Н.С. Лесков
Под Рождество обидели
На этом месте я хотел рассказать вам, читатели, не о том, о чем будет беседа. Я хотел говорить на Рождество про один из общественных грехов, который мы долгие веки делаем сообща всем миром и воздержаться от него не хотим. Но вдруг подвернулся неожиданный случай, что одного моего знакомого – человека, которого знает множество людей в Петербурге, – под праздник обидели, а он так странно и необыкновенно отнесся к этой обиде, что это заслуживает внимание вдумчивого человека. Я про это и буду рассказывать, а вы прослушайте, потому что это такое дело, которое каждого может касаться, а меж тем оно не всеми сходно понимается.
Есть у меня давний и хороший приятель. Он занимается одним со мною делом. Настоящее его имя я называть вам не стану, потому что это ему неудобно, а для вас, как его ни зовут, – это все равно: дело в том, каков он человек, как его обидели и как он отнесся к обидчикам и обиде.
Человек, про которого я говорю, не богатый и не бедный, одинок, холост и хотя мог бы держать для себя двух прислуг, но не держит ни одной. И это делалось так не по скупости, а он стеснялся – какого нрава или характера поступит к нему служащий человек да и что этому человеку делать при одиноком? Исскучается слуга от нечего делать и начнет придираться и ссориться, и выйдет от него не угодье, а только одни досаждения. А сам приятель мой нрава спокойного и уступчивого, пошутить не прочь, а от спора и ссор удаляется.
Для своего удобства он устроился так, что нанял себе небольшую квартирку в надворном флигеле, в большом и знатном доме на набережной, и прожил много лет благополучно. Хозяйства он никакого дома не держит, а необходимые послуги ему делал дворник. Когда же нужно уйти со двора, приятель запрет квартирную дверь, возьмет ключ в карман и уходит.
Квартирка небольшая, однако в три комнатки и помещается во втором этаже – посреди жилья, и лестница как раз против дворницкой. Такое расположение, что, кажется, совсем нечего опасаться, и, как я говорю, много лет прошло совершенно благополучно, а вдруг теперь под Рождество случилась большая обида.
Здесь, однако, я возьму на минуточку в сторону и скажу, что мы с этим приятелем видимся почти всякий день, и на днях говорили о том, что случилось раз в нашем родном городе. А случилось там такая вещь, что один наш тамошний купец ни за что не согласился быть судьею над ворами и вот что об этом рассказывают.
Давно в этом городе жили-были три вора. Город наш издавна своим воровством славится и в пословицах поминается. И задумали эти воры обокрасть кладовую в богатом купеческом доме. А кладовая была каменная, и окон внизу в ней не было, а было только одно очень маленькое оконце вверху, под самою крышею. До этого оконца никак нельзя было долезть без лестницы, да если и долезешь, то нельзя было в него просунуться, потому что никак взрослому человеку в крохотное окно не протиснуться.
А воры как наметили этого купца обокрасть, так уж от своей затеи не отстают, потому что тут им было из-за чего потрудиться: в кладовой было множество всякого добра – и летней одежды, и меховых шапок, и шуб, и подушек пуховых, и холста, и сукон – всего набито от потолка до самого до полу… Как смелому вору такое дело бросить?
Вот воры и придумали смелую штуку.
Один вор, бессемейный, говорит другому, семейному: – Я хорошее средство придумал: у тебя есть сынишка пяти годов – он еще маленький, тельцем мягок, – он в это оконце может протиснуться. Если мы его с собой возьмем – мы с ним можем все это дело обдействовать. Уведи ты мальчишку от матери и приведи с собою под самое Рождество – скажи, что пойдешь помолиться к заутрене, да и пойдем все вместе действовать. А как придем, то один из нас станет внизу, а другой влезет этому на плечи, и третий этому второму на плечи станет и такой столб сделаем, что без лестницы до окна достанем, а твоего мальчонку опояшем крепко веревкою и дадим ему скрытный фонарь с огнем да и спустим его через окно в середину кладовой. Пусть он там оглядится и распояшется, и пусть отбирает все самое лучшее и в петлю на веревку завязывает, а мы станем таскать, да все и повытаскаем, а потом опять дитя само подпояшется – мы и его назад вытащим и поделим все на три доли в половиною – нам двоим поровну, а тебе с младенцем против нас полторы доли, и от нас ему сладких закусочек – пускай отрок радуется и к ремеслу заохотится.
