Книга: Чудо Рождественской ночи
Назад: В.М. Дорошевич В АДУ
Дальше: В.Я. Брюсов Дитя и безумец

Н. Носилов
Цинга

Это было ровно одиннадцать лет назад, когда я на Новой Земле проводил вторую полярную зиму; и вот что записано мною в один рождественский вечер про это в моем старинном потертом новоземельском дневнике.
«…Наконец мы, слава Богу, дожили до Рождества, наконец мы дожили до милых святок, и сегодня в моем маленьком кабинете была устроена первая в эту зиму вечериночка, на которой собрались все мои немногочисленные новоземельские друзья. Первая вечеринка. Вторую – это уже решено – мы завтра устраиваем у наших помор. Ничего… что это будет в бане. Третью нам уже обещал устроить сегодня старик Фома, хотя, кажется, у него ровно нечем будет угостить, кроме сырого оленьего мяса, но это пустяки: он так хорошо рассказывает про свои приключения на этом острове; четвертую мы уже наверное сговорим устроить нам старика Сядея, хотя туда придется принести нам все свое, потому что у него ровно нет, кажется, ничего, кроме тюленьего сала… Целый ряд вечеринок, целый ряд вечеров со странными рассказами, таинственными рассказами, какие только и можно услышать от таких странных обитателей полярных стран, как странны, таинственны и полны чего-то ужасного эти сами страны, как странна и таинственна эта трехмесячная полярная ночь!
Я не могу сейчас прийти в себя от того, что я слышал из этих рассказов, но постараемся сначала записать все как было, по порядку, чтобы после воскресить все это в своей памяти.
Самый этот вечер сегодня начался для меня чем-то странным, и я подумал уже, что надо мной кто-то шутит: так шутит, как только шутят в святки. Недаром они пользуются у нашего народа такой славой.
Когда рад, когда хочешь угостить своих друзей как можно роскошнее, тогда известно, что тащишь на стол решительно все, что только у тебя имеется хорошего. Так было сегодня и со мною, когда я обрадовался, что увижу у себя всех своих новоземельских друзей. Такие парадные вечера редко бывают на этом острове, почему я даже сползал на вышку своего домика и снял с него заветный окорок, который, впрочем, более предназначался было для Пасхи, чем для святок и Рождества.
Вот с этим-то окороком у меня и вышла маленькая история в святочном духе.
Приношу его, оттаиваю, чтобы удобнее было резать, нарезываю три больших ломтя, пробую их, укладываю на тарелочку рядом с рыжиками и мерзлой морошкой, любуюсь еще с минуту, какое они произведут впечатление на моих друзей, и ухожу поскорее вешать на вышку окорок, чтобы он не соблазнил меня в другой раз в необычное время.
Знаете, когда все так дорого и неоткуда достать, поневоле делаешься скрягой даже для собственного своего желудка. Но, вероятно, судьбе и было угодно на этот раз наказать меня за такое скопидомство: только что я возвращаюсь с вышки, как вижу: на столе ветчины уже нет… Заглядываю на окно, около которого стоит стол, и там нет; заглядываю под стол – хоть бы признак; смотрю пристально на Яхурбета, но у пса такая невинная физиономия, что было бы преступлением подозревать его в таком нехорошем поступке. Помню, я посмотрел даже на стены и потолок, удивляясь такому странному повороту дела. Но и там ничего похожего не было на розовые ломтики вкусной ветчины. Она пропала, и пропала так быстро и бесследно, что я невольно подумал, уже не завелись ли у меня какие голодные духи…
Но искать причины некогда – скоро придут гости, и я снова лезу по лесенке на вышку своего домика, снова крадусь под низкой крышей, осыпая себя кристаллами куржака, и снова несу окорок вниз, чтобы нарезать новые ломти.
На этот раз Яхурбет запирается в соседнюю комнату, и окорок снова водворен на свое место и подвешен к толстой стропилине.
Но чудеса, кажется, не скоро хотели меня оставить в этот вечер, и только что я захожу в комнату и взглядываю на стол, как вижу, ясно вижу, что ветчина снова исчезла, хотя на этот раз не было даже тут пса Яхурбета.
Я даже протер глаза, не веря своему зрению, но зрение на этот раз и тут меня не обмануло.
Я пошел на этот раз уже на хитрости, решил во что бы то ни стало словить ловкого вора.
