XVIII
Новый хозяйственник Лаборатории был выпивоха и хват. Первое время он, как и положено, сокрушался над промахами своего предшественника. Под организацию Лаборатории можно было захватить и соседний флигель, и валюты побольше… Бесцеремонно заявился в дом к Картосу, к Бруку и пришел в ужас – чтобы его начальство жило в такой нищете? Невозможно, позор Лаборатории, позор ему, Тищенко, и всему Ленинграду. В течение месяца он обставил их квартиры. Использовал сильно действовавшее в те годы средство: “Это для иностранцев надо. Неудобно перед иностранцами. Неужели мы не можем двух иностранцев обеспечить? Что скажут про нас иностранцы?” Действовали эти его аргументы безотказно. У Картосов появились холодильник, телевизор, костюмы, импортная спальня, проигрыватель, для Энн – велосипед, кастрюли всех размеров; для Джо Тищенко раздобыл старенькую списанную “Волгу”, немецкий рояль, из трофейных. “Иностранец – главный гражданин в стране, — поучал он, — пользуйтесь”.
За кабинетом Андреа имелась комнатка – для начальственного отдыха и приема гостей. Картос использовал ее по своему вкусу: оборудовал там для себя мастерскую. Тисочки, станочек токарный, инструменты, все миниатюрное, для точных работ, туда он уединялся мастерить всевозможные приспособления, а главным же образом чтобы думать. Ему хорошо думалось за ручной работой.
Начали проектирование новой ЭВМ и в первых вариантах добились хороших результатов, добились бы большего, если бы не элементная база. Эта база была аховая. Блок весил сотни килограммов. Ставить такую дылду на самолет невозможно. Приехал замминистра Степин – вник. Степин умел вникать в суть проблем, стоящих перед исследователем, подсказать ничего не мог, зато обеспечивал доверие и спокойную обстановку, без погонялок, дерготни, немыслимых сроков, всего того, что мешает думать. В этих иностранцев он поверил, сразу учуял совершенно новую атмосферу. Зайдя как-то в кабинет начальника, прошел без спроса, как всегда делал, в заднюю комнату. Осмотрел верстак, лабораторный стол с блоками, платами, ничего не сказал, этой картины ему было достаточно.
Весной у Картосов случилось несчастье: умер ребенок. В городе свирепствовала эпидемия какого-то нового азиатского гриппа с тяжелыми осложнениями. Первым заболел Андреа, но он наглотался таблеток и, не обращая внимания на температуру и врачей, улетел на пусковые испытания на Север, где грипп его сразу “вымерз”. После него заболел мальчик, слабенький его организм буквально сгорел за три дня. Когда Андреа вернулся, все было кончено, мальчик был похоронен. Энн встретила Андреа без слез, холодно, почти враждебно.
Сын занимал в их жизни куда больше места, чем им казалось. В доме вдруг стало пусто. Тихий этот, болезненный мальчик часто пугал Энн своим недетским, испытующим взглядом, он смотрел на нее, будто не веря, что она его мать. Никто больше не мешал Андреа, когда он уходил к себе в кабинет, не появлялся перед ним без спроса, не ползал под столом.
Энн не принимала никаких утешений. Ее молчание росло, становилось все напряженнее, пока не прорывалось из-за какого-то пустяка потоком обвинений: Андреа заразил мальчика, бросил ее одну, ради своей работы он принес в жертву семью. Ее нельзя было остановить, она твердила, что он никогда ее не любил, она для него была лишь средством утешения, удобным спутником, ради нее он никогда ничем не поступался, Винтер был прав, она жалеет, что не послушалась тогда… Проклятый город, проклятая страна! Не выдержав, Андреа тоже сорвался, швырнул ей в лицо ее собственную вину, от которой она пряталась, — это она не уберегла малыша, она плохая мать, дети никогда не были главным в ее жизни, поэтому малышу не хватило здоровья.
В ярости они наносили друг другу раны, которые никогда не могли зажить. Куда исчезла их любовь? Безудержная злость кружила их, унося от горя, и они с каким-то наслаждением вымещали свою боль друг на друге.
Разумеется, вскоре они помирились, но оба чувствовали: что-то непоправимо надломилось. Они испортили свое прошлое.
Энн устроилась преподавателем в вечернюю школу. Теперь они встречались лишь по воскресным дням.