Отец-то вор – хорош, видно, был – не отказался от этого, а согласился; и как пришел вечер сочельника, он и говорит жене:
– Я ноне пообещался сходить в монастырь ко всенощной – там благолепное пение, – собери со мной паренька. Я его с собой возьму – пусть хорошее пение послушает.
Жена согласилася и отпустила парня с отцом. А тогда все три вора в монастырь не пошли, а сошлись в кабаке за московской заставою и начали пить водку и пиво умеренно; а дитя положили в уголке на полу, чтобы немножечко выспалось; а как ночь загустела и целовальник стал на засов кабак запирать – они все встали и ушли, а ребенка с собой повели, да все, что затевали, то все и сделали. И вышло это у них сначала так ловко, что лучше не надо требовать: мальчонка оказался такой смышленый и ловкий, что вдруг в кладовой осмотрелся и быстро цепляет им в петлю самые подходящие вещи, а они все вытаскивают, и наконец столько всякого добра натаскали, что видят, им втроем уж больше и унесть нельзя. Значит, и воровать больше не для чего.
Тогда нижний говорит среднему, а средний тому, который наверху стоит:
– Довольно, братцы, – нам на себе больше не снесть.
Скажи парню, чтоб он опоясался веревкою, и потянем его вон наружу.
Верхний вор, который у двух на плечах стоял, и шепчет в окно мальчику:
– Довольно брать – больше не надобно… Теперь сам себя крепче подпояшь да и руками за канат держись, а мы тебя вверх подтянем.
Мальчик опоясался, а они стали его тащить и уже до самого до верха почти вытащили, как вдруг – чего они впотьмах не заметили – веревка-то от многих подач о края кирпичной кладки общипалася и вдруг лопнула, так что мальчишка назад в обворованную кладовую упал, а воры от этой неожиданности потеряли равновесие и сами попадали… Сразу сделался шум, и на дворе у купца заметались цепные собаки и подняли страшный лай… Сейчас все люди проснутся и выскочут, и тогда, разумеется, ворам гибель. К тому же как раз сближалося время, что люди станут скоро вставать и пойдут к заутрене и тогда непременно воров изловят с поликою.
Воры схватили, кто что успел зацепить, и бросились наутек, а в купеческом доме все вскочили и пошли бегать с фонарями, и явились в кладовую. И как вошли сюда, так и видят, что в кладовой беспорядок и что очень много покрадено, а на полу мальчик сидит, сильно расшибленный, и плачет.
Разумеется, купеческие молодцы догадались, в чем дело, и бросились под окно на улицу и нашли там почти все вытащенное хозяйское добро в целости – потому что испуганные воры могли только малую часть унести с собой…
И стали все суетиться и кричать, что теперь делать: давать ли знать о том, что случилося, в полицию или самим гнаться за ворами? А гнаться впотьмах-то не знать в какую сторону, да и страшно, – потому что воры ведь, небось, на всякий случай с оружием и впотьмах убьют человека, как курицу. У нас в городе воры ученые – шапки по вечерам выходили снимать и то не с пустыми руками, а с такой инструментиной вроде щипцов с петелькою – называлась «кобылкою» (об ней в шуйских памятях писано). А купец, у которого покражу сделали, отличный человек был – умный, добрый и рассудительный и христианин; он и говорит своим молодцам:
– Оставьте, не надобно. Чего еще! Все мое добро почти в целости, а из-за пустяка и гнаться не стоит.