Окорок снова, в третий раз, был стащен с трудом с вышки, на тарелочке снова лежали три ломтика, и я уже пошел прочь из комнаты, чтобы отнести обрезанную холку свинины, как, хлопнув нарочно выходною дверцею, возвращаюсь тихонько к дверям кабинета, чтобы посмотреть, какие духи пользуются моей ветчиной.
Яхурбет был со мною в первой комнате и также словно был заинтересован этим, и вот мы подкрадываемся к дверкам кабинета, нагибаемся, всматриваемся в щелочку – и вор пойман на месте преступления.
Это наш белый домашний песец, который вечно спит за печкою, и лукавая скотина так хитро обрабатывает дела духов, что, право, мне и в голову не пришло иметь на него хотя бы малейшее подозрение.
Это, несомненно, он. Я вижу, как он осторожно, уже разлакомившись, крадется к убранному столу, как он заскакивает сначала на диван, а потом с ловкостью настоящего вора на стол к бутылкам, потом осторожно, чтобы не ступить на рыжики и морошку, тянется через тарелки к ветчине и уже вот-вот хочет осторожно взять кусок своими белыми зубами, как я отпираю дверь и застаю его на месте.
Сначала плут как будто удивлен, потом пускается на хитрость, прикидываясь невинностью, и мошенник косит голову и прямо ложится на тарелку с рыжиками и поднимает лапку, как делают это собаки.
Дело принимает неожиданный оборот: надо взять вора тихонько с тарелки, чтобы он не нарушил гармонии; я уже протягиваю осторожно руку, чтобы снять его со стола, как пес не выдерживает моей стратегии, бросается вперед к столу, песец вспрыгивает и бросается на пол: рыжики летят во все стороны вместе с тарелкою мерзлой морошки; бутылки звенят, качаются и валят друг друга; рюмки скатываются на пол со стола прочь, и вдобавок к этой картине в комнате, маленькой комнате, под диваном, потом под столом, потом под стульями начинается правильная погоня Яхурбета за зверем, сопровождаемая громким лаем и тявканьем, как словно мы с ним в самом деле где в лесу на облаве – и бери только ружье и становись крепко на свою позицию.
Не знаю до сих пор, чем бы это все кончилось, если бы в этот момент не вошли ко мне гости.
Должно быть, они немало были удивлены, что с самого стола съезжают последние бутылки, потому что бросились первым долгом к ним, чтобы их спасти, вероятно полагая, что я, дожидая их, уже порядочно выпил…
Через десять минут все, что еще оставалось целого, было водворено на место; песца мы загнали наконец за печку, и даже Яхурбет был выгнан в другую комнату, хотя был мало виноват в убытках.
И вот передо мною немного сконфуженные друзья, которые с сожалением смотрят на разбросанные по полу рыжики и морошку.
Но я уже не жалея нарезываю им снова ветчины, накладываю снова рыжиков и морошки и приглашаю к закусочному столу.
После первой рюмки следует молчание, после второй и третьей начинается мало-помалу разговор; во время чаю физиономии друзей проясняются окончательно под влиянием рома, и маленькая святочная история забыта, а Яхурбет уже лежит среди нас, дожидаясь подачки, и между нами завязывается самый непринужденный разговор, на который способны только друзья по охоте.
Старик Фома уже встряхнул кудрявыми волосами и пустился в свои излюбленные каламбуры, говоря о сцене моей с песцом; здоровые поморы, в которых совсем не видно было какой-нибудь перемены от климата и тяжелой зимовки, краснеют от выпитого вина; старик Сядей развалился на полу в своей теплой малице, и по комнате, ясно чувствуется, пошло испарение самоедского тела, которое отдает всеми запахами жиров, какие только водятся на этом полярном острове.
Словом, вечеринка в полном разгаре, и я тихонько навожу разговор на святки и чудесное, чтобы вызвать друзей на воспоминания и откровенность. Самоеды еще не знают, что такое святки и что с ними связывается у русского народа, но поморы рады уже такому обороту дела – и один из них поддается искушению и отдается старым воспоминаниям, захватывая нить нашего разговора. Это бывалый моряк, который не раз проводил здесь полярные зимы и терпел крушения на хозяйском судне, и теперь, немного выпивши, рыжий, раскрасневшийся, с отсвечивающим горячим лицом, он предлагает нам выслушать одну историю, которая случилась с ним и его товарищем в Обманном Шаре.
Мы запасаемся на его всегда такой обстоятельный рассказ парою рюмочек, отваливаемся на своих сиденьях, и он начинает свой рассказ.

