеческое общение”.
— За что же их увольнять? — как бы размышляя, спросил Картос.
— Предоставь это кадровику. И в дальнейшем советуйся с ним.
— Не знаю… Не вижу причин. У нас сейчас задание ответственное.
— Чего ты за них заступаешься? — жестко сказал Каюмов, жесткость по ритуалу означала исчерпанность обсуждаемого вопроса. — У меня от них одни неприятности. Будируют инакомыслие, самиздат. Они и тебя подведут под монастырь.
— Что такое значит “под монастырь”?
— Ладно, не будем заниматься деталями. Я ведь могу не только уговаривать, могу и власть употребить.
Картос опять встал.
— Я попрошу вас дать мне предписание и указать точно число евреев.
— Тебе что, мало моих слов?
— Как у вас говорят: Москва словам не верит.
— Слезам не верит, — покровительственно поправил Каюмов. — Нашим словам поверит. И твоим. Есть установка. Наше с тобою дело – выполнять.
Картос задрал голову к потолку, его поза явно означала несогласие.
— Если мы сорвем сроки, я должен буду предъявить министру ваше указание.
— Думаешь, тебе это поможет? — Каюмов повеселел. — Снисхождения не жди. А вообще-то, Андрей Георгиевич, скажу тебе по секрету: министры приходят и уходят, а мы остаемся. То есть партия. Ты на них не надейся. Ты почему в обком не ходишь, а? К нам не заглядываешь? Рапорты свои шлешь в Москву. Все же в Ленинграде живешь. Как это все понять?
Картос неловко улыбнулся:
— Не привык я ходить без дела.
В кабинете как-то сразу посветлело. Каюмов похлопал его по плечу, доверительно сообщил, что идут анонимки, жалуются, что в лаборатории русским ходу не дают, на лучшие места подыскивают сионистов. Что делать с этими анонимками? Как на них реагировать?
— Не читать.
— Ишь какой прыткий.
— Я слыхал, что Петр Великий велел подметные письма сжигать не читая.
— Писать станут наверх, обвинят нас, что мы тебя покрываем. Послушай, чего ты за них заступаешься? Ну, я понимаю, головастые среди них есть, удобные тебе, ну, оставь нескольких. Но зачем ты в принцип ударился, что, они тебя охомутали? Они это умеют. Прибрали, значит, к рукам, подчинили себе.
— Меня подчинить? Это трудно.
— Вижу… Тем не менее. Не пойму я тебя.
— Я тоже, — сказал Картос. — За что вы их ненавидите?
Каюмов неожиданно покраснел, прошелся по кабинету, встал за стол.
— Много чести, чтобы я их ненавидел. Есть установка, и я понимаю ее. Идеологически от них одни неприятности. Мы пропустили твоего Брука в главные инженеры. Достаточно. Превращать лабораторию в кагал – не будет этого. Не стоит тебе защищать их. Пустое дело. Ничем хорошим не кончится. Передадим вопрос на ваш партком. Увидишь, как там тебя общипают. Репутация твоя пострадает. Сам виноват, с тобой по-доброму хотели.
— Я тоже хотел… — Картос выглядел несколько растерянно, он не ожидал такого резкого перехода.
— Ничего, тебе полезно будет. Ты думал, я с тобой торговаться стану? Здесь не упрашивают. Мы тебя научим уважать партийные органы.
Заседание парткома провели на следующий же день. Докладывал начальник отдела кадров. За ним выступил секретарь парткома, предлагая отметить неправильную кадровую политику, предложить руководству принять меры в такие-то сроки… Затем предоставили слово Картосу. Он изложил свой принцип отбора и приема на работу инженеров. Повторял то, что говорил Каюмову, но погасшим голосом, без обычной убедительности. Члены парткома вопросов не задавали, что-то чиркали – рисовали на разложенных листах бумаги.
— Кто имеет слово? — спрашивал секретарь парткома. — Тогда предлагается такой проект постановления…
Он достал бумагу, но инструктор райкома, грузная большая женщина, пробасила из угла:
— Надо, чтобы было мнение.
Секретарь парткома просительно обвел всех глазами.
— Может, вы, Михаил Андреевич, — обратился он к Зажогину.
— Почему я? — обиженно сказал Зажогин. — Да и чего говорить. — Он махнул рукой.
— Можно, я скажу? — вдруг подал голос Назаров, морщинистый, желтоватый, насквозь прокуренный плотник, всегда дремавший в конце стола.
— Давай-давай, Назарыч, — обрадовался секретарь.
Назаров начал, глядя на свои тяжелые руки, лежащие на столе:
— Помните, может, как мы оставили Крым, то есть Керчь, в сорок втором году. Немец прорвался в мае месяце и пошел крушить. Начали эвакуацию наши начальники. Ни пароходов не хватало, ни барж…
— Ты, Назарыч, ближе к делу, — перебил его секретарь. — Мемуары твои военные сейчас ни к чему.
— К чему. Конечно, если товарищи торопятся, тогда извиняюсь.
— Пусть доскажет, в кои веки человек слово взял.
— Ладно, продолжай.
Назаров покашлял в ладонь, положил руки на стол.
— Не знаю, что там фронт делал, нашу группу от каменоломен отрезали, прижали к берегу. Честно говоря, командование бросило нас, сели на последние катера и драпанули к Новороссийску. Остались солдаты с младшими офицерами. Стали мы искать, как бы переправиться нам на Тамань. От нашей роты двадцать пять человек уцелело. Решили строить плот. Один на всех. Бревен нет. Разобрали домишки дощатые, набрали жердей, связали кое-как. Поплыли. А как вышли в море, волна поднялась, плот не держит, тонет.
Секретарь парткома громко вздохнул. Назаров остановился.
— Вы уж потерпите, товарищ секретарь. Не толкайте меня в спину. Слушали мы ваши доклады не меньше часа… Такой каюк получается, тонет наша худобина. Видим, что перегрузка. Винтовки бросать боимся, да и не поможет. Командир наш, лейтенант Коняшкин – помню его имя-отчество: Борис Матвеевич, — могучий был, кулак что кувалда, доски для плота ломал с одного удара. Скомандовал он возвращаться на берег. Вернулись. Немцы совсем близко. Автоматчики трещат. Достраивать плот нет никаких возможностей. Что делать? Расклад такой: либо всем оставаться немцам на сдачу, либо хоть кто-то уплывет. Спрашивается – кто? Коняшкин предлагает жребий тянуть, кому на плот, кому оставаться. Пятнадцать человек выдержит плот, десять, значит, останутся. И тут Коняшкин сделал нам такое примечание: “Жребий тянуть будут только русские, украинцы, азербайджанцы”. Евреи, говорит он, тянуть не будут: если оставим их на берегу, фашисты их немедленно уничтожат. Так он сказал, и никто ему перечить не стал. Я плот вытянул, а Коняшкин не вытянул и остался. Обняли мы их, попрощались. Между прочим, три наших еврея стояли в стороне как виноватые. Коняшкин подошел, расцеловал их, сказал им что-то, а что, я не слыхал. Хочу я про это рассказать к моему голосованию. По мотивам, так сказать. Не знаю, может, у вас есть указание, только я не хочу нарушить указание нашего лейтенанта. Так что вы извините.
Наступило молчание.
— Может, еще кто-то хочет? — неуверенно предложил секретарь.
— Я думаю, что лучше нам не срамиться и идти вслед за рабочим классом, к тому же фронтовиком, — дипломатично сказал Зажогин.
На том и разошлись.