Следующую ЭВМ пробовали ужимать то там, то тут, мудрили, выскребали по килограмму. Мелкая экономия ничего не решала. Искали, искали, пока Джо не выступил с безумной на первый взгляд идеей: “Избавим транзисторы от оболочек!” Без кожухов? Реакция была раздраженная, насмешливая. Бред! Абсурд! Все равно что людей пускать голыми. Подождите, ходят ведь папуасы голенькими? Первый, кто принял сумасшедшую идею Джо, был Андреа, подсчитал и сказал: “Попробуем”. Договорились с заводом. Степин поддержал, дал команду. Первую машину довели на обычных транзисторах, вторую сделали на голышах. Разница получалась наглядной. Степин привез с собою целый вагон начальников – чтобы похвастать машиной и своими “оглоедами”, словечко, которое никто не мог толком перевести Андреа. Новая машина выглядела как газовая плита рядом с русской печью, как ручные часы рядом с напольными… Старая и то была для многих откровением. К ЭВМ еще не успели привыкнуть, люди медленно оттаивали после наскоков на “лженауку”. Новая машина демонстрировала разительный скачок, “принципиально иной подход”, как пояснял сам Степин. Улучив минуту, Андреа шепнул ему, что ничего принципиально иного пока нет, это еще впереди…
— А ты помалкивай, — сказал ему Степин. — Начальников не учат. Когда блюдо стоящее, не стесняйся расхваливать. Я с них получу вдвое. Я ничего зря не делаю, — подмигнул хитро.
И на вид он был хитрющим, по-цыгански смуглым, с чубом, с глазками, спрятанными глубоко под мохнатыми широкими бровями. Когда сердился – а был он вспыльчив, — бледнел, становился страшен. Его боялись, но и любили – за то, что, пообещав, делал; выдавить же из него обещание было трудно, он славился скупостью, крестьянской прижимистостью. Один из первых в стране он понял, какое огромное будущее у компьютеров, и постарался наложить лапу на это дело, прибрал к рукам лаборатории, проектные институты, конструкторские бюро других министерств. Он захотел стать монополистом, по своему характеру он и был монополист, своих поощрял, своим создавал все условия, чужих – зажимал, подставлял ножку. На лабораторию Картоса после успеха новой ЭВМ Степин сделал ставку. Увеличил штаты – набирайте хоть до полтысячи человек. Денег сколько надо. Почувствовал – эти ребята не подведут.
Голыши позволили Джо сконструировать микроприемничек. Такой крохотный, что его можно было вставлять в ухо, как вставляют ватку. Величиной с пуговичку. Мастерили эту штучку с удовольствием, сами не веря себе, что такая кроха на транзисторах сумеет дать хорошую слышимость, настройку – словом, обеспечить качество приема. Подобных приемников в то время, а это было начало шестидесятых, не существовало. Ничего похожего. Нигде. Джо носился с этой крошкой, доводя ее со своими помощниками до совершенства. Блаженные месяцы. Пуговка хорошела, голос ее звучал все чище. Изготовив несколько образцов, Джо отправился с ними в Москву. Добился приема у Степина, что было непросто. Джо вставлял в ухо очередному чиновнику свою пуговку и, затаив дыхание, ждал. Эффект был безошибочный. Джо поздравляли, обнимали, но сам он приходил в еще больший восторг. Ему помогли попасть без очереди к Степину.
Замминистра приемничек понравился. Он забрал все экземпляры, пошел по начальству, показывал эту диковинку. Начальство игрушку одобрило. На следующий день Степин сам вызвал Джо, приказал сделать еще десятка три – для подарков.
— Вроде сявка, пустячок, а знаешь, как довольны! Кричать на меня хотели. Вместо этого еще попросили штучку, — рассказывал Степин.
Почему десятки, их надо гнать тысячами, подхватил Джо, надо только поставить производство на автомат. Это вполне реально, у него заготовлены эскизные проекты, если дать задание одному, двум КБ, то за несколько месяцев можно будет изготовить, взять под это дело любой радиозавод и запустить в серию, а если вывозить за границу, то продавать там минимум по шесть-десять долларов за штуку. Ничего подобного на Западе не видели. Затраты на рекламу не понадобятся, новинкой заинтересуются все торговые фирмы! Каждому человеку захочется иметь эту пичугу, как назвал ее Степин, — удобно, интересно, можно сидеть с ней в метро, в приемной, идти по улице и слушать музыку.
У Джо все было обдумано, бруклинские легенды с детских лет манили мечтой найти свою золотую жилу, набрести на Великую Идею, разбогатеть разом, и вот наконец она открылась в блестящем, столь обещающем исполнении – штучка, которая прославит его и Советскую страну, ибо только такие, казалось бы, мелочи прославляют. Они тиражируются миллионами, сотнями миллионов экземпляров. Вечное перо, зонтик, жевательная резинка, каучуковая подошва, фильтр для сигарет – такие изобретения становятся постоянными спутниками людей.
