ГЛАВА ШЕСТАЯ
Миновало теплое лето с его солнечными, ясными днями; пришла осень, ненастная, с густыми туманами и темными, непроглядными ночами. Настанет день – оглянуться не успеешь, а он уж на исходе, а ночь длинная-предлинная – и выспишься, и лежать надоест, а свет все не заглядывает в окно, солнце где-то дремлет за горами; только дождь однообразно стучит в стекла, навевая тоску.
Христя и не заметила, как пробежало лето и наступили холодные ночи, начались беспрестанные ливни, загнавшие людей в дома. Выйдешь на двор – дождь, слякоть, а дома тоже не лучше – серо, сумрачно.
В это время тоскливо не только в селе, но и в городе. В селе хоть работа есть – прядут, шьют, а в городе – либо ложись спать спозаранку, либо слоняйся по комнате без дела.
Чтобы скоротать время, Христя начала вышивать сорочку. Марья то ей помогала, то рассказывала разные истории из своей жизни. С того дня, как она вернулась избитая, Марья никуда не ходила и все тосковала, часто плакала. Но слезами горю не поможешь, только изведешь себя. Марья и в самом деле начала сохнуть: безрукавка на ней болталась, как мешок, а в юбке она уже дважды переставляла петли; лицо поблекло и осунулось, померкли глаза, и не один седой волос засеребрился в висках.
В один из таких вечеров Христя принесла в столовую самовар, села на нары и взялась за шитье, а Марья забралась на печь. Кругом было тихо; из панских покоев доносились только звон посуды и приглушенный говор.
Марья молча поглядывала с печи, как Христя, склонившись над шитьем, проворно водила иголкой, то подымая, то опуская руку.
Она думала: вот Христя шьет, а она лежит на печи и ни к чему не прикасается, руки не подымаются. Да и к чему? Христя молода, жизнь ей кажется прекрасной… Когда-то и она была такой. А теперь… То, что раньше улыбалось ей, теперь – кривится, насмехается; то, что радовало сердце, нынче гнетет ее. Отчего же это – от надвигающейся старости или от жизни, полной горя и разочарований? Марье стало горько-горько. Она уже готова была заплакать, но в это время из столовой вышел в кухню паныч. Проходя в свою комнату, он остановился около Христи и тоже стал глядеть на ее работу.
– Ну, что вам? – сказала Христя, прикрыв сорочку руками.
– Разве нельзя? – спросил паныч.
– Конечно, нельзя.
– Боишься, чтобы не сглазил… У меня не такие глаза, – сказал он и ушел к себе в комнату.
Христя проводила его долгим взглядом, потом снова молча принялась за работу.
Марья видит по лицу Христи, как ее взволновал разговор с панычом, как обрадовал его ласковый взгляд. А ее уж ничего не радует.
– Ох, жизнь треклятая! – неожиданно сказала Марья. Христя вздрогнула. И снова тишина. Только еле слышно шуршит полотно и шелестит нитка, продеваемая сквозь сборки. Быстро скользит рука Христи, а позади тень ее неистово мечется по стене.
Вдруг из сеней донеслось шарканье ног. Христя и Марья взглянули на дверь. На пороге показался пан – не пан, но в одежде панской; лицо у него продолговатое, худощавое, усы – длинные, рыжие; в руках у него какой-то черный ящик.
– Григорий Петрович дома? – спросил вошедший грубым охрипшим голосом.
– Дома, – ответила Христя.
– Куда к нему пройти?
– Сюда, – Христя указала на дверь в комнату паныча.
Незнакомец задержался около Христи, с удивлением взглянул на нее и сказал:
– А-а-а…
Христя смущенно отвернулась.
– Лука Федорович! Кого я вижу? Сколько лет, сколько зим! Да еще со скрипкой… Милости просим, – раздался голос паныча за спиной Христи.
– А я загляделся на вашу девушку, – прогудел незнакомец. – Где вы раздобыли такую красотку?
