Глава 22
Бармен Адгур
– Сейчас, Зиночка, мозги мне пудрить не надо! Ты знаешь – заказ–маказ я не люблю. Принеси все самое лучшее, что у вас есть, чтобы я с хорошими людьми поужинал, немножко выпил и от души провел время. Теперь иди!
Я что хотел сказать? Вот это, кто выдумал, что у меня два сердца, если где–нибудь его найду, клянусь мамой, в живом виде скушаю. Кому–то интересно распространять эти слухи. Но я рано или поздно дойду до этого человека, потому что догадываюсь кто. Среди наших ребят тоже немало ишаков попадается.
– Как это так, – они говорят, – ты мог выжить, если в тебя попало шесть пуль и тем более одна прошла через сердце? Оказывается, у тебя, Адгурчик, два сердца, зачем ты это от своих ребят скрывал?
– Слушайте, – говорю, – у меня одно сердце, и оно разорвется от горя, если вы так будете говорить. Неужели вы, мои друзья, местные ребята, столько раз от меня принимали хлеб–соль и я от вас столько раз принимал хлеб–соль, и вы можете поверить в это дефективное чудо?
Во–первых, я выдержал шесть пуль, потому что наш род вообще отличается жизненностью. Во–вторых, пуля, которая прошла через сердце, прошла во время сжатия сердца и фактически его не тронула. Современная медицинская наука установила, что раз в сто лет такое бывает. Пуля, которая проходит через сердце, раз в сто лет проходит в момент сжатия, понимаете, сжатия, и человек остается живым. Это все равно, что на рублевую облигацию выиграть машину «Волга».
Но разве всем объяснишь. Люди приходят в бар, и некоторые по глупости спрашивают:
– Это правда, Адгурчик, что у тебя два сердца?
И мне бывает больно оправдываться за то, что я не умер. Клянусь мамой, если специально не пошел на Маяк, где расположена наша бойня. Там работает наш знаменитый мясник Мисроп. Забойщик. Старику под восемьдесят лет, но нам, молодым, десять очей вперед даст, потому что каждое утро пьет стакан свежеубойной крови.
И вот я ему все рассказываю, как родному отцу. И Мисроп мне говорит:
– Я слышал про твое геройство, Адгурчик. Но от такого человека, как твой отец, учти, я другого сына не ожидал. И твою мать я знаю хорошо. Наша эшерская женщина в прекрасном доме выросла, прекрасная хозяйка, и братья ее все еще там живут как богатые богатыри.
И теперь я тебе, как старый мясник, откровенно скажу, что за всю свою жизнь я не видел не только парного сердца, но парной селезенки не видел. И только в тысяча девятьсот тридцать шестом году мне попался черный бык с двумя желудками.
– Дорогой Мисроп, – говорю, – черный бык с двумя желудками в тысяча девятьсот тридцать шестом году какое отношение имеет к моему горю? Черный бык с двумя желудками в тысяча девятьсот тридцать шестом году означает другое – будет тридцать седьмой год, и Сталин всех сожрет.
– Я это сразу понял, – говорит Мисроп, – и гаданье по бычьей лопатке то же самое показало. Но тогда ничего не мог сказать – время было такое. Так что, дорогой Адгурчик, насчет четвероногих отвечаю всем имуществом своим, а у мясника, сам понимаешь, кое–какое имущество есть. Но насчет людей я ничего не знаю, потому что я старый мясник, имею дело с животными. А насчет людей тебе может сказать хороший доктор или кто–нибудь из бериевских палачей, которые сегодня гуляют по бульвару как тихие пенсионеры. Одного–двух я тебе сам могу показать, но они, конечно, никогда не признаются, что делали с живыми людьми.
Вы, дорогие друзья, можете подумать, почему я, политически развитый бармен, часто вспоминаю бериевских палачей, когда это сейчас официально не рекомендуется? Потому что эти аферисты принесли столько горя нашей цветущей Абхазии, что мы, патриоты, еще тысячи лет не забудем об этом.
В тридцать седьмом году мой дядя работал председателем сельсовета в селе Адзюбжа. Однажды приезжает туда человек из органов и говорит: собрать колхозников на доклад. И вот мой дядя вместе с председателем колхоза собирают людей. Человек двести собрали. Слава богу, многие не пришли. И вот этот человек делает доклад о международном положении, а потом в конце говорит:
– Колхозная политика была неправильная. Вы должны выступить против нее, а мы вас поддержим оружием.
