XIII
Прилетели в Варшаву вечером. Встретили их у трапа и, усадив в машину, привезли в отдельный, устланный коврами флигель аэровокзала. Какие-то люди обнимали Винтера, жали ему руку.
Через час они очутились в городе, в приготовленной для них большой квартире был накрыт стол. Они наспех умылись, переоделись. Стали появляться русские и поляки, все мужчины – военные, штатские – приносили цветы, шампанское. Некоторых Винтер представлял подробно, некоторых называл невнятно. Посадили Энн во главе стола и принялись отмечать счастливое завершение операции. Пили за Винтера, за каких-то людей, которые “обеспечивали”. Люди эти поднимались, с ними чокались. Заставили пить и американцев – Андреа кое-как справился со стаканом водки, Энн стало плохо. Мистер Винтер изредка переводил длинные тосты, в которых славили Сталина, партию, Берию, бесстрашных разведчиков, их новое достижение. Подходили к Эн, целовали ей руку. Андреа – по-пьяному в губы, что-то горячо шептали на ухо, вполне возможно, их принимали за американских, то есть наших, разведчиков.
Когда пили за вождей, все вставали, вытягивались, каменея. В промежутках рассказывали какие-то истории, подмигивали, громко хохотали. Винтер объяснил, что это анекдоты, казарма. Нещадно курили – и пили, пили… Андреа ужасался и восхищался их богатырской силой. Они казались ему героями, у всех ордена или ряды орденских планок.
Энн стойко держала улыбку, понимая, что за ней наверняка наблюдают. В разгар вечера она ушла в ванную, от выпитой водки ее вырвало. С трудом привела себя в порядок, напудрилась и, скрывая усталость, вернулась к столу…
Утром в квартире появилась девица, принесла завтрак, весь день убирала вместе с Энн остатки пиршества, насованные всюду окурки. Затем началась свободная жизнь. Им никто не мешал, они могли гулять по Варшаве не прячась, заходить в кафе, в кино. Девица кормила их три раза в день. Они отсыпались, отъедались, хотя не могли съесть и трети того, что им приносили – утки, пироги, бифштексы, яйца, колбасы, торты… Не рекомендовалось только одно: знакомиться и общаться с кем-либо, а также приглашать к себе, сообщать свой адрес, писать письма, выезжать за город, звонить по телефону. А в остальном – все что угодно.
Девица, их кормилица, уносила с собой тяжелые сумки недоеденного. Андреа и Энн наслаждались одиночеством и друг другом. Впервые они получили свое постоянное жилье. Окно их спальни выходило на восток. Огромное зимнее солнце всходило поздно над заснеженными крышами, забиралось к ним на подушки. Они любили друг друга – весело, изобретательно, радуясь вспыхнувшей, совсем юной чувственности.
Их никто не беспокоил, о них словно забыли.
Винтер не показывался. Телефон молчал. Еще в самолете Андреа готовился к тому, что их будут осаждать репортеры. Он спросил Винтера, можно ли рассказывать об их путешествии. Вспомнилась быстрая усмешка Винтера – “наши репортеры нелюбопытны”. Во всяком случае, его ожидала работа, его должны были завалить работой: шутка ли, такие деньги истрачены на их путешествие!
В Мексике Энн мечтала остаться с Андреа вдвоем, поселиться в каком-нибудь месте, где их никто не знает, чтобы ни с кем не делить Андреа, избавиться от страхов, чувства погони, от общества прокуренного Винтера, его придирок и грубостей. Провидение услышало ее и подарило все, полностью, в наилучшем исполнении: незнакомый город, где никому до них не было дела, квартиру, зимнее солнце на темном паркете. Без забот о еде, белье. Они попали в теплый покой. Никто не будил их, не ждал, некуда было торопиться. После всей этой гонки, мелькания городов, границ, отелей, халуп наступила тишина. Они причалили. Наконец-то они могли приступить к жизни. Нужно только отдышаться, прийти в себя, как стайерам. Они пробовали свободу на зуб, на вкус, гуляли, взявшись за руки, по Варшаве, смотрели, как поляки восстанавливают разрушенный в войну город. На заборах висели раскрашенные проекты, фотографии прежнего Старого города с его улочками, узкими домами средневековья, балконами, арками. Горожане ютились в подвалах, бараках, но извлекали из развалин уцелевшие обломки решеток, перила, орнамента, любую мелочь. Квадратные метры жилплощади не так интересовали этот измученный войною народ, как жажда восстановить Варшаву. Они не строили, они восстанавливали свою историю, душу города. Это завораживало.
И по квартире Энн и Андреа ходили взявшись за руки, садились на пол, разглядывали друг друга.