А молодцы говорят:
– То и есть правда: нам Господь дитя на уличенье злодеев оставил. Это перст видимый: по нем все укажется – каких он родителей, – тогда все и объявится. А купец говорит:
– Нет, не так: дитя – молодая душа, неповинная, – он не добром в соблазн введен – его выдать ненадобно, а прибрать его надобно: не обижайте дитя и не трогайте: дитя – Божий посол, – его надобно согреть и принять как для Господа. Видите, вон он какой… познобившись весь да и трясется, испуганный. Не надо его ни о чем и расспрашивать. Это не христианское дело совсем, чтобы дитя ставить против отца за доказчика… Бог с ним со всем, что у меня пропало, они меня совсем еще не обидели, а это дитя ко мне Бог привел, вы и молчите, может быть, оно у меня останется.
И так все стали молчать, а спрашивать этого мальчика никто не приходил, и он у купца и остался, и купец его начал держать как свое дитя и приучать к делу. А как он имел добрую и справедливую душу, то и дитя воспитал в добром духе, и вышел из мальчика прекрасный, умный молодец, и все его в доме любили.
А у купца была одна только дочь, а сыновей не было, и дочь эта как вместе росла с воровским сыном, то с ним и слюбилася. И стало это всем видимо. Тогда купец сказал своей жене:
– Слушай, пожалуйста, дочь наша доспела таких лет, что пора ей с кем-нибудь венец принять, а для чего мы ей станем на стороне жениха искать? Это ведь дело сурьезное, особливо как мы люди с достатками и все будут думать, чтобы взять за нашей дочерью большое приданое, и тогда пойдет со всех сторон столько вранья и притворства, что и слушать противно будет.
Жена отвечает:
– Это правда – так всегда уже водится.
– То-то и есть, – говорит купец, – еще навернется какой-нибудь криводушник да прикинется добрым, а в душе совсем не таков выйдет. В человека не влезешь ведь: загубим ведь мы девку, как ясочку, и будем потом и себя корить, и ее жалеть, да без помощи. Нет, давай-ка устроим степеннее.
– Как же так? – говорит жена.
– А вот мы как дело-то сделаем: обвенчаем-ка дочку с нашим приемышем. Он у нас доморощенный – парень ведомый, да и дочь – что греха таить, – вся она к нему пала по всем мыслям. Повенчаем их и не скаемся.
Согласились так и повенчали молодых; а старики дожили свой век и умерли, а молодые все жили, и тоже детей нажили, и сами тоже состарились. А жили все в почете и счастии, а тут и новые суды пришли, и довелось этому приемышу, тогда уже старику, – сесть с присяжными, и начали при нем в самый первый случай судить вора. Он и затрепетал, сидит слушает, а сам то бледнеет, то краснеет, и вдруг глаза закрыл, но из-под век у него побежали по щекам слезы, а из старой груди на весь зал раздалися рыдания.
Председатель суда спрашивает:
– Скажите, что с вами? А он отвечает:
– Отпустите меня – я не могу людей судить.
– Почему? – говорят, – это круговой закон: правым должно судить виноватого.
А он отвечает:
– А то-то и есть, что я сам не прав, а я сам не судимый вор и умоляю, дозвольте мне перед всеми вину сознать.
Тут его сочли в возбуждении и каяться ему не дозволили, а он после сам рассказал достойным людям эту историю, как в детстве на веревке в кладовую спускался, и пойман был и помилован, и остался как сын у своего благодетеля, и всех это его покаяние тронуло и никого во всем городе не нашлось, кто бы решился укорить его прошлою не осужденною виною, – все к нему относились с почтением по-прежнему, как он своею доброю жизнью заслуживал.
Поговорили мы об этом с приятелем и порадовались: какие у нас иногда встречаются нежные и добрые души.
– Утешаться надо, – говорю, – что такое добро в людях есть.
– Да, – отвечает приятель, – хорошо утешаться, а еще лучше того – надо самому наготове быть, чтобы при случае знать, как с собою управиться.
Так мы поговорили (это на сих днях было), а назавтра такое случилося, что разве как только в театральных представлениях все кстати случается.
Приходит ко мне мой приятель и говорит:
– Дело сделано.
– Какое?
– У меня неприятности.
Думаю: верно, что-нибудь маловажное – потому что он мужик мнительный.