Вы чувствуете, какую провокацию бросает? Но крестьяне к этому времени, слава богу, битые, кое–что понимают. Молчат. «Да» не говорят и «нет» не говорят. Расходятся. И что же? В течение двух ночей всех, кто был на собрании, вместе с председателем колхоза и сельсовета забрали. Что им пришили? Попытка вооруженного восстания против колхозного строя.
А моему дяде, потому что он ничего не подписал во время допроса, глаз выбили. Но он о себе не думал. Он, бедный, мучился, потому что своими руками тянул колхозников на собрание. Но разве он знал, что так будет? И что интересно – тех крестьян, которые с прибором положили на колхозное собрание, не тронули. Взяли только тех, которые пришли на собрание. Всем дали по червонцу, и почти никто из них не вернулся из Сибири. Но мой дядя вернулся. Я же говорил, что вообще наш род отличается жизненностью. А кто ответит за выбитый глаз дяди?
Но вот, дай бог ему здоровья, приходит двадцатый съезд. А дядя жил тогда с нами. Помогал нам как родной отец, потому что папа умер через два года после войны. И когда наступил двадцатый съезд, к нам из Чегема приезжает мой двоюродный брат, работающий там учителем средней школы.
– Дядя, – говорит, – наше время пришло. Теперь ты мне покажи следователя, который выбил тебе глаз, потому что даже в библии сказано: око за око.
– Нет, – говорит, – сынок, не покажу. Ты слишком горячий, ты на одном глазе не остановишься. Но я плачу не за свой глаз, а за тех крестьян, которых своими руками тащил на собрание.
– Дядя, – серчает мой двоюродный брат, – ты ни в чем не виновен, история виновата, но мы, твои племянники, должны отомстить за тебя.
Но дядя так ему ничего не сказал, и он уехал. Я тогда совсем мальчик был. Но вот приходит двадцать второй съезд, дай бог ему здоровья, а я в это время в армии. И я пишу дяде из армии.
– Дядя, – пишу, – опять наше время пришло. Как советский десантник, как отличник боевой службы жду встречи с твоим следователем.
Но дядя так мне его и не показал. И вскоре он умер, потому что день и ночь думал о крестьянах, которые, замерзая в Сибири, может быть, говорили между собой:
– Что мы ему такого плохого сделали, что он нас тащил на это собрание?
Разве я это когда–нибудь забуду? Вот так они очистили все наши долинные села. И теперь нам говорят:
– Хватит вспоминать про бериевщину! Сколько можно?
А я говорю:
– Еще тысячу лет будем вспоминать и не хватит!
Но я теперь возвращаюсь к своему личному горю. Правда, мясник Мисроп меня поддержал, но этого мало. Люди продолжают приходить в бар и мучают вопросами за второе сердце. И я уже решил поехать в Москву, нанять хорошего профессора и получить у него справку, что человек вообще два сердца не может иметь. Тем более некоторые приходят в бар и, пользуясь шуткой, мацают, извините за выражение, как пидара, чтобы послушать второе сердце. Я хотел получить такую справку, снять с нее копию у нотариуса и прилепить в баре к стенке:
– Читай сам, если грамотный!
И тут как нарочно ко мне в бар приходит один пожилой человек с женой и пьет коньячок, запивая турецким кофе. Ничего так пьет, симпатично. Я смотрю на него, а у меня глаз охотничий, и думаю: физиономия клиента тянет на профессора.
– Извините меня, – обращаюсь я к нему, – вы случайно не профессор или у вас только видимость?
– Да, – говорит, – я профессор.
Жена тоже улыбается и кивает.
– Извините меня, – говорю, – но по какой отрасли?
– Я, – говорит, – доктор медицинских наук.
– И профессор, – говорю, – медицинских наук?
– Да, – говорит, – а что?
И тут я ему рассказываю про свое горе и прошу ответить на вопрос:
– Бывает у человека два сердца или нет?
– До сих пор, – говорит, – я никогда не встречал в медицинской литературе, но в жизни все может быть.
– Как, – удивляюсь я, – вы доктор медицинских наук, вы профессор этих же наук, неужели вы точно не знаете, может быть у человека два сердца или нет?
– В жизни, – говорит, – все может быть.
– Вот от этого он и пьет, – добавляет жена.
И так я опять остаюсь со своим горем. Теперь я расскажу, все, как было, потому что вы друзья дяди Сандро, а это для меня все. Тем более вам это могут здесь рассказать в искаженном виде, как будто у меня два сердца.