Христя торопливо скрылась за печью. Незнакомец прошел в комнату паныча, оттуда только глухо доносился его хриплый голос.
– Знаешь, кто это? – спросила Марья, когда Христя снова принялась за шитье.
– Столяр, может? – неуверенно произнесла Христя.
– Столяр! – смеясь, сказала Марья. – А ну тебя! Это Довбня, Маринин паныч.
– Так это он! – разочарованно сказала Христя. – Что ж он, служит где? – немного погодя спросила она Марью.
– Не знаю, служит ли он, – только слышала, что он певчими в соборе заправляет. Когда церковным старостой стал купец Третинка, он его откуда-то привез. Этот Довбня, кажется, на попа учился, но потом не захотел стать попом. А пьет – не приведи Господи! Как найдет на него запой, так недели две без просыпу по шинкам ходит. Все как есть пропьет. В одной сорочке бегает, пока где-нибудь под забором не свалится. Тогда возьмут в больницу, там он вытрезвится, отлежится, можно б и выйти – так не в чем. Люди в складчину одежду ему справят пристойную. Снова он за дело принимается. Ох, и мастер же играть! И к пенью талант имеет. Как без него поют в церкви, точно волки в лесу воют – тот сюда, тот – туда; а как он заправляет хором, будто ангелы поют – так согласно и красиво.
– И даст же Господь такой талант человеку, да вот не умеет его беречь, – вздохнув, промолвила Христя.
– Поди ж ты… и ученый, и умный, да вот! Панычи его сторонятся – как им с пьяницей водиться! Паненки тоже его избегают, боятся. Одни купцы его любят… Что ты сделаешь, если грех такой привязался…
Пока Марья рассказывала Христе про Довбню, в комнате происходила оживленная беседа.
– Вы оставили у меня свое либретто и не приходите. Что, думаю, это значит? Может, забыли? И решил сам отнести, – сказал Довбня, кладя на стол скрипку.
– Спасибо, я был очень занят… – сказал Проценко.
– Я и скрипку принес; может, мы вместе что-нибудь состряпаем.
– Значит, вы воспользовались либретто? – обрадованно спросил Проценко.
– Какого черта! Очень закручено, – ответил Довбня. – Свадьбу немного начал. Расскажу вам, только не угостите ли вы меня чаем?
– Христя! – крикнул Проценко. – Самовар уже убрали?
– Нет, он еще в горнице.
– Нельзя ли попросить у Пистины Ивановны чаю?
– Сейчас.
Христя убежала в комнаты.
– Как посмотрю на вашу девушку, обо всем забываю, глаз бы с нее не спускал! – бубнил Довбня, пристально глядя на Христю, принесшую им чай на маленьком подносе.
– Да берите же, а то брошу! – покраснев, как мак, сказала Христя.
Довбня, не сводя с нее восхищенного взора, лениво протянул руку, и, как только он взял блюдце, Христя вмиг убежала из комнаты.
– Вот это так, это – смак! Не городская потаскушка, не барышня, у которых в жилах вместо крови течет бураковый квас. Эта солнцем опалена, кровь у нее – огонь! – говорил Довбня, болтая ложечкой в стакане.
И он начал рассказывать Проценко разные случаи из своих пьяных похождений. Это были отвратительные приключения и прихоти беспутного пьяницы, вызывавшие омерзение свежего человека.
Видно, такими же они показались и Проценко, потому что он поспешил прервать Довбню:
– Бог знает, что вы мелете. Неужели умному человеку не стыдно на такое пускаться?
– Умному, говорите? – спокойно спросил Довбня. – А при чем тут ум? Натура – и все! Пьете вы? Ну…
Он не досказал. Да и нечего досказывать. Проценко страшно стало от такой неприкрытой откровенности. Он стремился замять этот разговор, перейти на другие темы и снова напомнил о либретто, над которым он работал с неделю. Хотя он писал второпях и не очень старательно, тем не менее придавал этой вещи большое значение. В его голову давно уж запала мысль написать оперу по мотивам народных песен, таких чудесных и значительных. Порой на сцене уже ставились спектакли на сюжеты этих песен, одной или нескольких, и они имели огромный успех у зрителей. Но все же это еще не была опера, а только первые шаги к ней, первые робкие попытки взяться за большое дело, которое ждало своего зачинателя.