Степин слушал его с удовольствием. Ораторский талант Джо отличался самовозгоранием, собственная речь вдохновляла его, расцветая метафорами и броскими образами: “В каждом американском ухе будет говорить советское изделие!”, “После спутника последует новый триумф советской техники!”…
Джо уже парил в этом огромном кабинете, поднимался все выше к сияющим небесам будущего, законы массовой моды потребуют миллионных заказов, будем возить вместо леса, золота и нефти эти пичужки, самолет заменит караван судов и танкеров, выйдем на рынки Латинской Америки, Канады; не сырье, не истребление запасов, не полуфабрикаты – на рынок пойдет законченное изделие высокой инженерной культуры, техническое новшество, пропаганда советской индустрии!
— И все это при нашей жизни, — мечтательно сказал Степин, — а мы-то чем занимаемся!
Его и вправду тронуло. Чувств своих он опасался, поэтому никакого ответа не дал, обещая подумать, но надо, чтобы Брук завтра же встретился с начальником главка Кулешовым…
Вечером Джо с Алей отправились к Владу на черствые именины. Два дня назад Влад отмечал свой юбилей. Джо преподнес ему последний экземпляр пичужки. Пришел Тимоша Губин с женой. Тимоша в качестве подарка хотел рассказать Владу историю смерти Сталина. Влад попросил разрешения записать ее на магнитофон. Жена Тимоши умоляюще посмотрела на мужа, Тимоша виновато погладил ее руку – где наша не пропадала, дарить так дарить.
— Ко мне этот рассказ дошел под строгим секретом. Слышал я его от моего учителя М. Он был крупным терапевтом. Замечательным врачом, это я могу засвидетельствовать. И абсолютно, я бы сказал, достоверным человеком. Так что первоисточник доброкачественный, он умер три месяца назад, и я хочу его рассказ сохранить, пока он свеж в памяти…
Ночью на 3 марта за М. приехали. В дверях появился полковник. В форме МВД. Сказал: собирайтесь быстрее, поедете со мной. Домашние высыпали в переднюю в ужасе. Это был 1953 год, когда раскручивалось вовсю дело врачей. Были арестованы друзья, знакомые – Вовси, Егоров, Виноградов, лучшие кремлевские специалисты. М. оставался, один из немногих, на свободе. Вот и за ним пришли. Что брать с собою? Ничего не надо брать, процедил полковник. Торопил раздраженно. Ни зубной щетки, ни бритвы, ничего, разве что ваш, как его, стетоскоп. Матюгался от нетерпения и какой-то непонятной злобы. М. попрощался с женой, детьми.
Сели в машину. Большая, черная. Полковник впереди, с шофером. М. сзади, один. Рванули, помчались, не считаясь со светофорами, на страшной скорости. Куда? Лубянка мимо, Кремль мимо. Впереди молчат. Между собой ни слова. Водитель даже не обернулся, когда М. садился. По шоссе, сиреной пугая встречные машины, куда-то свернули, еще свернули, лес. Шлагбаумы. Ворота. Прожектор. Шофер засигналил. Ворота отворились. Опять шлагбаум. Полковник вышел, попросил выйти М. Зашагали по длинной аллее к дому. Из тьмы возникали фигуры, козыряли полковнику, исчезали. Дом освещен. Холл. Полковник передал М. генералу. Поднялись с генералом наверх. Все молча. Их встретил Берия. М. не поверил, что перед ним Берия. Так страшно было, сличал стеклянные крылышки пенсне, лысину, тонкие губы. Берия сказал М.: “Профессор, мы вас позвали как специалиста, товарищ Сталин заболел. Мы понимаем, что сейчас для медиков обстановка трудная. Но мы вам доверяем, просим, чтобы вы действовали без страха, как сочтете нужным”. Он говорил возбужденно, глаза его сквозь стекла блестели, казалось, внутри у него что-то бурлит, кипит.
Сталин лежал на диване, глаза закрыты, в одной рубашке, прикрытый пледом, хрипел, без сознания. Были несколько врачей, полузнакомых, у изголовья сидела дочь Светлана.
М. обратил внимание, что левая рука у Сталина была парализована, и, видимо, давно. Сухая, желтоватая, она лежала неподвижно. Правой он дергал ворот сырой от пота рубашки.
М. попросил анамнез. Оказалось, никакого анамнеза у Сталина нет. Даже самой старой истории болезни не было. Никаких медицинских документов не нашли. Никто не знал, были ли они вообще. Когда-то его пользовал один грузинский врач. После смерти этого врача неизвестно кто лечил, кто наблюдал за его здоровьем. Неизвестно, когда у него случился первый удар, как лечили. Кажется, Виноградов, но Виноградов в тюрьме. Сведения о том, что и как произошло с товарищем Сталиным, изложил очень скупо начальник охраны. Товарищ Сталин не подавал признаков жизни, не открывал дверь. Пришлось взломать. Лежал на полу. Без сознания. Перенесли на диван.