Клянусь мамой, клянусь моими двумя детьми, если хоть одно слово неправда. В том же баре я тогда работал. В тот день горевестник сообщил, что в Чегеме умерла моя двоюродная бабушка, то есть моей материной матери сестра, так считается по нашим обычаям.
Ей как раз исполнилось девяносто лет, и она умерла. И мне было ее очень жалко, потому что она была такая добрая старушка и я в детстве часто жил у них дома.
Вообще у меня такой организм – когда умирает старый человек, мне его больше жалко, чем молодого. Молодых тоже жалко, но не так. Такой у меня организм. Я так думаю: когда человек долго живет, он уже привыкает к жизни, и вдруг приходится умирать. А молодой еще не так привыкает к жизни и ему легче умирать. Поэтому молодые чаще бывают с душком – рискуют.
Когда я служил в десантных войсках, у меня друг был один. Виктор звали. Русак. Мы с ним жили как братья. Такой здоровый парень был, что ему прозвище дали – Водолаз. Вот это был парень! Что такое бздунеус – вообще не понимал! В самой ужасной ситуации он говорил свое любимое слово: «Нормалевич!» – и любое хулиганье в воздухе таяло.
Бедный Виктор, царство ему небесное, погиб. Стропы запутались, и парашют не раскрылся. Я прыгнул раньше. Только голову подымаю, вижу, летит как камень. Клянусь мамой, клянусь моими двумя детьми, если он не крикнул в последний раз:
– Нормалевич, Адгур! – и врезался в землю. Я тогда чуть от горя с ума не сошел. И тогда меня замполит вызвал и сказал:
– Дорогой Адгур, есть правительственное задание. Отбираем добровольцев на Кубу. Поедешь?
– Конечно, – говорю, – поеду. Что мне здесь делать, когда у меня лучший друг погиб.
Тогда был как раз карибский кризис. Мы пробыли на Кубе около двух месяцев. Ничего там такого особого не увидел, тем более нас никуда не пускали. Только океан, как я заметил, имеет преимущество цвета над нашим морем, но люди нищие. Все же я там немножко развеялся от своего горя. И теперь чуть что я говорю себе: «Нормалевич!» И любой мандраж проходит. Сейчас давайте выпьем, дорогие друзья, за упокой его души, моего Виктора… Вот так…
Так вот, значит, в Чегеме умерла бабушка. Я сдаю выручку директору и говорю ему за полчаса до закрытия бара, что я сегодня уйду пораньше в связи с нашим домашним горем.
– Пожалуйста, – говорит, – Адгурчик, иди, но я с тобой должен поговорить по одному делу. Давай минуты две посидим, выпьем, а потом пойдешь.
Сейчас какое настроение пить, когда в Чегеме бабушка лежит мертвая, и мы завтра рано утром всей семьей туда собираемся поехать.
Но что поделаешь? Во–первых, директор. Во–вторых, человек намного старше меня. Он разливает коньяк, но я не пью. Просто для приличия две–три капли проглотил. Слушаю, что он говорит. А он какую–то ерунду говорит. Вспоминает дело трехлетней давности, которое я уладил. А он так говорит, как будто я его родственника обидел. Но во–первых, я это дело давно закрыл, а во–вторых, почему ты три года молчал, а сейчас вспомнил про своего родственника?
В конце концов еле отделался от него, извинился и встал.
– Ну ладно, – говорит, – иди, раз у вас такое горе, а я потихоньку закрою бар и тоже уйду домой.
И вот, как сейчас помню, иду из бара приблизительно так в десять или пятнадцать минут двенадцатого. Как обычно. Прошел три квартала и прохожу мимо парка по темной улице. Вот этого горсовета, извините за выражение, маму тоже имел. Почему фонари не могут поставить? Всю жизнь одно и то же слышу: «Новый ГЭС пустили, новый ГЭС пустили, а в городе электричества все меньше и меньше».
А–а–а! Вот эти иностранцы, которые сели за тот стол, – немцы из ГДР. Они всегда заказывают только шампанское. Наше шампанское уважают. Больше ничего не уважают. За одной бутылкой могут весь вечер просидеть.
В прошлом году у меня шухерная встреча была с двумя немцами из ГДР. Молодые. Муж и жена. Они проходили мимо нашего дома и вдруг увидели во дворе медвежью шкуру, которую моя жена повесила на солнце. Этого медведя я три года назад убил над Сухумгэсом. И вот жена этого немца, они по–русски немножко говорили, вошла во дворе и стала спрашивать:
– Чья это шкура?