Кто знает, не ему ли выпала судьба стать этим зачинателем? Недаром же ему первому пришла в голову мысль создать оперу. Почему же ее не осуществить, если у него есть к тому же большое желание поработать на этом поприще? Надо только завершить либретто, а музыку подобрать к нему из народных песен… Это уж дело нетрудное. Придется только попросить кого-нибудь знающего ноты, чтобы записал мелодии. Жалко, что он сам не учился музыке, тогда б сам все это сделал. Эта мысль так увлекла его, что он уже представлял свою оперу поставленной на сцене. Всюду толки, разговоры: «Проценко написал оперу. Ставит оперу Проценко!» Какая честь для него! Надо скорее кончить либретто и посвятить оперу попадье, такой знаменитой певице… И он его за неделю отмахал. Это был рассказ о том, как девушку выдали замуж за немилого, как сыграли свадьбу, как она потом была несчастлива с нелюбимым мужем и, наконец, с горя утопилась. Узнав, что Довбня хорошо знает ноты и к тому еще играет на скрипке, он познакомился с ним и попросил написать ноты.
– Я написал, – говорил он Довбне, – то, что взлелеял в тайниках своей души и опалил огнем своего сердца.
– Не довелось мне есть яичницу, зажаренную на таком огне. Боюсь, как бы не обжечься, – с притворной серьезностью ответил Довбня.
Но либретто он взял, чтобы сперва прочесть его, и обещал, если сможет, приложить и свои руки к этому делу.
Теперь Проценко жаждал поскорее услышать, что успел сделать Довбня. А если уж он принес скрипку, значит, кое-что приготовил. Ну, ладно, подождем, пусть отдохнет, напьется чаю, покурит.
Довбня курил, пуская густые клубы дыма, словно из трубы, запивая чаем каждую затяжку.
– А ну, сыграйте что-нибудь, – попросил Проценко, когда тот, выпив стакан чаю, бросил в блюдце окурок толщиной с палец.
Довбня молча поднялся, неторопливо раскрыл футляр, вынул скрипку, провел смычком по струнам и начал ее настраивать.
– Вот услышишь, как он хорошо играет, – сказала Марья. Христя не откликнулась, только еще ниже склонилась над шитьем.
Настроив скрипку, Довбня вышел на середину комнаты, широко расставил ноги и, прижав подбородком скрипку к плечу, начал играть.
Тихо, словно издалека, доносится песня… Вот она начинает приближаться. Это не походная казачья песня; добрые молодцы везут князя к молодой. Так, так… Вот молодого бояре кличут, а дружки подхватывают. И сразу – как отрезал – скрипка замерла на громком аккорде.
– Что он играет? – спросила Марья.
– А это как ведут жениха к невесте, – ответила Христя.
– Так, так, – начала Марья и не договорила. Довбня снова заиграл.
Тонко звенит голос первого дружки в хате молодой; протяжную и тоскливую заводит он песню; подруги ее подхватывают и поднимают высоко вверх. Из-за хаты откликается голос парубка. Едет, приближается молодой с боярами… Еще звонче заливаются девичьи голоса, еще выше возносятся к небу, словно пустились вперегонки; а бояре за ними вдогонку. Вот они приближаются, сходятся, и голоса их звучат слитно мощным хором. И как вешний поток, плывет она вдаль. Как вихрь, подымается ввысь, уносясь все дальше и дальше…
И снова внезапно оборвалась песня…
Немного погодя он заиграл «Метелицу». Сначала медленно, потом все быстрее и быстрее и незаметно перешел на «Казачок». Смычок неистово метался по струнам, а они звенели на все лады, наигрывая лихой пляс. Проценко даже ногами начал невольно притопывать; а перед глазами стал ровный и чистый двор, на котором справляют свадьбу… Он видит, как быстро перебирает каблучками нарядная девушка; как парубок откалывает трепака… Вот другой вылетел пулей и пустился вприсядку. «А ну, приналяжь! Поддай жару!» – кричит дружка, хлопая в ладоши… И сразу умолкла скрипка.