– Нет, – говорит, – неприятность огромная: кто-то обидно покой мой нарушил. Вышел я всего на один час, а как вернулся и стал ключ в дверь вкладывать, а дверь сама отворилась… золотая цепочка валяется и еще кое-что ценное брошено, а взяты заветные вещи и золотые часы, которые покойный отец подарил, да древних монеток штук шестьсот, да конверт, в котором лежало пятьсот рублей на мои похороны и билет на могилу рядом с матерью…
Я слова не нахожу, что ему сказать от удивления.
– Что это? Вчера говорили про историю, а сегодня над одним из нас готово уже в таком самом роде повторение.
Точно на экзамен его вызвали.
– Ну-ка, мол, – как ты вчера чужой душой утешался – так покажи-ка, мол, теперь сам, какой в тебе живет дух довлеющий?
Посидел я молча и спрашиваю:
– Что же вы сделали?
– Да ничего, – отвечает, – покуда еще не сделал, да не знаю и делать ли? Говорят, надо явку подавать…
И спрашивает меня по-приятельски: каков мой совет? А что тут советывать? Про явку ему уже сказано, а в другом роде – как советывать? Пропало не мое, а его добро – чужую обиду легко прощать…
– Нет, – говорю, – я советывать не могу, а если хотите, я могу вам сказать, как со мною раз было подобное и что дальше случилося.
Он говорит: пожалуйста, расскажите. Я и рассказал, что раз со мною и с вором случилося.
Сделал я раз себе шубу, и стала она мне триста рублей, а была претяжелая, так бывало плечи отсадит, что мочи нет. Я и взял с нею дурную привычку – идучи, все ее с плеч спускать, и оттого скоро отбил в ней подол. Утром в рождественский сочельник служанка говорит мне:
– Шуба подбилася: я по-портновски мех подшить не умею – посажу на игле, весь подол станет морщиться; дворник говорит, что рядом в доме у него знакомый портнишка есть – очень хорошо починку делает; не послать ли к нему шубу с дворником? Он к вечеру ее назад принесет.
Я отвечаю: «Хорошо». Девушка и отдала мою шубу дворнику, а дворник отнес ее рядом в дом, своему знакомому портнишке.
А сочельник пришел с оттепелью, капели капали: вечером мне шуба не понадобилась – в пальто было впору.
Я про шубу забыл и не спросил ее, а на Рождество слышу, в кухне какой-то спор и смущение: дворник, бледный и испуганный, не с праздником поздравляет, а рассказывает, что моей шубы нет и сам портнишка пропал… просит меня дворник, чтобы я подал явку. Я не стал подавать, а он от себя подал.
Он подал явку, а шубы моей, разумеется, все нет как нет, и говорят, что и портного нет… Жена у него оказалась с двумя детьми – один лет трех, а другой грудной… Бедность, говорит, ужасающая: и женщина, и дети страшные, испитые, – жили в угле, да и за угол не заплачено, а еды у них никакой нет. А про мою шубу жена говорит, будто муж шубу починил и понес ее, чтобы отдать, да с тех пор и сам не возвращается… Искали его во всех местах, где он мог быть, и не нашли… Пропал портнишка, как в воду канул… Я подосадовал и другую шубу себе сделал, а про пропажу забывать стал, как вдруг неожиданно на первой неделе великого поста прибегает ко мне дворник… весь впопыхах и лепечет скороговоркою:
– Пожалуйте к мировому, я портнишку подсмотрел… подсмотрел его, подлеца, как он к жене тайно приходил, и сейчас его поймал и к судье свел. Он там у сторожа… Сейчас разбор дела будет… скорее, пожалуйста… подтвердить надо… ваша шуба пропала.
Я поехал… Смотрю, действительно сторож бережет какого-то человека худого, тощего, волосы, как войлочек, ноги портновские – колесом изогнуты, и весь сам в отрепочках – починить некому, и общий вид какой-то полумертвый.
Судья спрашивает у меня: пропала ли у меня шуба, какая она была и сколько стоила?
Я отвечаю по правде: была шуба такая-то, заплачена была триста рублей, а потом ношена, и сколько стоила во время пропажи – я определить не могу: может быть, на рынке за нее и ста рублей не дали бы.