Андреа был как зеркало. Лучше зеркала, потому что в его глазах Энн видела не морщинки, не надоевшую прическу, а свою красоту, высокую тонкую шею, которую он так любил.
Иногда она чувствовала: он присматривается к ней. Это была его манера. Он изучал людей, с которыми имел дело, проверял их на надежность, на искренность примерно так, как делал это с Винтером. Теперь то же самое с ней. Между ними существовало нейтральное пространство, на которое они опасались вступать. Их разделяло табу – ее дети. Это была ее боль, которой он не смел касаться. Он все искал причину, по которой она могла бросить их, бросить Боби и бежать с ним. Боб был хорош собою, не хлюпик, он нравился бабам, и Энн вроде бы с этим примирилась. Что же сорвало ее с насиженного места? — его рациональный ум искал причину и не находил. Увлечение, любовь, но все же она совершила выбор, а выбор для него означал процесс сравнения, то есть расчет. Он мог представить себе порыв, то есть что-то временное, но временное должно было кончиться, они приступали к постоянной жизни, — не жалеет ли она? Ему хотелось понять, за что она его любит, извечное бесплодное стремление, которое свойственно любящим. Желание увидеть себя глазами другого обычно быстро проходит, у Андреа же это было задачей, которую он никак не мог решить. Выходило, что любовь к нему была сильнее, чем тоска по детям, значит, он заменил ей все, чего она лишилась. Но спрашивается – чем? чем заменил?
Он вглядывался, вслушивался, стараясь уловить – думает ли Энн об этом, не жалеет ли, не прячет ли от него свою боль? И встречал сияющий взгляд чистых синих глаз.
Ее саму удивляло ее безоглядное счастье. В глубине души она страшилась своего эгоизма. Но тут же спрашивала себя: разве любовь – это эгоизм? и разве любовь может быть не эгоистичной?
Лежа в ванне, она вдруг вспомнила, как опустила своего малыша впервые в ванну, как он вопил, а потом засмеялся и стал брызгаться. Слезы защипали глаза. Она плакала и радовалась своим слезам. В ту минуту пришло решение – она должна родить. Иметь ребенка – и все станет на свои места…
Андреа принялся учить польский, потом бросил, переключился на русский, бросил русский, занялся историей Польши, его тяготило безделье. Да, счастье не терпит однозвучности. Счастье требует, чтобы ему мешали. Но никто не мешал.
Девица, кормившая их, быстро толстела. Как-то пожаловал офицер, осведомился, пьют ли они. Они не пили. Выяснилось, что за их счет она каждый день брала бутылку вина, а по воскресеньям коньяк и водку. Выяснилось также, что комендант их дома выписал, якобы по просьбе Эн, пианино и два туркменских ковра. Девицу сменили, комендант остался. Энн не могла понять, как такое могло происходить в стране социализма. Они видели все в идеальном свете, им казалось, что они попали в райское, коммунистическое общество, и пребывали в блаженном тумане; после случая с девицей туман стал рассеиваться. И эта девица и комендант считали их простодушными дурачками! Андреа позвонил по номеру, который им оставили. Дежурный не мог понять, что ему нужно, справлялся, нет ли просьб насчет одежды, книг, обрадовался, узнав, что нужен русский журнал “Природа”; трубку взял какой-то начальник – успокаивал, заверяя, что все идет по плану, врачи рекомендовали потратить не меньше месяца, двух на акклиматизацию, ежели они отдохнули, то ради бога… Через день прислали пачку многолистных анкет. Вопросы поставили их в тупик: Андреа ничего не знал о предках своей первой жены, откуда они, где, когда жили. Требовались и подробные автобиографии, послужные списки. Анкеты – на желтой бумаге. Голубые – правила секретности. Синие – обязательства, пункты и даты их путешествия… Требовалась помощь Винтера, но им ответили, что Винтер в отъезде. Они теребили свою память, восстанавливая по карте свой маршрут по Латинской Америке. Получалось слишком много. Подумав, Андреа сократил перечень вдвое, рассудив, что незачем доставлять хозяевам столько хлопот с проверкой, и без того проверка всех ответов, по расчетам Андреа, потребовала бы год с лишним. В управлении не могли понять, чего им не терпится: хотите – свозим вас в Краков, посмотрите соборы, университет. Андреа ответил, что он ехал сюда работать, что ему надоело путешествовать, это он сказал по-польски и еще добавил кое-что по-английски. Среди малоинтеллигентных слов было обещание позвонить президенту Болеславу Беруту, единственному польскому деятелю, которого он знал. Почему-то это подействовало, и вечером к ним явился генерал в сопровождении адъютанта и двух штатских. Великолепный мундир сидел на генерале безукоризненно, ни единой складочки, ордена и медали мелодично позвякивали. У генерала была идеальная фигура манекена. Один из штатских переводил, другой фотографировал – их, их спальню, их столовую, их холодильник. “Мы высоко ценим ваше сотрудничество”, “Вы совершили правильный выбор”, “Наша совместная работа имеет политическое и интернациональное значение” – фраза за фразой вылезали из него с равными промежутками.