Проценко все еще чудится залихватский «Казачок», все еще вертятся перед глазами танцующие. Чей-то громкий смех заставил его очнуться. Он, словно спросонья, поднял голову, оглянулся… Смеялись в кухне. Христя не утерпела и пустилась в пляс, а Марья смеялась на печи.
– Ух! – воскликнул Проценко. – Батюшки!
А Довбня снова начал:
Ой да стой, сосна,
Да развивайся
Рано, рано…
потекли звуки грустной песни. И в такт ее сабля дружки ударяет в потолок – раз, другой, третий. Эти удары, точно по команде, извещают, что вскоре начнется что-то очень важное и значительное. И оно в самом деле началось. Песня затихла. Послышался какой-то шум, суета. Пора молодую выряжать к жениху. «Пора!» – восклицает дружка. Дружки хором запевают, музыка звучит торжественно: «Вставай, княгиня, прощаться с родом своим да с волей девичьей. Теперь ты уж не вольная птица, а чужая работница. Свекруха тебе покоя не даст, а свекор укорять будет, и некому заступиться, муж побьет – некому пожаловаться. Слезы и горести да работа без отдыха сотрут краски с лица, согнут спину и состарят раньше времени. Вставай же, княгиня, прощайся со своим родом, волей и девичьей красой…» И княгиня, обливаясь слезами, идет поклониться отцу-матери. Настала тяжелая минута. Скрипка стонет, рыдает. У Проценко дыханье сперло в груди, на глазах выступили слезы… Но тут дружка крикнул: «Довольно, едем!» – и снова раздались звуки марша, сперва громко, потом все тише и тише, будто свадебный кортеж, выехав со двора, спустился в балку или скрылся за лесами, за горами…
Довбня снял с плеча скрипку и положил ее на стол.
– Вот вам и свадьба к вашей опере, – сказал он, вытирая вспотевший лоб. – Ух! Как я уморился! Черт бы его взял! – Он вынул кисет с табаком.
Проценко сидел точно в жару: щеки его пылали, глаза сверкали.
– Господи! – крикнул он. – Впервые на своем веку слышу такую невероятную музыку. Пусть спрячутся итальянцы и немцы… И это не гении творили, а простой народ… – Он возбужденно начал ходить по комнате. Не скоро улеглось его волнение, и он заговорил спокойнее: – Не ожидал я такого, по правде говоря. Я думал, что вы, Лука Федорович, забыли про мое либретто, и сам начал о нем забывать… Но вижу – нет. Хоть ваша музыка не подходит к моим словам, но как артистически она звучит! Что вы намерены сделать с этой пьесой?
– Ничего… поиграю кому-нибудь, и все! – сказал Довбня, выпуская изо рта целое облако дыма, которое окутало его.
– Как ничего? – крикнул Проценко. – Нет, так не годится, вашу пьесу надо записать и напечатать. Надо рассказать людям, какие замечательные мелодии создает народ. Большой грех будет, если вы это дело забросите.
– А где ж я возьму деньги, чтобы напечатать?
– Хотите, я достану? У меня в Петербурге есть один знакомый музыкант. Я ему отошлю. Пусть покажет Бернарду или еще кому. И вашу пьесу непременно напечатают. Много найдется рук взяться за такое дело… Сыграйте еще «Казачок» или то место, где молодая прощается с родными. Голубчик… А знаете что? В этом вопросе лучший ценитель – простой народ. Кликнем Христю, Марью, прислугу здешнюю, пусть они послушают, и спросим их мнение.