Тщательно осмотрев больного, М. собрал консилиум из присутствующих врачей. Никто не хотел ставить диагноз. Отмалчивались, мычали неразборчиво, ждали, что скажет М. В соседней комнате находились члены Политбюро. Время от времени заглядывали к врачам – Ворошилов, Маленков, Хрущев, Каганович, Булганин… Опытный глаз М. сразу же определил почти полную безнадежность больного; дохнула ли при этом на него тайная радость, неизвестно, вполне возможно, что и нет, потому что М. был врач, насквозь врач, и лежащий перед ним был уже не Сталин. В конце концов М. вынужден был произнести свое заключение – инсульт. Его испуганно поддержали: согласен, согласен, согласен. Наметили некоторые меры. В это время приехала неизвестно кем вызванная бригада снимать кардиограмму. Возглавляла бригаду круглая толстоногая женщина-врач с хриплым голосом.
Сняв кардиограмму, врачиха тут же объявила, что у больного не инсульт, а явный инфаркт. М. пробовал объяснить ей, что при инсульте на кардиограмме иногда получается картина, напоминающая инфаркт. Врачиха странно посмотрела на него, не ответив, направилась в соседнюю комнату. Оттуда вскоре явился Берия. Сказал, что вот кардиограмма показывает инфаркт, а М. лечит от инсульта, — как это понимать? Подошел Булганин, еще кто-то. Обстановка становилась опасной. Врачиха настаивала, повысив голос, потрясала кардиограммой. М. обратился к коллегам. Они, опустив глаза, молчали, один пробормотал: “С кардиограммой нельзя не считаться”. Берия испытующе переводил взгляд то на врачиху, то на М., облизывал губы. Он должен был принять решение. Тогда М. заявил, что он настаивает на своем диагнозе, он будет лечить только инсульт, ничего другого. Инфаркт требует другого подхода, на что он, М., категорически не согласен. Подействовала ли его решительность на Берию или были тут какие иные соображения, но М. запомнил, как дьявольски сверкнули устремленные на него глаза. Берия щелкнул пальцами и предупредил М., что тот головой отвечает за правильность лечения. Зачем, почему М. принял на себя ответственность? Он ведь понимал, что если удастся Сталина вытащить из коллапса, участь арестованных врачей будет ужасна. Ему следовало сказать, что кардиограмма не меняет дела, но на всякий случай надо сделать то-то и то-то. Но у него и мысли такой не появилось. Он признавался, что шел на риск, чтобы спасти Сталина, которого он считал убийцей и палачом. И все, что он делал дальше, должно было вытащить больного из коллапса. Перед ним был только больной, никто больше. Слава богу, что природа воспротивилась. Сыграла свою роль и эта врачиха, из-за которой потеряны были драгоценные часы, и отсутствие анамнеза. Буквально все препятствовало…
М. дежурил, не отходя от больного, больше суток.
Вечером 5 марта Сталин умер, не приходя в сознание. Врачи констатировали смерть. В комнату вошли члены Политбюро, сын Сталина, дочь, еще какие-то люди, долго стояли в молчании, глядя на покойного, словно проверяя врачей. Потом ушли в соседнюю комнату. Было составлено правительственное сообщение. Никто не уезжал. Все ждали. Сидели молча у радио. Под утро по радио передали сообщение о смерти вождя. Прослушав, все заторопились к машинам, уехали в Москву. Как будто передача по радио сделала событие уже окончательным, непоправимым.
Дача опустела. Сталин лежал на той же кушетке, всеми покинутый. М. заявил, что надо будет произвести вскрытие, он настаивал на этом, чтобы подтвердить правильность диагноза. Куда-то звонили, долго выясняли, можно ли везти, на чем, кому. М. договаривался с патологоанатомами мединститута. Никто не хотел ничего решать. Правительству было не до трупа. Наконец М. добился разрешения. В санитарную машину положили покойника, завернутого в простыню, рядом с ним сел М. Другой врач поехал в легковой машине. М. остался наедине с вождем. Охранник сел в кабину к шоферу. Ехали долго. У этой машины не было ни сирены, ни мигалки. Машина тряслась, тормозила. Простыня сползла, окоченелое тельце открылось в старческой наготе. Сухая рука Сталина спадала, голова подпрыгивала. М. наклонился подложить под нее подушку и увидел перед собой сквозь плохо прикрытое веко желтый глаз. Глаз смотрел на него. Перекошенное лицо кривилось. Известное по ежедневным портретам до последней своей черточки лицо вблизи оказалось изрытым оспой, открылась плешь, усы растрепались, повисли, это был не генералиссимус, не вождь – жалкая сморщенная оболочка, малорослый старик.