И соседи привели их в нашу квартиру. Вижу, этой молодой немочке шкура моего медведя очень понравилась.
– Пожалуйста, – говорю, – по нашим обычаям, я ее вам дарю.
Они обрадовались, а муж стал снимать золотые часы, чтобы мне подарить, но я, конечно, отказался.
– Наоборот, – говорю, – раз вы пришли в мой дом, я вас должен угостить.
Жена накрывает на стол. Я вынимаю из холодильника три бутылки шампанского, и мы садимся. А между прочим, жена, когда узнала, что я подарил эту шкуру, обрадовалась, хотя виду не показала. Она мне уже дырку в голове сделала через эту шкуру.
– Зачем нам, – говорит, – эта шкура. Она пиль собирает, и я не успеваю ее чистить… Лучше купим палас…
Моя жена как цыганка палас любит. Но я от души подарил им свою шкуру. Между прочим, моя жена «пыль» не может сказать. Она говорит «пиль», потому что из Эндурского района, а там никто правильно по–русски не может говорить. А между прочим, у нас в районе даже женщины правильно по–русски говорят.
И вот мы сидим пьем шампанское, закусываем, разговариваем. Они очень быстро накирялись. И эта молоденькая немочка, видно, я ей тоже понравился, вдруг встает, садится ко мне на колени и начинает меня целовать. Оказывается, у них это принято, а я не знал. Муж ее спокойно смотрит, а моя жена обалдела. С одной стороны, гости – ничего не может сказать. С другой стороны, ее мужа целует чужеземная женщина. И вот моя жена смотрит, смотрит и ничего не может сказать. А я от смеха умираю, потому что эта немочка меня целует, а моя жена смотрит как египетская мумие.
– Что смотришь, – говорю, – ты тоже его целуй!
Одним словом, хорошо провели время, но они захмелели и, главное, еще выпить хотят, но я не могу поставить на стол новые бутылки. Боюсь, совсем опьянеют. Хоть и ГДР, но все же иностранцы. А я же знаю – КГБ не дремлет.
В конце концов я эту шкуру хорошо упаковал, и они начали уходить. И эта немочка все время спрашивает, что бы нам прислать из Германии. А жена мне тихо по–абхазски подсказывает:
– Попроси, – говорит, – люстру «Дрезден». Мода.
– Цыц, – говорю, – ничего не надо!
Выхожу с ними на улицу, ловлю такси до гостиницы «Тбилиси», где они жили, и аккуратненько довожу их до номера.
Но я отошел от своего рассказа, глядя на этих гэдээровцев. О! Я же говорил, что они только шампанское уважают! Вот и принесла им официантка одну бутылку. Теперь будут весь вечер сидеть над ней.
И вот, значит, я иду из бара по темной улице мимо парка. Приблизительно так в пятнадцать – двадцать минут двенадцатого, не больше. Вдруг меня догоняет какая–то машина, останавливается и кто–то кричит из нее:
– Адгур, садись в машину!
Я оглядываюсь – белая «Волга», но не могу понять чья. Думаю: наверное, наши ребята едут кутить куда–то и меня с собой хотят взять. Подхожу сказать, что у нас в семье горе и я кутить не хочу и это даже неприлично, если кто–нибудь узнает. Вижу – совсем незнакомые люди. Вах! Сразу понял – дело пахнет керосином. Но меня тоже на дирхор не возьмешь.
– Садись, – говорит один из них и открывает заднюю дверцу.
– Зачем, – говорю, – я сяду в машину, когда я вас не знаю и знать не хочу.
И быстро отхожу вперед, чтобы посмотреть номер. Смотрю – вах! – машина без номера. Дело, думаю, плохо, но мандража не чувствую, за поясом, что скрывать, мой генеральский парабеллум. Быстро захожу на тротуар, потому что там кусты олеандров прикрытие дают.
Слышу – опять догоняют. Останавливаются. Трое выскакивают на тротуар и неожиданно все трое стреляют в меня. Семь–восемь выстрелов дают с десяти шагов и две пули навылет проходят через грудь.
Думают, уложили. Но я на ногах и быстро иду дальше, потому что улица темная, а их трое. Нет, думаю, здесь бой принимать невыгодно, за углом железная телефонная будка. Думаю, там продержусь и милиция близко, прибегут на выстрелы.