— Почему мы так не торопимся? — допытывался Андреа.
Генерал кивал с механической учтивостью. Бюрократия. Правила секретности. Обременительные правила. Излишества.
— Надо помочь товарищам выбрать фамилию, имя, — сказал он адъютанту. — А также отработать новую биографию. Откуда вы к нам приехали? Допустим, из Афин. Можно из Италии. Там ведь тоже греки водятся. Скажем, товарищ Картос.
— Мы предполагали, что лучше из Венесуэлы, — осторожно подсказал адъютант.
— Можно… И вам тоже, очаровательная пани, — сказал генерал, кланяясь Эн. — Вам можно остаться американкой, только надо решить, где такие красавицы рождаются.
К ним стали наезжать один за другим хорошо одетые молодые люди. Расспрашивали Андреа про его работу в университете, на циклотроне. Более всего их интересовали радары, ракеты и прочее вооружение. В физике они разбирались плохо, вычислительные машины, которые давно манили Андреа, восприняли подозрительно, кибернетика была для них лженаукой. По этому поводу разгорались споры, Андреа убеждал их, что вся эта механика – ракеты, радары, в том числе военные, — не может совершенствоваться без вычислительных машин. Его вразумляли осторожно, как больного, зараженного вирусом буржуазной идеологии. Он хотел получить от них возражения по существу – и не мог. Не стоит отвлекаться, лучше, чтобы он обеспечил их нужной информацией, они сами знают, что перспективней. У Энн спрашивали про ее мужа Роберта. Узнав, что он занимается астрофизикой, ее оставили в покое. Самые толковые из них, как убеждался Андреа, не были в курсе новых направлений электроники, пренебрегали компьютерами как идеологически сомнительными машинами. При чем тут идеология, он не понимал, с ними порой трудно было находить общий язык, настолько они верили в превосходство социалистической науки. Но их уверенность должна была на чем-то зиждиться! Однако сколько Андреа ни допытывался, так и не смог уяснить разницу между капиталистической наукой и социалистической.
Ему прислали философа, специалиста по “социальной сущности науки”.
Перед этой встречей заехал мистер Винтер, он плохо выглядел, сказал, что у него неприятности и если Андреа будут спрашивать, пусть не стесняется и расскажет, как Винтер не хотел брать с собою Эн. Уходя Винтер посоветовал пригласить кого-нибудь третьего, чтобы непременно присутствовал при разговоре с философом. У Андреа знакомых не было. Винтер пообещал прислать своего шурина.
Шурин был глуховат, пользовался слуховым аппаратом, знал испанский, поскольку воевал в интербригаде против Франко, заикался, но если б не маленький рост, он считался бы красавцем, к тому же был смешлив и сразу располагал к себе. Философ же оказался весьма солидным, тучным, с огромной седой шевелюрой, похожим на Марка Твена. Он привез в подарок несколько своих книг, среди них тяжелый том “Буржуазная техника на службе американского империализма”. На всех книгах он сделал милые дарственные надписи и каллиграфически затейливо вывел – “Казимир Вонсовский”.
Они проговорили целый вечер. Шурин выставил на стол коробку со слуховым аппаратом, что несколько смутило философа, который, как он выразился, отнюдь не имел целью навязать свои взгляды, он стремился лишь ознакомить пана Картоса с мировоззрением той среды, в которой ему предстоит обитать, и был бы счастлив принести в этом смысле пользу.
Философ знал американскую историю, американскую статистику куда лучше Андреа. Отдавал должное и философам, отнюдь не марксистам, таким, как Чарльз Пирс и Ханна Аренд, о которых Андреа не имел понятия. Речь его была пересыпана грубыми американскими словечками и чисто польской галантностью. Он не упрощал проблем, закон относительности действует при всех режимах примерно одинаково (смешок), подход же к этому закону различен, ибо (указательный палец поднят) все зависит от того, в чьих руках наука и техника, кому они служат. Немецкие физики были в отчаянии: их открытия использовали для создания американской атомной бомбы.
— …У вас в Штатах наука служит капиталу, она не свободна, а свобода для науки – что воздух для живого существа. У нас впервые наука поставлена на службу интересам трудящихся. У вас наука противостоит рабочему классу…
— Почему же? — заинтересовался Андреа.