М. привык к трупам. Для него труп был вместилищем недавних страданий, анатомическим пособием, вещью. Но здесь было нечто иное. От этого трупа было не по себе. М. попробовал придерживать холодную чугунно-тяжелую голову, но тут же отдернул руки, как будто кто-то мог увидеть его недозволенный жест. Он никак не мог свыкнуться, что перед ним труп, он был один на один со Сталиным. Не было ни скорби, ни радости, только жуть.
У Садового кольца застряли перед светофором. Долго не пускали. Показались милицейские машины, за ними следовала черная кавалькада начальственных лимузинов. Они неслись, блистая никелем, протертыми стеклами с задернутыми занавесками, бронированные, огромные, все светофоры встречали их зеленым светом.
В прозекторской уже ждали патологоанатомы, терапевты, президент Академии медицинских наук. Труп внесла охрана, несла неумело, ногами вперед. Со стуком опустили на мраморный стол. Двое офицеров, полковник и майор, остались у стола словно бы в почетном карауле. Двое встали в дверях.
Включили лампы. Сталин лежал под беспощадным светом. Плечи толстые, на щеках щетина. Обратили внимание на его ноги, правая, чуть подсохшая, была шестипалой. Темные ногти на ногах выпуклые, как когти.
Началось вскрытие. Когда большим ножом делали разрез, полковник судорожно всхлипнул, отвернулся. Пилой сделали распил. Осмотр сердца подтвердил, что инфаркта не было. Теперь надо было установить инсульт. Электропилой снимали черепную коробку. Обычно при вскрытии курили, переговаривались, пили кофе, коньячок. Ныне же царило молчание. Визг пилы казался непереносимо долгим. Вынули мозг, положили на поднос, отнесли на соседний стол. На бледно-серой мутной поверхности расплылось бурое пятно кровоизлияния. Диагноз М. полностью подтвердился. Сделали срезы. Переглядывались, без слов показывали друг другу белесые склерозированные сосуды, очаги размягчения. Возможно, двадцатилетней давности. Со времен Великой Репрессии. А может, еще с того времени, когда организован был голод на Украине.
Перед этими профессорами прошли тысячи подобных срезов, но тут руки их дрожали. Мозг этот так или иначе определил жизнь каждого из них, судьбы их родных, знакомых, их страхи, их миропонимание. Наметанный глаз наверняка различал поражения, те, что незаметно искажали личность. В этих извилинах вызревали ходы партийной борьбы, системы пыток, бесчисленные списки врагов народа.
Они рассматривали не препарат, а нечто чудовищное, предмет, откуда выходили ложь и ненависть, первоисточник зла. Мозг гения всех народов и времен, обожествленное вместилище мудрости Учителя и великого Стратега.
Перед ними должно было открыться нечто исключительное, на самом же деле, судя по состоянию сосудов, у него давно уже была потеряна ориентация – кто друг, кто враг, что хорошо, что дурно. Нарушенное питание мозга делало реакцию неадекватной, поведение – непредсказуемым. Все было обманом. Огромной страной, всеми ее народами последние годы повелевал неполноценный, больной человек.
Они, врачи, все же настигли его, раскрыли его тайну – и в ужасе и стыде замерли перед ней. Рассказать, обмолвиться было нельзя. Даже между собой они боялись обменяться мнениями. По сталинским правилам их всех теперь следовало уничтожить.
Офицеры стояли в головах обезображенного трупа, с ненавистью смотрели на “убийц в белых халатах”, как называли тогда врачей газеты.
Черепную коробку надо было поставить на место. Насчет мозга никаких указаний не поступало. Мозг был вещественным доказательством правильности диагноза, мозг был страшной уликой, его следовало упрятать от всех врагов социализма, шпионов, пронырливых журналистов. Нельзя, чтобы люди узнали, кому они поклонялись, кого боготворили.
Надо отдать должное М.: замечательный русский врач, он единственный нашел в себе мужество рассказать об этом и даже оставил письменное свидетельство. Но в тот час и он был скован страхом. Если бы они могли, они подменили бы этот мозг, чтобы избавить страну от позора.
Рассказ Тимоши ошеломил даже Влада, собиравшего материалы о Сталине.
— Типичный рассказ врача, — определил Влад. — Интерьер вождя. Если не считать беллетристики, добавленной твоим воображением. Удержаться, конечно, трудно. Сюжет для кинофильма. Потрясающую картину можно сделать. Спрашивается, однако: неужели склеротические бляшки определяют судьбу страны и судьбы народов? Где же законы истории, движущие силы и прочие науки? Какая унизительная картина!
— При тоталитарном режиме? Да! — сказала Аля.