 

Это было лет пятнадцать назад, когда я ходил кормщиком у старика покойника Данилы. Славный был старик: побежишь на Новую Землю, всего отпустит на команду: и трески, и хлеба, и табаку, и калачей и даже, на случай, анкерончик водочки. Только, разумеется, водку мы не вывозили дальше Выходного мыса: выпьем ее всю у своего берега и тогда уже ставим паруса и идем в море. Так вот бежим, это, уже под осень на «Анне» – «Анной» называлась наша шхуна – около Костина шара, как вдруг погода, туман, и хоть режь его – ничего не видно. Знаете, когда лед попрет из Карского моря, так завсегда уже бывают туманы. Ну, бежим, это, я стою на вахте, как вдруг трах – судно на камне. Смотрим, совсем на сухом берегу, и впереди, позади только одни буруны ходят. Что за чертовщина! Где мы? Смотрим – перед нами маленький чевруек; вглядываемся – впереди как будто остров темной стеной выглядит. Смотрим, и по левую руку то же. Спустили шлюпку, выехали на берег; глядим – действительно, какие-то острова, а промежду их чевруй, на котором мы и засели. И, видим, крепко засели, не скоро выберешься. Потом оказалось, что нас занесло в Обманный Шар. Знаешь, Фома? – обратился он вдруг к Фоме, который его слушал.
– Ну вот, как не знать, мы там сколько раз зимовали со старухой.
– Ну что? Прошла погода, поездили мы кругом судна, видим: снять его никак нельзя, засело крепко, хоть и целое, хоть снимай такелаж в ту же пору, и послал я четырех человек в карбазе кверху искать судно Воронина – он завсегда в Белужьей губе прежде ловил рыбу – и остался с покойничком Кузьмой вдвоем на судне. Ждем-пождем, их нетути. Вот прошла уже другая неделя. Нет. Вот прошла и третья. Хоть бы весточка. А вам нечего говорить, какая здесь осень: задули, это, ветра с гор, поднялась пурга, запорошил снег, и вышли, это, мы раз утром из трюма, смотрим – кругом бело: зима настала. Кузьма-покойничек и говорит: «Что? Верно, кормщик, зимовать нам с тобой придется?» Я говорю: «Так что, не в первый да и не в последний». И пошли, это, мы с ним на берег поискать, нет ли где места поставить каюту. Знаете, как-никак, а на судне зимовать опасно и беспокойно. Снесем, думаю, каюту на берег, поставим где в притулинке и зазимуем. Все же не так и ветром будет брать, не так будет и холодно. Только походили мы это, походили по одному острову, походили по другому, нет нигде нам места: то больно уж высоко, на дуване, то под скалами больно уже пещер много. Ты знаешь, Фома, какие там пещеры? Поди, видал? Зайдешь, одни кости человеческие валяются, столько, это, костей, что даже страшно.
– Какие кости? – перебил я.
– Чудь там жила прежде, чудские, – ответил старик Фома, как знающий больше.
– Какие чудские?
– Белоглазой чуди, – повторил он уже уверенно. – Чудь тут жила прежде, да и теперь еще проживает, только от человеческих глаз скрывается…
– Как так?
– Просто скрывается, потому ей нельзя не скрываться, она от потопа осталась… Слышно, когда кричит, слышно, когда собаки ее лают, только увидать ее трудно, когда летом, разве, застанешь на лодке, как рыбу промышляешь на чистом месте, так и то только увидишь издали. А стал подплывать, смотришь: она от тебя в пещеры, а зайти туда, там ничего нет, кроме костей. Верно? – обратился он к помору.
– Верно. Мы тоже слышали, как она гогочет. Сначала думали, гагарки. Потом посмотрели, обошли скалы, хоть бы одна…
– Ну, – догадался я, что они видели мираж, – рассказывай дальше.