Когда я не упал от их выстрелов, они растерялись и дали мне уйти почти до угла. Но тут они пришли в себя.
– Стой! Стой! – кричат и, покамест я за угол завернул, еще один залп дают и еще две пули пробивают меня. И что интересно – все пули навылет.
Ну, думаю, суки, подождите, посмотрите, как стреляет советский десантник. Забегаю за угол, подхожу к телефонной будке и вытаскиваю свой парабеллум. Как только увидели, что я достаю свою пушку, все трое легли на тротуар. Я высовываюсь из–за будки и хочу стрелять. Но чтобы ваши враги в вас так стреляли, как я могу стрелять. Оказывается, правую руку мне перебили – не могу поднять пистолет. Клянусь мамой, от обиды чуть не заплакал.
Вот они, аферисты, негодяи, всадившие в меня четыре пули, сейчас лежат передо мной на тротуаре, а я не могу свой генеральский парабеллум поднять. Что делать? Все же три раза стреляю в асфальт, чтобы взять их на бога, и теперь даю драпака. А что делать? Чувствую, что еще одну пулю, может, выдержу, а дальше не знаю.
Увидев, что я побежал, они за мной. Решили, что у меня патроны кончились. Бегу. Они за мной. Но скорость у меня, конечно, не та. Все же четыре пули. Дают еще один залп, и еще одна пуля пробивает меня. И что интересно – эта тоже навылет.
Слава богу, думаю, милиция рядом. Подбегаю, а там уже человек шесть милиционеров выскочили и слушают выстрелы как любители легкой музыки. Вместо того чтобы бежать на выстрелы, как положено настоящей советской милиции.
Подбегаю, а они у меня вырывают парабеллум и связывают руки наручниками.
– Что вы мне наручники надеваете, – кричу, – я никуда не убегу. Там за углом белая «Волга» без номера, и из нее вышли трое аферистов, чтобы убить меня.
Только я это сказал, вижу, один из этих троих высовывается из–за угла.
– Вот он! Вот он! Держите его! – кричу.
А они окружили меня, а туда ни один человек не идет. И вдруг вижу – он сам выходит из–за угла и нахально приближается. Я ничего не понимаю и сгоряча кричу.
– Он звал меня в машину! Он больше всех стрелял! Держите его!
А меня они еще плотнее окружают, а я уже горячусь и сам не знаю, что кричу. А этот подходит к нам, вынимает из кармана пистолет, как убийца Кеннеди, и, протянувшись через милиционеров, упирается пистолетом мне в подмышку и стреляет, издевательски говоря.
– Да замолчишь ты когда–нибудь или нет!
И что интересно – именно эта пуля застряла внутри меня, а все остальные навылет. А моего убийцу никто не хватает. И тут я начинаю кое–что кумекать. У–у–у, думаю, да тут все куплены!
Извините на минутку. Зиночка, видишь, вон там за угловым столиком, где пятеро сидят? Пошли им пять бутылок шампанского, я вижу, они опохмеляются. Не говори, кто послал, пусть сами догадываются. Немножко загуляли, но ничего. Наши, местные ребята.
Значит, на чем я остановился? Да. Я понял, все купленные. Другой бы на моем месте сразу понял. Но я только сейчас это понял. Доверчивый!
И вот вводят меня к дежурному лейтенанту. Слава богу, вижу, знакомый парень, сто раз ко мне заходил и хлеб соль от меня принимал. Ну, думаю, этот поможет, если они его еще не купили. Но рядом с ним стоит какой–то майор, который сразу же мне не понравился. Я лейтенанту все рассказываю и вижу, что он мнется в мою пользу. Но этот майор ему мешает.
– Ты врешь! – кричит майор – Ты устроил вооруженное нападение на работников милиции, и ты за это ответишь!
И хоть у меня руки в наручниках, я разрываю рубашку, открываю грудь, а там все в крови.
– Интересно, – говорю, – получается, товарищ майор. Я устроил нападение и ни разу ни в кого не попал, а в меня вогнали шесть пуль.
А майор нервничает, потому что лейтенант мнется в мою пользу и тем более видит мою невинную кровь.
– Нечего, – кричит, – здесь представление устраивать!