— Режим играет роль, — согласился Влад. — Малые возмущения в такой неустойчивой системе могут вызвать большие последствия.
— Я думаю, система склерозировала вместе со Сталиным, — сказал Тимоша. — Там тоже были уже и бляшки и размягчения, если бы нашей системе сейчас устроить вскрытие…
— Ой, не надо, — сказал Джо. — Это революция. Скажите, пожалуйста, а куда делся мозг вождя?
— Не знаю, может, он сейчас в сейфе у Хрущева, а может, в ИМЭЛе.
— Значит, его хоронили без мозгов?
— Меня другое поражает, — сказал Влад. — Если этот профессор, блестящий терапевт, не был бы так напуган делом врачей, если бы вызвали из тюрьмы Виноградова и они смогли бы как-то починить вождя – что бы с нами было?
— С тобой, может, и ничего, а уж евреев всех бы в резервацию запихали. Это было предрешено, — сказал Тимоша.
— В лагерях ужесточили бы режим. Никаких реабилитаций.
— А если бы он дал приказ сбросить атомную бомбу? — вдруг спросила Аля.
— Выполнили бы. Не сомневаюсь, — подтвердил Влад.
— Его же могли вылечить, — сказала Аля.
— Не вылечить, а кое-как подправить. Говорить бы не мог, а писал бы, и слушались бы его долго. Скрывали бы ото всех все эти молотовы, кагановичи. Старались бы сохранить его власть и свою.
Джо сидел, втянув голову в плечи, словно над ним проносились огненные смерчи, великаны размахивали мечами, сокрушая храмы и крепости.
— Ишь, что тебя увлекает – бизнес, — сказал Кулешов, как бы по-новому разглядывая главного инженера. — Живет в тебе, значит, этот капиталистический вирус. Цепкая, видать, штука. Да, я понимаю, что не в свои карманы тянешь, но ведь все равно коммерция.
Грузный, расплывчато-мягкий Кулешов играл при Степине роль громоотвода. На него сыпались упреки, если что-либо задерживалось, выходило не так. Он сносил все кротко, и неприятности, неполадки увязали в его благодушной покладистости. Новой лаборатории он заботливо помогал, правда, пытался втайне от Степина обуздать ее строптивых начальников.
Сейчас он принял Джо радушнее обычного, велел принести чай, расположился к беседе, что насторожило Джо, который приготовился к немедленным расспросам – сколько, чего, когда… Кулешов, однако, продолжал посмеиваться над коммерческой вспышкой Джо, простительным рецидивом его прошлого. Коммерция, твердо повторял Кулешов, не наше дело, правительство, слава богу, нам не отказывает, освобождает от всяких забот, во всем идет навстречу, это ценить надо.
— Плохо, что не отказывает, — вставил Джо, — жирная пища расслабляет.
Кулешов нахмурился, но продолждал свою, видно, обдуманную речь. Подчеркнул, что есть большой смысл в том, чтобы оборонка могла целиком отдаваться поставленным задачам. То есть крепить оборону страны. Создавать самую совершенную военную технику. В чем другом, но в этом нельзя уступать американцам. Некоторые надовольны: мол, много денег тратим. Он положил свою пухлую руку на руку Джо, доверительно пригнулся, понизил голос:
— Был я недавно на Совете Министров. Обсуждали просьбу фармацевтов завод им построить. Больно слушать было их мольбу. По нашим масштабам люди гроши просили. Все их хлопоты не стоят одной подлодки. И ведь лекарства, это тебе не презерватив с кисточкой. Нет, не дали. А нам дают все, что просим. Не потому, что мы милитаристы. Ты знаешь – мы за мир. Но нам навязали. И мы вынуждены. Они думают, кишка у нас тонка. Посмотрим, у кого тоньше! Почему мы стали мировой державой, что у нас такого замечательного, а? Давай, не стесняйся. Почему к нам едут президенты, почему нас слушают – как полагаешь? Над нашими “Волгами” смеются, верно? Наши магазины доброго слова не стоят. А гостиницы? Ведь все плюются от нашего сервиса. Но едут к нам, смотрят нам в рот. Потому что у нас авиация первоклассная, флот могучий, потому что у нас ракеты и кнопка, кнопочка!
Он раскраснелся, вспотел, глаза его блестели, чувства его прорвались сквозь служебную сдержанность.