Судья стал допрашивать портного – тот сразу же во всем повинился: «Я, – говорит, – ее подшил и к дворнику понес, чтобы отдать и деньги за работу получить… на грех, дворника дома не было, и дверь была заперта, а господина я не знал по фамилии, ни где живут, а у нас в сочельник в семье не было ни копеечки. Я и пошел со двора да и заложил закладчику шубу, а на взятые под залог деньги купил чайку-сахарцу, пивка-водочки, а потом утром испугался и убежал, а последние деньги пропил и с тех пор все путался». А теперь он и не знает, где и квиток потерял, и закладчика указать не может. «Виноват – пропала шуба».
– А сколько, по-вашему, шуба стоила? Портной не стал вилять и говорит:
– Шуба была хорошая.
– Да сколько же именно она могла стоить?
– Шуба ценная…
– Сто рублей она могла, например, стоить? Портной себя превосходит в великодушии.
– Больше, – говорит, – могла стоить.
– И полтораста стоила?
– Стоила.
Словом – молодец портной: ни себя, ни меня не конфузит.
Судья зачитал: «по указу», и определил портного на три месяца в тюрьму посадить, а потом чтобы он мне за шубу деньги заплатил.
Вышло, значит, мне удовлетворение самое полное, и больше от судьи ожидать нечего.
Я пошел домой, портнишку повели в острог, а его жена с детьми завыли в три голоса.
Чего еще надобно?
Дал Бог мне, что я вскоре же заболел ревматизмом, который по-старинному по-русски называли «комчугою». Верно ей дано это название. Днем эта болезнь еще и так и сяк – терпеть можно, а как ночь придет, так она начинает «комчить», и нет возможности ни на минуту уснуть. А как лежишь без сна, то невесть что припоминается и представляется. И вот у меня из головы не идет мой портнишка и его жена с детьми… Он теперь за мою шубу в остроге сидит, а с бабой и детьми-то что делается?.. И при нем-то им было худо, а теперь, небось, беде уж и меры нет… А мне ото всего этого суда и от розыска что в пользу прибыло? Ничего он мне никогда этот портнишка заплатить-то не может, да если бы я и захотел что-нибудь с него донимать по мелочи, так от всего от этого будет только «сумой пахнуть»…
Никогда я этого донимать не стану…
А зачем же была эта явка-то подана?
И это стало меня до того ужасно беспокоить, что я послал узнать: жива ли портнишкина жена и что с нею и детьми делается?
Дворник узнал и говорит: «Ее присуждено выселить, и как раз их сегодня выгоняют: за ними за угол набралось уже шесть рублей».
– Вот-те мне, и ах-ти мне.
А «комчуга» ночью спать не дает и в лица прикидается: задремишь от усталости, а портнишка вдруг является и начинает холодным утюгом по больным местам, как по болвашке, водить… И все водит, все разглаживает да на суставах острым углом налегает…
И так он меня прогладил, что я поскорее дал шесть рублей, не полегчает если уж не на теле, то хоть на совести, – потому так я уверен, что в бедствиях портновской семьи это моя жестокость виновата.
Жена портного оказалась дама чуткого сердца и пришла, чтобы меня благодарить за шесть рублей… А сама вся в лохмотьях, и дети голые…
Дал им еще три рубля…
А как ночь, так портнишка опять идет с холодным утюгом… и зачем это я только наделал?..
Рассердишься и начинаешь думать: а как же мне иначе было сделать? Ведь нельзя же всякому плуту потачку давать? Так все и сомневаюся. А тут Пасха пришла… Портному еще полтора месяца в тюрьме сидеть… Я уж давал его жене и по рублю, и по два много раз, а к Пасхе надо что-нибудь увеличить им пенсию… Ну, по силам своим и увеличил, да жена его о себе иначе понимать стала и на меня недовольна и сердится:
– Кормильца нашего, – говорит, – оковал: что я с детьми теперь сделаю? Ты нас убил – тебя Бог убьет.