И с ходу бьет меня ладонью по лицу. Тут, клянусь мамой, я все на свете забыл, и, хотя правая рука у меня не действовала, видно, я левой поднял обе руки и от души наручниками в лобяру врезал этому бериевскому майору. Он упал, и тут я потерял сознание. Как они в это время меня не убили – не знаю. Вернее, знаю – были уверены, что сам умру. А может, лейтенант помешал – ничего не могу сказать. Прихожу в себя – чувствую, в машине куда–то везут, а наручники сняли.
– Куда везете? – спрашиваю.
– Спокойно, – говорит какой–то парень в белом халате, – это «скорая помощь», мы тебя везем в больницу.
Но после белой «Волги» с этими аферистами разве я могу поверить белому халату? И тут я себе говорю:
«Нормалевич, Адгур, тут все куплены, больше сознание терять нельзя».
В самом деле привозят в больницу. Врачи крутятся, вертятся возле меня, а кто куплен, кто не куплен – ничего не знаю. Но, как настоящий десантник в тылу врага, уже выработал тактику: делать вид, что не реагирую, а сам все слышу, все вижу сквозь прищуренные глаза, изучаю обстановку.
Одним словом, рентген–менген, возят меня на коляске туда–сюда, вверх–вниз. Одни врачи удивляются, что я все еще жив, другие говорят: «К утру умрет», а третьи говорят: «Может, выживет…»
А я думаю: «Нормалевич, главное не терять сознание…»
И тут врачи начали обсуждать, почему я не умер. И я впервые услышал термин – сжатие.
– Видно, во время сжатия сердца прошла, – решили они.
Положили меня на операционный стол, и тут я делаю вид, что пришел в себя.
– Товарищ хирург, – говорю, – извините, но под общим наркозом я не позволю делать операцию.
– А–а–а, – говорит, – пришел в сознание. Я вообще не собираюсь делать наркоз, потому что пуля близко под кожей.
– Тогда, – говорю, – давайте.
Одним словом, пулю вытащили, сделали перевязку и отправляют в палату. Опять делаю вид, что потерял сознание, если купленные врачи надеются, что я умру, пусть надеются.
Привозят меня и кладут в отдельную палатку. Ага, думаю, почему это меня как министра кладут в отдельную палатку? Значит, думаю, что–то хотят сделать, когда я усну. Без свидетелей. Продолжаю притворяться.
Через пять минут входит молоденькая сестричка и хочет мне сунуть градусник под мышку. Приходится открыть глаза.
– Девушка, – говорю ей тихо, – мне уже туда сунули пистолет. Может, хватит?
– Ах, извините, – говорит девушка, – я ошиблась подмышкой.
– Ничего, – говорю, – девушка, только сначала поставьте этот градусник себе.
– Зачем? – говорит и смотрит на меня как будто чистыми глазами. Но я тоже не виноват, потому что не могу понять: куплена она или не куплена?
– Потому что, – говорю, – милая девушка, если этот градусник взорвется у меня под мышкой, мои родственники тоже люди, и ваша молодая жизнь попадет под сокращение.
– Что вы, что вы, – говорит девушка, – я этот градусник хорошо знаю, я его вынула из своего ящика.
– Могли подсунуть, – говорю.
– Хорошо, – говорит, – я его поставлю себе.
– Поставьте, – говорю, – но учтите, если подорветесь, я не отвечаю.
И она ставит себе градусник, и мы потихоньку продолжаем разговаривать.
– Бедненький, бедненький, – говорит девушка, – что они с вами сделали, что вы стали такой подозрительный.
– Еще бы, – говорю, – девушка… Если к тебе подъезжает белая «Волга» без номера и оттуда выскакивают три человека и стреляют в тебя как в перепелку, а ты бежишь от них в руки милиции, и когда ты в руках милиции, к тебе подходит убийца, сует под мышку пистолет и, сказав издевательские слова: «Да замолчишь ты когда–нибудь или нет!» – стреляет в тебя, а милиция его не хватает, потому что он работник милиции, поневоле станешь подозрительным.
Так мы поговорили минут пятнадцать. Я нарочно не спешу, потому что думаю, если у них все плохо работает, взрывное устройство тоже может опоздать. Но уже понимаю, что девушка не куплена. Наверное, они решили: подумаешь, медсестра, зачем ее покупать!
Девушка меряет мне температуру и очень удивляется: тридцать шесть и шесть. Но я так и знал. И я ей говорю!
– Я вижу, вы чистая, честная девушка. Объясните мне, почему меня как министра положили в отдельной палате? Я хочу скромно лежать в общей палате.
– Ой, – говорит девушка, – у нас все палаты переполнены, люди даже в коридорах лежат.