— Ты, может, скажешь – армия? А я тебе скажу, что в сегодняшней стратегии армия фигурирует как гарнир. Все средства к нам, прибористам, идут, и правильно. Военная доктрина к электронике повернулась. Этого мы добились! Ракеты, подлодки, авиация – на них надежда. Наша это заслуга. Лучшие ученые у нас работают. У нас лучшие заводы, лучшие станки, институты. Думаешь, просто было военных повернуть? Мы повернули. Вовремя. Как в войну все для фронта, так и осталось. Ничего не поделаешь. Поэтому с нами считаются! Да, терпим, живем в коммуналках, мучаемся бездорожьем, больницы страшные, а все равно великая держава! В моей деревне из семидесяти дворов девять осталось. Разбежались кто куда. Все понимаю. Горько. Но надо терпеть. Народ терпит потому, что войны не хочет. А войны нет потому, что – сила! Лишь бы нам не подкачать, нашему комплексу, мы – становой хребет державы. Ты скажешь, при чем тут твой приемничек? При том, что нам нельзя отвлекаться. Тебе нельзя отвлекаться. Твоей голове. Сегодня приемник, завтра телевизор. Нет, так не пойдет, дорогуша моя. Это я рассматриваю в масштабе одного человека. Так ведь могут и нас рассмотреть в масштабе главка, а то и министерства… Да, мы допущены. Оба! Допущены к оружию! Понимаешь, ответственность какая? На самом деле это мы с тобой управляем страной. От нас зависит… Все на нас замыкается. Нам про твои московские шалости сообщили. Ну и что? Мы сказали: этот человек нам нужный, не трогайте. И концы в воду. Мы – высший слой и должны ценить это. С нами соревнуются за океаном. Вот о чем надо думать! Обогнать! Только туда мысль надо направлять. Что надо, все отдать. Выгодно, невыгодно – не наша забота. А ты из нас хочешь торгашей сделать.
Кулешов взглядывал на него мельком, как на весы, и подкладывал еще и еще:
— С нами никто за стол переговоров не сядет, если у нас оружия настоящего не будет. Плюнут и перешагнут. Кому мы страшны со своими деревенскими счетами и логарифмическими линейками? Я вообще думаю, что в нашу эпоху войны не будет, пока равновесие сохраняется. Они – компьютер на самолет, и мы – компьютер, они ракету на тысячу километров – и мы такую же. Чтобы ноздря в ноздрю. А что тут приемничек твой, так такого можно много напридумывать. Копировальное устройство нам недавно принесли. Опытный образец. Зачем, спрашивается, нам сегодня – листовки печатать? Нет уж, воздержимся. Не до этого.
Речь Кулешова все более походила на надгробное слово. Мечту Джо хоронили почетно, на кладбище других Великих Предложений.
— Зря ты сразу к Степину пошел, — сказал на прощание Кулешов. — От него ждут сейчас других вещей, о которых можно рапортовать. Да и ты, дорогуша, разве на этом взлетишь? За твой приемничек ничего не навесят, все ордена и премии выделены на госзаказы.
Таким образом, Кулешов разъяснил позицию замминистра Степина и, обласкав напоследок, пообещав вернуться к вопросу, когда станет полегче, отпустил Джо.
В словах Кулешова была убежденность, знакомая Джо по разговорам советских людей, — все что угодно, лишь бы не было войны. У них не было задиристости победителей, сознания народа-победителя, у них был страх перед новой войной.
Прощаясь, Кулешов признался:
— Разволновался я с тобой, сердце заболело.
Был он весь в поту, с прилипшими ко лбу волосами. Кое в чем он убедил Джо, проник, подействовала и сладкая причастность к власти и к тем, кто решает судьбу народов. Ничего не поделаешь, надо создавать оружие, такова наша участь. Нельзя забывать свою клятву. Америка сама сделала себе мстителя. Кулешов прав, идет война, пусть холодная, но война. На войне приходится жертвовать многим, и он, Джо, тоже приносит свою жертву.
Он шел по тесной московской улице, залитой солнцем, — город шумно плескался у магазинов, Джо и раньше поражал густой поток прохожих в разгар рабочего дня. Нигде, ни в одном европейском городе не было днем столько народу на улицах, как в Москве и Ленинграде. Стояла длинная очередь за луком. Шел переполненный раздрызганный автобус со сломанной дверцей. С лотка продавали порченую черешню. Двое ханыг предлагали часы-ходики. Пьяные толпились у пивного ларька, и там же ругались между собою инвалиды на костылях и каталках. Москва неожиданно предстала грязной и нищей, словно бы кто-то повернул хрусталик в его глазу.
Что-то не сходилось, как в школьной задаче. Считаешь, считаешь – все по отдельности верно, в итоге же чепуха. Так и тут – в ответе вместо миллионов долларов очередь за луком. Практический ум Джо никак не желал примириться с этим. Все доводы Кулешова были безупречны, логично связаны. Это с одной стороны; с другой – отказаться от бизнеса, такого выгодного для этой бедности, счастливого, как находка, — зачем, почему?