– Ну, – повторил за мной помор, – посмотрели мы это, посмотрели, нет нигде нам местечка, и решили зазимовать на шхуне. Провиант есть, трески много, ружья в исправности, если придет белый медведь, даже капканы на песцов захвачены, на случай. Старик Данило был опытный хозяин: все предусмотрел за время. Ну, обили, это, мы кое-как кошмами нашу каюту, завесили двери олениной, натаскали поближе дров, чтобы ходить было недалеко к трюму, запасли трески, калачей, всей провизии и залегли на койках. Что нам? Беда не наша – хозяйская, жалованье идет, провианту довольно, лежим себе, мало горя: едим, чай попиваем, сухари хрустаем. Погода хорошая, на полынье пройдемся, тюленя бьем. Только тогда и было нам неловко, как с горы ветер ударит. Зашумит, это, в снастях, завоет, засвистит, везде потрескивает, все качается, ветер по палубе заходит, затрясет все, пойдет все завывать… Отлежишься, проспишь погоду и снова покой: гуляй по палубе, иди на охоту, лови песцов, карауль ошкуя и спи вволю. Только, это, уже около Рождества – мы и праздники все с спаньем потеряли – как наступили потемки, случилась с нами история: стали мы замечать, что кто-то ровно ходит, осторожно ходит так на палубе. Медведь? Нет, медведя и следов не бывало. Песец? Для песца опять больно тяжело, потому слышно, как снег поскрипывает, ровно под человеком. И вспомни мы тогда про белоглазую чудь… Как вспомнили мы тогда с товарищем, так и присели… Ну, быть беде, если чудь про нас прознала. И вот выйдешь на корму, просто вот тебе и кажутся ихние черепа, что видели осенью в пещерах. Большие, громадные, с оскаленными зубами, лоб маленький такой, рыло вперед, и так страшно, право, ровно чего уж не видал моряком и кормщиком, а тут попятишься, попятишься назад, да как заскочишь в каюту, так даже товарищ и тот подскочит на койке, и у того волосы дыбом на голове подымутся… и как ночь, как полночь, так и слышно, кто-то ходит; вот как есть человек: так же и скрипит под ним, так же вот и шаги слышатся. Что, думаем, посмотреть бы в окошко? Дождались мы, это, лунной ночи, слышим, кто-то ходит, подкрались к окошечку рядом с дверями, сами дрожим так, посмотрели, а там собака бегает, черная собака, такая небольшая собой, как вот твой Лыско, – обратился он к старику Сядею, который разопрел, кажется, окончательно в своей малице и не то слушает, не то дремлет.
– Ну? – понукает рассказчика Фома, видимо, странно заинтересованный исходом дела.
– Ну, – продолжает рассказчик, – собачка, думаем, от зимовщиков прибегла, мало ли заблудящих собак по острову бегает от вас же, самоедов. Обрадовались даже ей – маним в каюту. Зашла, ласковая такая, только в глаза прямо не глядит и все как гладить ее хочешь, не дается, и все шерсть дыбом на спине становится. Известно дело: боится еще, не знаючи. Слава Богу, думаем, Бог товарища послал зимовать, все же будет ночами веселее. Только, это, поговорили, накормили ее кое-чем, сидим, как вдруг снова кто-то заходил по палубе. Что за притча? Ходит, поскрипывает, вот ближе к дверям подходит, и смотрим – собачка так ласково этак завиляла хвостиком и к дверям… «Не пускай, – говорю, – никого, Кузьма, – запри на крючок дверцы». Кузьма послушался, соскочил с места и запер. Запер, это, он только, как смотрим – рука.
– Какая рука? – спросил Фома, даже пошевелившись на месте.
– Человеческая рука, – мотнул головой рассказчик, – вот тебе икону сниму со стенки, что человеческая и белая такая, видно, что не мужичья.
– Ну?
– Ну, протянулась она этак, вот как у этих, к примеру, дверей, и хочет поднять крючок у нашей двери…
– Что ты?
– Верно, говорю, – хочет поднять… Как заревел я тут благим матом, схватил топор, торнул ногой двери, смотрю, а ничего нет, только слышно, как будто кто побежал по палубе и скрылся за носом судна. Скрылся, и скрылась за ним и его собака черная.
– Ну?
– Ну, скрылась, и только. Так, батюшко мой, мы ночи три после этого глаз не смыкали. Вот как напугала нас эта рука. Как вот сейчас вижу ее, проклятую: белая такая, просунулась в окошечко – а оно было с сломанным стекольцем – просунулась, загнулась и хочет отворить двери с крючка…
– Ну что? Приходила еще она, рука-то эта? – спрашивает весь оживившийся Фома Вылка.
– Приходила, и не одну ночь, только уже не просовывалась в окошко, потому мы его крепко-накрепко закупорили. Только походит, это, около дверей и уйдет.
– А собака? – спросил старик Сядей, который тоже оживился под влиянием этого рассказа.