И смешно, и досадно, и жалко, и совестно: несравненно бы лучше было, если бы моя шуба с портным вместе пропала с глаз моих. Было бы это тогда и милосерднее да и выгоднее: а теперь если хочешь затворить уста матери голодных и холодных детей – корми воровскую семью, а то где твоя совесть-то явится? Заморить-то ведь это и палач может, а ты, небось, за один стол не хочешь сесть ни с палачом, ни с доносчиком…
Кормлю я кое-как семью портнишки – ну, а на душе все противнее… Чувствую, что будто я сделал что-то такое, хуже чем чужую шубу снес… И никак от этого не избавиться…
И вот под самую Пасху все пошли к утрене, а я больной остался один дома и только чуть-чуть задремал, как вдруг ко мне жалует орловский купец Иван Иванович Андросов… Старичок был небольшой, очень полный, с совершенно белой головой, а лет сорок тому назад умер и схоронен в Орле. Последние годы перед своею кончиною он находился в чрезвычайной бедности, а имел очень богатого зятя, который какими-то неправдами завладел его состоянием. Отец мой этого старика уважал и называл праведником, а я только помню, что он ходил в садах яблони прививать и у нас, бывало, если сядет в кресло, то уж никак из него не вылезет: он встает, и кресло на нем висит, как раковина на улитке. Никогда он ни о чем не тужил и про все всегда говорил весело, а когда люди ему напоминали про обиды от дочери и от зятя, то он, бывало, всегда одинаково отнекивался:
– Ну так что ж!
– А вы бы, Иван Иванович, жаловались. А он отвечает:
– Вот тебе еще что ж!
– А помрешь с голоду?
– Ну так что ж!
– И схоронить будет некому.
– Вот тебе еще что ж! Говорили: он глуп.
А он не был глуп: он пришел к нам на Рождество и все ел вареники и похваливал:
– Точно, – говорит, – будто я тепленькими хлопочками напихался – и вставать не хочется.
И так и не встал с кресла, а взял да и умер, и мы его схоронили.
Ведь такой человек, очевидно, знал, что делал! «В бесстрашной душе ведь Бог живет».
Так-то бы, мол, кажись, и мне следовало сделать: «Пропала» – «Ну так что ж»… А жаловаться? «Вот тебе еще что ж!» И куда сколько было бы всем нам лучше, и самому бы мне было бы спокойнее.
Тут как я это рассказал, мой обокраденный приятель и взял меня на слове.
– Вот, говорит, и я думал, так и я все так и сделаю.
Ничего я никому не подам: и не хочу, чтобы начали тормошить людей и отравлять всем Христово Рождество.
Пропало, и кончено: «Ну так что ж, да и вот тебе еще что ж»?
На этом он дело и кончил, и я ему ничего возражать не смел, но потом досталось мне мучение: в один день довелось мне говорить об этом со многими и ото всех пришлось слышать против себя и против его все несхожее. Все говорили мне:
– Это вы глупо обдумали!.. Так только потачка всем… Вы забыли закон!.. Всякий один другого исправлять должен и наказывать. В этом первое правило.
Читатель! будь ласков: вмешайся и ты в нашу историю; вспомяни, чему тебя учил сегодняшний Новорожденный: наказать или помиловать?
Если ты хочешь когда-нибудь «со Христом быть» – то ты это должен прямо решить, и как решишь – тому и должен следовать… Может быть, и тебя «под Рождество обидели» и ты это затаил на душе и собираешься отплатить?.. Пожалуй, боишься, что если спустишь, так тебе стыдно будет… Это очень возможно потому, что мы плохо помним: в чем есть настоящее «первое правило»… Но ты разберись, пожалуйста, сегодня с этим хорошенечко: обдумай – с кем ты выбираешь быть: с законниками ли разноглагольного закона или с Тем, который дал тебе «глаголы вечной жизни»… Подумай! Это очень стоит твоего раздумья, и выбор тебе не труден… Не бойся показаться смешным и глупым, если ты поступишь по правилу Того, который сказал тебе: «Прости обидчику и приобрети себе в нем брата своего».
Я тебе рассказал пустяки, а ты будь умен, – и выбери себе и в пустяках – то полезное, чтобы было тебе с чем перейти в вечность.