– Тем более, – говорю, – за что мне такая честь? Я простой бармен, а не какой–нибудь там инструктор горкома или инспектор горторга.
– В этой палате, – отвечает мне девушка, – лежал один человек, но он два часа тому назад умер, и сюда никого не успели перевести.
Ага, думаю, девушка, сама того не зная, выдает тайну фирмы.
– А что, – говорю, – девушка, в этой маленькой палатке все умирают?
– Нет, – отвечает девушка, – изредка.
Изредка! Но изредка мне тоже не нравится.
– Знаете что, девушка, – говорю, – попросите дежурного врача, чтобы меня перевели в общую палату.
– Хорошо, – говорит девушка, – я попрошу, но навряд ли он разрешит. Сейчас три часа ночи – больных нельзя беспокоить.
Но я ее очень прошу и при этом даю ей свой домашний адрес записать, чтобы утром забежала к жене и все рассказала. Тем более если что–нибудь со мной случится.
– Ничего, – говорит девушка, – с вами не случится. У вас даже удивительный организм, чтобы после таких ран выдерживать нормальную температуру. Когда вас привезли, многие врачи считали, что вы умрете.
– Некоторые купленные в белых халатах все еще этого ждут, – говорю, – но с вашей помощью, сестричка, они этого не дождутся.
Она выходит, а я думаю: если дежурного врача уже купили, он, конечно, не разрешит перевести меня в общую палату. Зачем им свидетели?
Но все же гора с плеч упала, потому что я больше всего волнуюсь за похороны бабушки. Если дома не узнают, что со мной, на похороны никто не поедет. А если моя мать, жена, сестры, дети на похороны не поедут – это будет позор по нашим обычаям. Бабушку, конечно, похоронят и без нас, но это будет позор перед родственниками и односельчанами.
Девушка приходит и говорит, что не разрешил. Я так и знал. Ладно, думаю, теперь надо делать вид, что ничего не подозреваю.
– Хорошо, – говорю, – милая девушка. Только утром не забудьте забежать ко мне домой.
– Вы об этом не беспокойтесь, – говорит она, – я обязательно забегу. Я близко от вас живу.
– Тогда я засну, – говорю, – так и передайте: уснул.
– Спокойной ночи, – говорит девушка и уходит.
Какой спокойной ночи – сейчас главное не заснуть. И что же? Через полчаса слышу, дверь приоткрывается и входит в палату человек в белом. Тихо–тихо подходит к моей кровати и смотрит, смотрит, смотрит. Я замер и жду, а правая нога под одеялом – на изготовку. Чуть что – прием каратэ, и человек – инвалид первой группы. Все–таки десантник – кое–чему обучили.
Но вот, вижу, отходит от меня и возле окна садится на стул. Видно, решил – пусть как следует уснет, а потом укол или порошок – не знаю, как у них сейчас там принято. Вижу, через полчаса он опять повернулся ко мне и смотрит, смотрит, смотрит, а я совсем замер. И вдруг встает и прямо идет на меня. Нервы мои не выдержали, и я делаю вид, что внезапно проснулся.
– Стой! Кто идет? – кричу.
– Тише, тише, – говорит, – больных разбудите. Мне показалось, что вы перестали дышать.
– Нет, – говорю, – пока живой и с одним человеком справиться могу.
– Как вы себя чувствуете? – спрашивает.
– Почему–то очень спать хочется, – говорю.
– Спите, спите, – говорит, – это всегда бывает при большой потере крови.
С этими словами он куда–то уходит. Видно, кому–то докладывает: пока, мол, ничего сделать не могу, пациент контролирует обстановку.
Не знаю, что ему там сказали, но он снова приходит и снова смотрит на меня, но я замер – как будто сплю. Он снова садится на свой стул, кладет голову на подоконник и фантазирует храп. Ну, думаю, такие номера мы не кушаем. Я держу себя в руках, а он храпит, чтобы я бдительность потерял. И так до самого утра.
Рано утром вдруг под окном больницы слышу голос жены. Я вскакиваю с постели, а этот убийца в белом халате тоже вскакивает и наперерез.
– Сейчас же ложитесь! – кричит.
Я ударом левой отбрасываю его в угол, распахиваю окно и кричу:
– Я жив–здоров! Езжайте на похороны бабушки! От моего имени тоже поплачьте над гробом! Друзьям моим передайте, где я лежу! Подробности после похорон!
Жена плачет.