– Собака? Собака так и сгинула, проклятая, с того нечистого часа больше не видели, и след простыл, и чья она была – до сих пор, вот и перекрещусь, не знаю…
– Да чья, как не чудская, – вступился тут неожиданно старик Сядей, – у них все собаки видают черными. Только хорошо, что она от вас тогда убежала, непременно была бы у вас беда: или кто умер бы, или что-нибудь случилось… У Нехватовой жили, так тоже с погибшего судна поморы сказывают, тоже такая черная собачонка появилась, жила, ласковая была такая; только раз ушли они на полынью бить зверя, остался с ей товарищ глаз на глаз: случилось что-то между ними, ведь что случилось!
– Что?
– Задавила товарища, горло у него вырвала и убежала… И с той поры такая болезнь у них пошла, что половина их сбесилась, веревками, тросами вязали, удержу не было человеку, совсем было все пропали, да, к счастью, весна подошла, солнышко показалось. Человека, не знаю, три-четыре от команды осталось!
– Что ты!
– Спроси вот хоть у Фомы.
– Верно, – говорит Фома, – я тоже слышал, в ту зиму зимовал я на Гусином Носе, недалеко. Верно, это было. После мы над покойниками вместе с матросами и крест поставили на могиле. Говорили тоже, что от собаки…
– Ну что? – спросил я снова рассказчика, желая его навести на рассказ про таинственную руку.
– Приходила, говорю, приходила после того не один раз, только уже оборотнем…
– Как оборотнем?
– В белого медведя оборотилась. Только сидим мы, это, так темной, темной ночью после этого – что-то не спится, и слышим: опять заходил кто-то по палубе. Вот идет, вот ближе, вот ближе, вот уже у дверей… А в ту пору оттепель стояла: окно немножко и оттаяло, чрез него видно. Смотрим, кто-то глядит в наше окошко… Смотрится, смотрится, видно два глаза… Схватил я тут, не оробел, винтовку – бац в окошко… Слышно только, кто-то повалился и закряхтел… Вышли после того тихонько за двери, посмотрели с товарищем – а под ногами белый медвежонок. Лежит уже мертвый, околел. Она в медвежонка оборотилась… И ведь что? После того хоть бы раз кто нас попроведал, так и прожили до самой весны, так и уехали после того на карбазе в море искать судно.
– Вот она, чудь белоглазая. Оробей тогда немножко, пусти ее в каюточку, было бы дело, задушила бы проклятая, верно, – заключил помор важно.
– Да не чудь была, вижу я по твоему рассказу, – вступился тут неожиданно Фома Вылка.
– А кто? Кто больше? Сказывай, если знаешь, – даже обиделся немного рассказчик, что его неожиданно так перебили.
– Да не чудь! Чудь – та не полезет к человеку, она от него прячется.
– А кто? кто? Сказывай, если лучше знаешь, – стал наступать обиженный помор на Фому Вылку, уже разгорячившись.
– А цинга, вот кто! – вдруг выпалил Фома и даже привскочил на месте. Видимо было, что Фома что-то знал про это, и я, не желая, чтобы разговор затянулся без угощений, вдруг встал с места, взял за рукав разгоряченного Фому, взял за другую рассказчика-помора и потащил их к столу выпить и закусить, мотнув головой и старику Сядею, который тоже был в возбужденном состоянии под влиянием этого спора.
– Ну, теперь рассказывай ты, Фома, – обратился я к нему, когда мы выпили рюмки по две зараз.
– Ну, ну, говори, говори, старик, – сбавил тону наш старый рассказчик. И Фома старик, еще попросив рюмочку, чтобы «прополоскать горло», начал свой рассказ на эту тему.
– Только не перебивайте, все расскажу по порядку. Знаю я, кто к ним тогда с собакой подходил ночью – это цинга. Бывало это со мною, не впервой на зимовках, хоть спросите старуху. Она вам это скажет. Со мною раз это было, как я зимовал на Гусином Носе. Зимуем мы, это, там, я, Прошка, Максим толсторожий, Андрюшка – тогда еще подростком был, – зимуем, это, в одном чуму – бабы, ребята, – полнехонек чум народу. Вот и зима прошла, вот и показалось солнышко, вот и припекать стало, как вдруг я что-то занемог. Занемог, и только. Так, ничего ровно не болит, а только все ноет. Ноет и ноет и так ноет, что вот бы все спал, а пробудишься, так даже пошевелиться больно. Мужики на промыслы ходят, мужики в горы за оленями ездят, а я все дома, все лежу на постели, а выведет когда старуха на солнышко, еще пуще того спится… Только сплю я, это, раз на сугробе снега, сплю и вижу во сне: ко мне подходит баба. Баба белая такая, и хоть бы на ей чуть… Как есть нагишом, и только.