— Ее достижения использует для обогащения крупный капитал. Возьмите фонды. Допустим, Рокфеллеровский. Казалось бы, помогает ученым, дает стипендии…
— Я знаю.
— Тем более. Тогда известно, как они распределяют деньги. Дают кому хотят. А кто распределяет? Знакомые, приятели Рокфеллеров, сами капиталисты. Ни одного рабочего нет в правлении. Верно я говорю?
— А для чего там рабочие?
— Но кто же будет защищать интересы трудящихся?
— Видите ли, я учился на деньги Рокфеллеровского фонда. Мы были слишком бедны.
Шурин хмыкнул, пан Вонсовский обиженно погладил свой подбородок.
— Им приходится подкупать часть трудящихся, заигрывать.
И он рассказал, что фонды, подобные Рокфеллеровскому, учреждают, чтобы освободиться от налогов, переложить их на массы бедных налогоплательщиков. Привел убедительные цифры. Андреа не смог ничего возразить.
— Вы знаете про новый закон Трумэна?
Это был закон о милитаризации науки. О ее фашизации. О том, что все ученые должны дать подписку, что не состоят в организациях, проповедующих свержение правительства. От ученых требуют бороться с врагами правительства. То есть доносить, следить!
Выкладывая факты, он возбуждался. Бледное лицо его порозовело, он сжимал кулаки. Можно было подумать, что американская наука была его личным врагом.
— Профессор Ральф Спинсер, слыхали?.. Ну как же, химик, из Орегонского университета, в феврале сорок девятого года его уволили. А знаете за что? За то, что он призывал коллег познакомиться с докладом академика Лысенко, поддерживал его! Вот вам и свобода науки.
Он приводил факт за фактом: военные заказы, преследования передовых ученых, ничтожные средства на чистую науку, милитаризация. Его гнев был неподделен. Образ американской науки, да и техники, нарисованный им, выглядел чудовищно.
— Да что я вам рассказываю, вы, вы сами яркая иллюстрация. О господи, если бы я мог в своих лекциях сослаться на вас! — вырвалось у него. — С другой стороны, социализм впервые поставил науку на службу трудящимся, она стала служить не фирмам, а всему обществу, ее преимущество в плановости. В США науку планировать не умеют. Не так ли? — Пан Вонсовский требовал подтверждения, и Андреа соглашался. Преимущества плановой системы радовали его.
Главным же достоянием ученых лагеря социализма, по словам Казимира Вонсовского, было марксистско-ленинское учение. Изучал ли пан Картос ленинскую работу “О значении воинствующего материализма”? Ай-яй-яй, как же так? А другие работы Ленина? Без них невозможно сегодня раскрыть всеобщую связь явлений природы. Как вы преодолеете механистические представления о раздельности материи и движения, как вы овладеете ядром диалектики?
Андреа выглядел беспомощно. Невежество его было налицо. Шурин как рефери признавал его поражение.
Здешние люди поражали его неколебимостью своих взглядов. У всех, с кем он успел познакомиться, было чувство своего превосходства над американцами. Ему казалось, что это чисто польская кичливость, Вонсовский же сумел обосновать это как бы мировоззренчески, как преимущество социалистического общества. Такое пренебрежение к американской науке, технике, к американским порядкам было Андреа неприятно. Рокфеллер – капиталист, можно сказать, символ американского империализма, но Андреа не мог забыть, как старик похлопал его по плечу, и чувство благодарности к этому человеку продолжало жить в нем.
Не в силах удержаться, Андреа вдруг спросил – есть ли в Польше и в России какие-нибудь другие философские школы кроме марксистских?
— Что вы имеете в виду, какие школы? — обрадовался Вонсовский.
Философии Андреа почти не знал, никогда ею не интересовался, не видя от нее практической пользы. С трудом припоминая университетские годы, сказал:
— Да мало ли… Экзистенциализм, позитивизм… неореализм.
Он старался произнести эти непривычные слова поуверенней, Вонсовский обрадовался и категорически, четко заклеймил эти школы и направления как буржуазные. Значит, их здесь не изучают, удивился Андреа, тогда марксизму трудно развиваться, ведь для развития требуется борьба… Но тут шурин наступил ему на ногу под столом и тотчас со смехом предложил Андреа признать полную победу марксизма и пана Вонсовского. Начавшаяся было схватка не состоялась. Шурин рассказал несколько анекдотов, все закончилось смехом и выпивкой. После ухода философа шурин попытался объяснить Андреа, что для таких, как Казимир Вонсовский, величайшее счастье – обрести идеологического противника, обличать, наклеивать ярлыки, объявлять борьбу и, естественно, руководить этой борьбой. Страхи шурина позабавили Андреа. Более безобидный, скучный разговор, чем с этим философом, трудно было представить.