Вместо того чтобы вернуться в гостиницу, Джо зашел в ресторан “Метрополь”, куда не рекомендовалось заходить. Швейцар у входа оглядел его в сомнении: “У нас только для иностранцев”. “А я думал, что у вас хороший ресторан”, – сказал Джо. “Пожалуйста, заходите, — сказал швейцар, который сразу усек акцент.
Его встретил раззолоченный зал, старинная мебель, дореволюционная роскошь дорогого заведения. Он заказал бутылку белого вина, фирменную отбивную, позвонил Але, чтобы приехала.
Вечерняя публика еще не нагрянула, оркестр не пришел, было междучасье, зал пустовал. Джо тоже отдыхал, потягивая грузинское вино. У него сохранилась привычка западных людей отдыхать в одиночестве, сидя где-нибудь за стаканом вина. Здесь, в России, полагалось заказывать еще какое-нибудь блюдо.
Наискосок от него сидели трое: два долговязых здоровых мужика в клетчатых пиджаках и женщина в алом костюмчике. Волосы ее были взбиты белокурой пеной, мужчины наперебой что-то рассказывали, она смеялась, откидывая голову назад, и следом начинали грохотать они. Джо прислушался, говорили о покупке трусов и лифчиков, ему нравилась громкость их голосов, интонация, и вдруг он сообразил, что говорят по-английски, вернее, по-американски, причем северяне. Первым его желанием было подойти к ним: “Привет, ребята, я Джо Берт из Нью-Йорка, сейчас живу здесь, в Союзе, не выпить ли нам за встречу, я угощаю”. Посидеть, потрепаться на родном языке. Но его тотчас остановила инструкция, строжайшая, обстоятельная, которую он подписал, которая исключала любые контакты с иностранцами. Зал почти пуст, тем не менее это станет известно, каким-то образом такие случаи всегда засекали. Джо встретился глазами с американкой, улыбнулся ей, она тоже улыбнулась, что-то сказала своим мужчинам. Они оглянулись на него, заговорили тише.
Покой же не приходил. У этих американцев покой был, а у него нет… К нему подошел один из американцев.
— Не поможете нам заказать несколько бутылок хванчкары с собою? — попросил он.
Джо развел руками: не понимаю, извините.
Выслушав его рассказ о Кулешове, Аля сказала:
— Твой Кулешов живет не в коммуналке, небось имеет шикарную квартиру, дачу, паек и хвалит терпение народа и готовность жертвовать всем. Чем он сам жертвует, паразит?
Она была категорична и ни минуты ни в чем не сомневалась.
— Кто нас хочет захватить? Кому мы нужны, кому нужна наша страна, где нет порядка? Прокормить себя не можем, — рассуждала она, — ты бы видел, как голодают в колхозах. Мы ведь только иностранцам пыль в глаза пускаем. Но они тоже не идиоты.
Забавно было слушать эту курносую особу, у которой все было так просто. Сталинистов устранить, молодежь к руководству, гэбистов судить… Трикотажная блузочка туго обтягивала ее выпуклую фигурку. Она ничуть не уступала этой кудлатой американке. Ни на минуту не умолкая, с аппетитом уплетала шашлык, пила вино, рассказывала про запрещенный фильм Хуциева, про выступление академика Сахарова на сессии Академии наук и прочие столичные новости. Как всегда, с ней было легко и весело. Немного раздражала ее манера запросто решать вопросы, которые мучали Джо. Она не признавала никакой правоты Кулешова: работать надо на людей, а не на генералов!
Влад писал статью для самиздатского сборника. История с приемничком огорчила его и обрадовала как хороший пример, который можно было привести, чтобы показать порок плановой системы. Со свойственным ему уменьем распутывать сложные схемы он помог Джо разобраться в ситуации. Кроме того, он достаточно знал Степина и хитрую механику министерских отношений. Причины отказа Кулешов изложил правильно, это была лишь та часть, которую полагалось знать Джо; существовала и другая, кабинетная. Изготовление приемничков передали бы какому-нибудь гражданскому министерству. Штатские оторвали бы себе и прибыли и славу, глядишь, и лабораторию Картоса на эти дела нацелили бы – и прощай тогда все надежды и планы Степина! Выгода – это хорошо, но сперва своя, а потом уже государственная.
— Степин пораскинул мозгами и решил придержать, потянуть с твоей фиговиной, там видно будет, пока на подношения сгодятся, а на тебя Кулешова спустил, чтобы тебе баки залил.
На Ленинградском вокзале у “красной стрелы” Джо встретил тех троих американцев, они ехали в Ленинград в одном поезде с ним. Увидев Джо, они переглянулись, покачали головами и скрылись в своем купе. Интересно, за кого они его приняли?