– Ха, ха, ха! – засмеялся помор, старый рассказчик, отвалившись в самый угол дивана.
– Погоди, не смейся до времени, не до смеху мне тогда было!.. Вижу, баба голая, и меня этак пальчиком куда-то манит. Что за чудо? Манит, а сама боится подойти… И поглянись мне эта баба тогда так, что вот сейчас бы бросил на старости лет свою старуху… Вот как поглянулась! Привиделась она мне раз, два, три; смотрю, не отходит от меня, и только ляжешь спать, закроешь глаза, а она перед тобою. И все манит тебя куда-то? Куда? Не говорит – немая. И ведь до чего, проклятая, довела? Без ее жить стало неможно. День настанет, разбудят мужики, только и дожидаешься, когда они уйдут на охоту и в чуму бабы притихнут; только что вечер, уж и просишь поесть и валишься спать на постелю. Закрой глаза, погоди немного, она уж перед тобою и все ближе подвигается и ближе, все ласковее делается и ласковее… И такая ласковая, что вот подойдет этак к постели, наклонится и на тебя дует… Дует на тебя таким теплом, что так вот каждая косточка заноет, заноет и переломится… И так она меня замотала, так замотала, что прямо вот до одури какой-то… Не стерпел и рассказал мужикам, а те покатываются… А Прошка-старик и говорит: «Не смейтесь, говорит, ребята, над стариком Фомою, ведь он цингу это видел. Цингу, непременно цингу. Недаром он и лежит дни и ночи». Услышал я тут про это дело, как сказали, это, они про цингу, как видели ее такой же голой бабой, так даже оторопь меня взяла, а старуха моя выть и выть и – заголосила. И так страшно тогда сделалось в нашем чумишке, что даже собаки и те выть начали. Ну, ночевал я ту ночь, не ночевал, не помню от страха, только наутро мужики меня лечить. Вывели, это, они меня на берег, привязали мне якорь на спину и давай водить. А куда идти, когда меня и так ноги на себе не носят? Однако, братец, и принялись тут за меня мужики, водят да и только. Я говорю: «Братцы, ради Бога отпустите». Они говорят: «Иди, пока не пропал еще от бабы; это она тебя мучает, это она тебя изводит, только поддайся ей, только поддайся, она тебя еще скрючит не так, что и якорем тебя не выпрямить будет». И что ж вы думаете? – обращается вдруг Фома к нам с веселыми глазами. – Вылечился ведь я от цинги-то, выводили меня мужики, спасибо им до смерти, а то бы ведь пропал, верно. Ден шесть они меня так водили. Сначала это страшно больно, просто со слезами их просишь отпустить, а потом сам стал проситься на берег. А они что день, то больше и больше накладывают на мою спину; то цепь от якоря положат, то мешок с камнями, да еще старуху старую заставят меня подгонять сзади. Она и гоняет меня вдоль по берегу, а руки у меня назади, чтоб слушался. А станешь – она тебя пинком так и гонит. И ведь что? С тех пор хотя бы раз голая баба показалась: не стало ее, не стало и не стало. С той поры ведь еще не раз на другие годы показывалась, да я уж ее знал. Скажу старухе, та меня и тычет под бок ночью. Как застону, она в бок. И пройдет. Вот она цинга-то как человеку кажется… Узнай ее после этого раза? И поддайся ты ей тогда, – обратился он вдруг к помору, – не запри двери, она бы вошла к вам наяву: видит, что одни, с вами никого не было, вошла бы, а уж тут бы от нее не ушли живыми – замучила бы, зацеловала.
– Что ты? – спросил тот в свою очередь.
– Пропали бы, и только. Мало ли народа от нее пропадает, даже нашего брата, самояди?.. Вот так же подластится, придет к постели, пусти, а после уже с ей не расстаться.
И Фома решительно поднялся на ноги, не желая более сидеть без дела.
Мы изрядно выпили в тот вечер за цингу и так были разнежены рассказом, что хоть и побаивались этой гостьи, но, пожалуй, не прочь были бы отдаться чарам полярной феи.
Назад: В.М. Дорошевич В АДУ
Дальше: В.Я. Брюсов Дитя и безумец