Назавтра Андреа отправился в городскую библиотеку, зашел в читальный зал, взял Ленина на английском языке, но вскоре ему стало скучно от потока брани и презрения в адрес противников.
Среди противников был и Эрнст Мах – физик, работы которого изучали в университете. Уровень критики показался ему некорректным, а с точки зрения физики сомнительным. Уже через два часа он отодвинул в сторону Ленина и погрузился в свежие номера американских научных журналов.
Следующим визитером был многозвездный генерал – если судить по свите, еще в больших чинах. Генералов в Польше было много. Генерал Кульчинский был моложав, благоухал одеколоном. В передней он скинул шинель не оглядываясь, зная, что ее подхватят. Обошел квартиру, похвалил мебель, паркет, красавицу жену, склонил напомаженную голову, целуя пани ручку. Двигался он упруго, поигрывая хорошо надутыми мускулами. Был он выше Андреа чуть ли не на голову и оглядел его с некоторым разочарованием. Чувствовалось, что Андреа ему не понравился. Трудно было сказать – почему. Человек входит в комнату, где сидят неизвестные ему люди, знакомится, и сразу возникают симпатии и антипатии. Кто-то ему нравится, кто-то нет. Между людьми существует “что-то”, оно либо притягивает их, либо отталкивает. Как большинство ученых, Андреа отвергал всякую телепатию, телекинез и прочие нематериальные силы. А между тем генерал у него тоже вызвал неприязнь неизвестно почему, чисто интуитивную, такую же, как и он – у генерала. И чем дальше, тем неприятнее казался генералу этот чернявый физик, невесть что строивший из себя.
— Неплохо устроились, — говорил генерал. — По нынешним временам шикарно. Смотрите, как народ в Варшаве живет. В бараках, в лачугах. Чего ж вы жалуетесь, чего вам не хватает? Мы вам все дали.
— Мы не жалуемся. Я прошу о работе, — старательно выговаривал Андреа по-польски.
— Человек дела, — сыронизировал генерал. — Истинный янки.
Он попросил у пани разрешения закурить, присел к столу. Не торопясь стал набивать трубку и вдруг, подняв голову, недоуменно уставился на Андреа.
— Ты кто такой?
— То есть?
— Я спрашиваю: кто ты такой? — угрожающе повторил генерал.
Андреа вспомнил нечто подобное у Винтера, очевидно, излюбленный прием этого ведомства, и улыбнулся, соглашаясь принять участие в игре.
— Андреа Костас.
— Откуда это известно?
— Я думаю, что Винтер вам доложил.
— Винтер… А где он?
И вся свита, человек пять, уставилась на Андреа.
— Не знаю. Он мне не докладывает.
— Шутишь. А тут дело серьезное.
Генерал сунул трубку в рот, и тотчас ему протянули зажигалку. Он щелкнул, раскурил, затянулся.
— Найдется, — сказал Андреа. — Он не из тех, кто пропадает.
— Тебе лучше знать. — Генерал усмехнулся, и на всех лицах появилась та же усмешка. — Сбежал? Похитили? Как полагаешь?
Андреа пожал плечами.
— А вы как думаете?
— Мм-да, — протянул генерал на эту бестактность. — Я думаю, что придется тебя как следует расспросить.
— А я думаю, что нас это не касается.
— Почему же? Надо кое-что выяснять. Кое-кто предполагает, что ЦРУ помогло подсунуть нам двойника.
— Возможно, — подумав, согласился Андреа. — Почему же это не выяснили, прежде чем нас вывозить?
— Лучше выяснять дома, — произнес генерал так, что все поняли, что он имел в виду.
Андреа походил по комнате, глядя себе под ноги.
— Вы знаете, товарищ генерал, это ваши заботы, меня это все не касается. Я по-прежнему настаиваю на том, чтобы приступить к работе. Не хотите, боитесь – не надо. Тогда позвольте мне обратиться в Москву.
— В Москве тебя ждут не дождутся. Много ты о себе воображаешь.
— Это верно, — сказал Андреа. — Каждый думает, что он стоит больше, чем ему предлагают.
Генерал откинулся на спинку стула, посмеялся. Прочитав отчет, составленный Винтером, он понял, что с американцем надо справляться не логикой, а способами иррациональными. Это была интересная задача, поскольку генерал считал себя хорошим психологом. Положение осложнялось тем, что шифровка из Москвы за подписями Абакумова и Еремина охраняла этого америкашку, так что стандартные приемы не годились.