Довбня лукаво усмехнулся.
– Вы смеетесь? – крикнул Проценко. – А знаете, кому Пушкин читал свои песни? Няне своей – Арине Родионовне. И если та чего-нибудь не понимала, он перерабатывал свои бессмертные творения.
– То слова, а это музыка! – возразил Довбня.
– Пусть народ послушает, и он будет плакать. А скажите, кого из нас Шевченко не брал за сердце? Вы тоже «музыкальный Шевченко».
– Далеко кукушке до сокола, – сказал Довбня. Но Проценко его не слушал.
– Шевченко, так же как вы, – продолжал он с горячностью, – взял за основу народную песню. Его народ понимает, значит – и вас поймет. О-о! Народ – большой ценитель прекрасного!
Довбня молча кивнул головой. Ему гораздо больше хотелось увидеть Христю, чем услышать ее мнение о своей игре.
Проценко насилу уговорил Христю войти к нему в комнату. Да она бы сама и не пошла, если бы Марья не потащила ее за собой.
Довбня рассмеялся, когда Проценко усадил их обеих на кровати.
– А ну-ка, большие ценители, – сказал он, смеясь, – навострите уши.
И заиграл невольничий плач, как плачут казаки в турецкой неволе, вздымая руки к небу и моля его о ниспослании смерти… Горький плач, горячая молитва и тяжкие стенания наполнили комнату. Первые струны жаловались тонкими высокими голосами, а басы гудели, словно приглушенные рыдания вырывались из-под земли… Проценко сидел понурившись. Его бросало то в жар, то в холод, а звуки вливались прямо в сердце, заставляя его сильнее сжиматься от боли и восторга.
Глубоко вздохнув, он покачал головой. Христя переглянулась с Марьей, и обе они засмеялись.
– Ну что? – спросил Довбня.
Проценко молчал.
– Нет, эта нехорошая, очень тяжелая. Та, что вы раньше играли, куда лучше, – сказала Марья. А Христя тяжело вздохнула.
– Отчего же так тяжело вздыхаешь, моя перепелочка? – спросил Довбня, глядя на ее нахмуренное лицо.
– Христя! Марья! – послышалось из кухни.
– Пани… – испуганно прошептали обе и стремглав бросились в кухню.
– Заберутся к панычу в комнату… С чего это? – кричала Пистина Ивановна.
– Вот зададут перца нашим критикам! – сказал Довбня.
Проценко по-прежнему молчал, а Довбня большими шагами мерил комнату.
– Вот, если б вашу игру услышала Наталья Николаевна… Как бы она была рада, – немного спустя сказал Проценко.
Довбня недоумевающе взглянул на него и спросил:
– Какая?
– Вот с кем вам следует познакомиться! Вы знаете отца Николая? Это его жена – молодая, прекрасно поет и очень любит музыку.
– С попадьей? – спросил Довбня. – А у них есть что выпить?
Проценко сморщился и сказал небрежно:
– Наверное… как в каждом семейном доме.
– А если нет, то какого черта я к ним пойду? Чего я там не видел – поповской нищеты?
Проценко еще досадней стало. Довбня прав. Он и сам часто видел их нищету. Потом вспомнил попадью, такую живую, красивую.
– Неужели вы оцениваете людей по их достатку? – спросил он.
– А по чему же еще? – спокойно ответил Довбня. – Приедешь к людям в дом, посидишь до полуночи, а тебе не дадут ни рюмки водки, ни ломтика хлеба?
«Обжора! Пьянчуга!» – чуть не сорвалось с языка Проценко, но он только заерзал на стуле.
– А впрочем, пойдем, если вам хочется, – согласился Довбня. – Потрясем маленько поповскую мошну. Я его еще до семинарии знаю, а попадья, говорят, веселенькая.
Эти слова так и резанули ухо Проценко, он готов был, кажется, броситься с кулаками на этого проклятого пьяницу.