— Садись, — приказал генерал. — Не мотайся. Запомни, мы ничего не боимся. У нас враги народа работают в спецлабораториях. Работают и делают то, что надо, работы хватит всем. Но не для тебя. Тебе работать не придется!
Генерал азартно оглядел всех стоящих вокруг него, Эн, застывшую в углу на краю кушетки. Он стиснул трубку зубами, положил руки на стол, словно за карточным столом ведя игру, которую любил.
— Ты утверждаешь, что ты Андреа Костас? Вряд ли это возможно. Костаса нет. Кончился. Есть Картос. Следовательно, тебя больше не будет. Так надо… — Он поиграл паузой. — Во имя интересов нашего дела… Вместо него будет другой парень. Поскромнее, надеюсь. У него и родители будут другие, происхождение другое. Ты и сдашь ему дела. Сам же исчезнешь. — Он любовался растерянностью Андреа, пустил дым колечками. — Не будет тебя отныне…
Тут уж, добравшись, он погарцевал в свое удовольствие. Поковырял слабое место, самое уязвимое, самое больное. Знал, что для Костаса дороже всего была его научная репутация. Лишиться своего имени, стать вместо Андреа Костаса господином Игреком значило остаться без печатных работ, никому не ведомым инженером, голым человеком.
Этот сукин сын, надушенный индюк, на самом деле не имел представления о том, как статьи Костаса цитировали, какая у имени его была известность. И вдруг ничего этого не станет? В тридцать лет он никто? Что он делал все годы, неизвестно, бездарный служака – не иначе. Он должен начинать с нуля, ни прошлого, ни заслуг; кто ж его возьмет, на какую должность, если нет рекомендации?
— Рекомендации нашей вполне достаточно. Для любой должности, — с удовольствием заверил его генерал. — Конечно, кроме американских фирм, вы уж извините.
Свита его тотчас засмеялась.
— Мне не нужны ваши рекомендации, — стиснув зубы, процедил Андреа. — Кто вы такие, чтобы давать мне рекомендации!
— Напрасно вы так обращаетесь со своими спасителями, одни мы можем засвидетельствовать, что вы не самозванец. Кроме нас никто этого не знает. Андреа Костаса нет. Андреа Костас, бедняга, погиб, мир его праху. Американские агенты все же добрались до него и укокошили. Устраивает вас такой финал? Выбирайте сами, где произошла ваша гибель. Счастливая возможность. Не каждому удается подобрать себе место смерти по вкусу. Хотите Ниццу? Смерть на Лазурном берегу? По-моему, красиво. И местечко очаровательное.
Андреа выругался. Вздохнув, генерал обратился к Эн:
— Ваш супруг лишен чувства юмора. Тяжело вам с ним.
— Я не даю согласия, — произнес Андреа, словно бы делая официальное заявление.
— Дадите. Иначе допуска к работе не получите. Тут даже мы бессильны. Для нас ведь тоже есть правила.
— Нет, я не согласен.
— Как вам угодно. — Генерал благодушно попыхивал трубкой. Теперь, когда он добился своего, он нежился, поигрывая словно кот с мышью. — Бедняга Винтер переоценил вас. Он сообщал, что вы человек смелый. А вы боитесь начать жизнь сначала. Без прошлого капитала вы, значит, не в состоянии? Вы что же – выдохлись? Это, конечно, меняет дело. Я-то думал, вы в расцвете сил. Не знаю, как ваша супруга считает. — И он, захохотав, повернулся всем корпусом к Эн.
— Послушайте, пан генерал, — спокойно сказала она, — вы должны понять Андреа. Представьте, что вам пришлось бы сейчас начинать с сержанта.
— А вам идет, когда вы краснеете. Дайте мне возраст сержанта – и берите мое звание. — Он с удовольствием переключился на нее. — Вам, кстати, тоже придется сменить данные.
— Женщине это легко, — она улыбалась ему как ни в чем не бывало. — Я уже меняла фамилию, а на этот раз я готова…
Их прервал Андреа:
— Вы меня похороните, а Винтер воскресит.
— Каким образом? — Генерал мгновенно насторожился.
— Если он сбежал, то сообщит.
— Не беспокойтесь. Он ничего не сообщит. Мы за это отвечаем.
Испытующе генерал оглядел всех в комнате, поднялся, демонстрируя перед Энн свою бравость, рост и ничтожность ее сникшего грека, поверженного по всем статьям.
— Мы позаботимся напечатать ваш некролог в какой-нибудь газете, “Дейли уоркер”, к примеру. — Ему было весело то отпускать, то натягивать поводок. — А хотите, напишите сами? А что? Вы же всегда высоко ценили этого парня. Можете не стесняться, воздайте ему должное.
Его свита была в восторге, гордая за своего шефа, и он победно удалился, препоручив помощнику детали.
У входа в библиотеку Андреа остановила незнакомая женщина, закутанная в синий вязаный платок. Ничего не говоря, она сделала знак головой, пошла вперед. Свернув за угол, подождала его. Неизвестно почему он последовал за ней. На ее некрасивом длинном лице горели огромные молящие глаза. Она взяла Андреа под руку, заговорила горячечно. Она жена Винтера. На самом деле он не Винтер, он Станислав Славек, пусть все знают, что уже месяц как он арестован. Пришли ночью, сделали обыск, взяли его, и с тех пор ни слуху ни духу. У них двое детей, один грудной, ничего добиться она не может – кто его дело ведет, за что взяли: при обыске ничего не нашли.
Удивительно, что Андреа понимал ее польскую скороговорку, понимал и не понимал. Новость ошеломила его. Как так взяли? Винтер же исчез, сбежал; встретив ее взгляд, он поправился – то есть это он, Андреа, считал, что Винтер сбежал от них, не желает больше с ними видеться… К кому она только не ходила, все боятся, характер у мужа, конечно, дрянной, язык вредный, но ведь Костас мог убедиться, что он патриот и не бросает друзей в беде, Костас единственный, с кем посчитаются, он должен помочь Стасу, он имеет право просить за того, кто их спас. Она готова была тут же на улице встать перед ним на колени, пришлось силой удержать ее.
То, что Винтер не сбежал, а арестован, не укладывалось в голове. Зачем же ему сказали, что сбежал? Рассчитывали, что он что-то сообщит в подтверждение?.. В хитросплетении продуманных ловушек не повредит ли его вмешательство? Что он может? — он ведь никого тут не знает. Генерала Кульчинского? Генерала он знает, но если он обратится к генералу, выйдет только хуже, с генералом у него не сложилось… От кого он, Костас, узнал про арест?.. Пусть от нее, она уже ничего не боится.
Вечером, рассказывая об этом Эн, он признался, что искал отговорки, не хотел вмешиваться в местные дела, если Винтера арестовали, значит, есть основания. Энн повторяла одно и то же: он рисковал жизнью ради нас. Рисковать жизнью для Андреа было куда легче, чем отправиться к генералу. В поведении Винтера во время их путешествия теперь многое становилось подозрительным. Но Энн была непреклонна.
Генерал принял его через неделю. К тому времени Андреа уже официально стал Андреем Георгиевичем Картосом. Он приехал с женой из Греции, сбежав от власти черных полковников. У него была биография молодого университетского ученого в Салониках, несколько фото на фоне университета, вместе с Энн в Афинах у памятника Байрону. Энн стала Анной, чтобы Андреа мог сохранить уменьшительное Эн. По происхождению американка. В Испании познакомились, там и поженились. Андреа исправно, как и все, что он делал, выучил подробности: про отца – банковского юриста, и про мать – учительницу музыки. Братья, сестры – всех он сделал преуспевающими, счастливыми.
Принял его не генерал, а незнакомый, неизвестного звания человек в полувоенном зеленоватом френче, зеленоватых брюках, цвета как бы танковой брони, ступал он тяжело, голос у него был лязгающий, и выглядел он – как часть танка. Кажется, тот генерал пошел на повышение либо куда-то отбыл, никто ничего не разъяснял, судя по всему, здесь было принято, что люди могут появляться неведомо откуда и исчезать неведомо куда.
Начальник этот говорил не от себя, а как бы сообщал, наподобие дельфийского оракула, про опытных следователей, которые не допустят ошибки в отношении Винтера. Спросил, откуда известно про арест. Андреа был готов к этому вопросу: он не поверил в бегство Винтера, поехал к нему выяснять, соседи сказали, что произошло.
— Та-ак, мы вас проверяем, а вы нас, — произнес оракул. — Не надо вам заниматься такой работой. Больше доверяйте органам. Я мало знаю Винтера. Вы тоже мало знаете Винтера. Мы с вами не можем за него ручаться. Я смотрел ваше дело. Вы никогда в Америке не были. Следуйте своей биографии в любых ситуациях. Не ошибетесь.
Сквозь щели брони проглядывало что-то испуганное, желающее отделаться от посетителя.
— Раз вы настаиваете, напишите нам. Вы имеете право. Тогда вас вызовут на допрос, и вы сообщите. А так… вы по делу Винтера не проходите.