А тот как ни в чем не бывало стоял перед ним, спокойный и ровный, только еле заметная усмешка играла на его губах, да глаза ехидно поблескивали. Проценко страшно стало от мысли, что такой талантливый человек, как Довбня, так опустился.
– Когда ж мы пойдем? – спросил Довбня. – Завтра, что ли?
– Как хотите, – ответил Проценко.
Довбня, выкурив еще одну папироску, ушел, а Проценко, расстроенный, ходил по комнате, раздумывая, как бы уклониться от завтрашнего посещения попа. Вместе с Довбней ему туда идти не хотелось, и он жалел, что уговорил его. Напьется и ляпнет такое, что ни в какие ворота не лезет. От него всего можно ждать…
– Что с него возьмешь, – бурсак! – произнес он вслух, продолжая ходить по комнате.
– Паныч, ужинать! – весело сказала Христя, входя в комнату.
Проценко взглянул на ее слегка растрепавшиеся волосы, розовое лицо, оголенную шею, круглые точеные плечи.
– Ужинать? – спросил он, заглядывая ей в глаза.
– Да… зовут.
Сердце у него почему-то забилось.
– Голубка, – сказал он нежно и занес руку, чтобы обнять ее.
Она бросилась бежать и вмиг очутилась в кухне. Только дверь громко хлопнула за ней.
– Что ты выскочила как ошпаренная? – спросила Марья.
Христя тяжело дышала. Когда Проценко прошел через кухню в комнаты, она за его спиной погрозила кулаком и тихо произнесла:
– Ишь, какой!
– Приставал? – смеясь, спросила Марья. – Ох ты, простота деревенская! – Она вздохнула, а Христя покраснела, как мак.
За ужином Пистина Ивановна смелась над выдумкой Проценко – позвать прислугу, чтобы она оценила игру Довбня.
Григорий Петрович не сердился; он показывал, как сидела Марья, подпершись рукой, как тяжело вздыхала Христя.
Пистина Ивановна от души хохотала.
Когда он возвращался после ужина, Марья его остановила.
– Так вы вот какой, – сказал она, – святой да Божий: свечи съели и в темноте сидите.
Он поднес кулак к самому Марьиному носу и шутливо пригрозил:
– Видала?
Христя так и прыснула. Он и ей погрозил пальцем и ушел к себе. Все это произошло в одно мгновенье, словно молния сверкнула.
– Умора – не паныч! – смеясь, сказала Марья.
А из столовой доносился голос Пистины Ивановны:
– Ну и забавный он! Придумал же такое: позвать Христю оценивать игру.
– Забавный-то он забавный, а ты все-таки поглядывай, чтобы эта забава не довела до слез… – мрачно произнес Антон Петрович.
– Кого? – спросила Пистина Ивановна.
– Тебе лучше знать.
Пистина Ивановна надула губы.
– Еще что выдумал!..
Скоро все улеглись спать. Лег и Григорий Петрович, хотя ему и не хотелось. Но что же делать?… Был на редкость шумный вечер. Игра Довбни и его грубо-откровенные речи, разговор с прислугой, красота Христи, так взволновавшая его, – все это и многое другое кружилось в его голове. И рядом с Христей возникла изящная фигура голубоглазой попадьи. Они словно соревновались. Сердце у него ускоренно билось, какие-то смутные надежды волновали его. «Та – распустившийся пышный цветок, а эта – нетронутый родник. Кто первый зачерпнет из него воду?…» Ему стало душно, и он беспрерывно ворочался с боку на бок.
А в кухне на печи слышалось шушуканье.
– Какой он красивый и ласковый! Не сравнить с тем, что на скрипке играл, – тихо шепчет молодой, звонкий голос.
– Полюбила б ты такого? – допытывается хриплый голос.
– Вот уж, полюбила бы! – укоризненно произносит первый голос.
– Да ты не скрывай! Разве не видно, что тебя завлекает?
– Еще как… – и звонкий смех доносится из темноты.