Это прозвучало предостерегающе.
Адъютант, провожая его к выходу, сказал, что вечером к нему придет товарищ из Москвы.
Товарища звали мудрено – Владислав Вячеславович. Выговорить это Андреа не мог, тогда приезжий предложил звать его Влад.
Совершенно лысый, отчего лицо его казалось голым, блестящим, как головка сыра, тонкие ножки-ручки, круглый животик. У него были плохие зубы, смешное английское произношение. Живой, подвижный, он совсем не походил на сорокалетнего доктора наук, начальника лаборатории. В Варшаве ему дали переводчика. Технических терминов переводчик не знал, путал “генератор” и “генерацию”. Влад попросил убрать его. Начальство отказало, пусть сидит. Влад позвонил в Москву. Переводчика убрали. У Влада был тоненький писклявый голос, когда он ругался, это вызывало улыбку. Ругался он мастерски. О прошлом Андреа и Энн он ничего не знал и не расспрашивал их, ему поручено было составить заключение о товарище Картосе как о специалисте. На третий день он перестал спрашивать, выяснять, они принялись обсуждать задачки и новые данные по быстродействующим схемам, где сам Влад путался, и они наперегонки помогали друг другу. Умственные возможности Картоса приводили Влада в восторг. Он вскакивал, носился по комнате, приседал, хлопал себя по животику, хватал Энн за руки и объяснял ей, что суть настоящего ума не в том, чтобы что-либо увидеть первым, а в том, чтобы установить связь между тем, что известно, и тем, что неизвестно. О Москве, о политике, о советских новостях они не говорили. На женские расспросы Эн, что носят в Москве, куда ходят, Влад бурчал: “Понятия не имею”; похоже, что это была правда; в Варшаве его тоже не интересовали ни город, ни окрестности, ни музыка. Отдыхал он, играя в “картишки”, кроме того отсыпался. По его словам, в Москве он спал не больше пяти часов в сутки. Он советовал Андреа, когда его вызовут в Москву, проситься в авиавоенку: больше денег и возможностей делать стоящие работы. Там хорошее оборудование, хорошие математики, хорошие теоретики.
Он спустился к ним как посланник райской обители, которая ждала их. У посланника были совершенно немыслимые ударения, так что Энн не могла удержаться от смеха. Он добродушно оправдывался; они были первые живые иностранцы, до них он ни с кем не общался, английский был для него языком статей и детективных романов. И Энн и Андрей Георгиевич были для него диковиной, иногда он не мог скрыть своего удивления, что они смеются, напевают, что Энн стирает белье.
Теплым майским воскресеньем втроем они отправились в Лазенки – погулять. Распускались тополя, неистово пели, носились птицы. Никогда в Штатах не чувствовалось такой нежности приходящей весны. Зелень была крохотной, липкой, пахучей. Сама земля набухла соками. Сладострастие жизни скрытно бушевало вокруг. Андреа и Влад увлеченно обсуждали, как можно было бы усилить и услышать токи жизни, бегущие сейчас в стволах, стеблях. Звуки, которыми полна природа, не слышимые человеческим ухом, они же могут зазвучать!.. Влад рассказал, что сейчас идет борьба за создание биофизического института, может, скоро они пробьют решение. “Борются”, “бороться” – мелькало в его речи не впервые. Андреа неясно представлял себе, как это бороться, с кем, что это означает.
— Андрей Георгиевич, дорогой вы мой, борьба – необходимая часть жизни ученого. Без нее невозможно. Бороться надо и внутри лаборатории: с бездельниками, бездарями…
Перед Андреа раскрывалась неизвестная ему боевая жизнь – сражения, схватки. Совсем не тот лабораторный покой, к которому он привык.
— Я тоже пытался… не знаю, как быть дальше… — И Андреа рассказал про свою попытку помочь Винтеру. Не может ли Влад вмешаться?..
Влад изменился в лице.
— Этими делами я не занимаюсь, — холодно сообщил он. — Напрасно вы мне это рассказали. Я вынужден буду сообщить в отчете. Вы уж извините меня, и вы, Эн, — таков порядок. Считайте меня кем угодно… — и он стукнул себя кулаком в грудь, — но это мой долг. Поэтому лучше со мной не надо все эти материи… Я вас предупреждаю. — Тонкий голосок его задрожал, голая голова влажно заблестела, он чуть не плакал.
Энн взяла его руку, стала успокаивать.
Андреа вернулся было к разговору о звуках, но ничего не получилось.
Вечером Андреа сказал Эн:
— Русская душа – что-то особенное, видишь – предупредил, и страдает, и стыдится. А ведь всего лишь честно исполняет обещанное.