– Мы, – говорит, – всю ночь тебя ищем, все морги, все милиции обзвонили.
– Нашли, – говорю, – куда звонить. Езжайте, только друзей предупредите!
А этот, в белом халате, уже очухался и тащит меня от окна. Но я теперь не сопротивляюсь. Сам ложусь.
– Как вам не стыдно, – говорит, – вы меня ударили, а я всю ночь здесь над вами глаз не смыкаю.
– Извините, – говорю, – но я первый раз слышу, чтобы человек храпел с открытыми глазами.
Часа через два приходят друзья. Приносят цветы, хачапури, курицы, как будто дело в кушанье. Мои друзья, наши, местные ребята, быстро нашли общий язык и с главврачом и с лечащим врачом. Теперь уже уверен – никто не тронет.
Еще два дня лежу, чувствую себя прекрасно, и что интересно – температура все время тридцать шесть и шесть. Приезжает жена, рассказывает, что бабушку похоронили с почетом, все как положено по нашим обычаям.
Через день приходит один из моих близких друзей и говорит:
– Адгур, я все узнал. Тебе шьют вооруженное нападение на работников милиции – хотят тебе вышку дать. Но ты не мандражь – друзья от Мухуса до Москвы на ноги поставлены. Первым делом надо выиграть время, чтобы ты как можно дольше лежал в больнице. Отсюда тебя не возьмут. И хватит всем трепаться про свою нормальную температуру. С сегодняшнего дня у тебя тяжелые осложнения. Лечащего я уже купил. На сорок пять дней оставляют тебя в больнице. А там посмотрим. В Москве уже наняли тебе крепкого адвоката. Местного нельзя, потому что все куплены.
Вскоре приезжает московский адвокат, приходит с моим другом в больницу, и я ему все как было рассказываю.
– Не бойся, – говорит, – Адгур, я еще не таких китов гарпунил, как ваша милиция. Но и ты за ношение оружия получишь полтора года.
– А это нельзя, – говорю, – провести как национальный обычай?
– Нет, – говорит, – нельзя. Я всегда заранее говорю, что могу сделать, потому мне и платят такой большой гонорар.
– Что ты торгуешься, – говорит мой товарищ, – тебе вышка грозит, а полтора года что такое?
– Тем более, – говорит адвокат, – фактически просидишь год, если будешь себя хорошо вести. И это на нас работает, что ты был на Кубе во время карибского кризиса как отличник боевой подготовки.
И вот приходит время. Я выхожу из больницы. Через неделю должен быть мой суд. И вдруг приходит мой товарищ, связанный с Верховным судом. У меня там тоже своя разведка.
– Адгур, – говорит, – дело плохо. Они хотят завтра в два часа дня провести внезапный суд и дать тебе местного адвоката.
– Как, местного адвоката? – говорю. – Я дам отвод такому суду!
– Нет, – говорит товарищ, – они как раз этого ждут. Если ты дашь отвод, тебя возьмут под стражу как особо опасного преступника. Чтобы отсечь тебя от друзей. Поэтому отвод давать нельзя, а надо срочно за эту ночь вызвать твоего адвоката из Москвы. Но позвони сначала в Аэрофлот, кажется, вечерние рейсы самолетов из Москвы отменили.
– Они что, – говорю, – уже Аэрофлот тоже купили?
– Точно не знаю, – говорит, – может, купили, а может, рейсы отменили, потому что не сезон, пассажиров мало.
В самом деле, звоню в наш Аэрофлот: вечерние рейсы отменены. Ладно, думаю, попробуем через Адлер. Звоню в Адлер и спрашиваю насчет вечерних рейсов.
– Пожалуйста, – говорят, – сколько хотите.
Звоню своему адвокату в Москву. Но телефон заказываю не я. Товарищ заказывает, а я уже потом беру трубку. На телефонной станции тоже все куплены.
– Вы, – говорит мой адвокат, – правильное решение приняли. Срочно вылетаю, встречайте в Адлере.
Одним словом, здесь мы их обштопали. Когда мой судья на следующий день узнал, что мой адвокат на месте – чуть–чуть челюсть не потерял. А в это время мое дело уже передали местному адвокату, и он его читает. Мне ребята доложили. Я прихожу в адвокатуру и вижу – этот чмур сидит в очках и читает мое дело, как писарь из довоенной картины «Дарико».
– Брысь! – говорю. – Чтобы твоего духу не было! Виднейший московский адвокат, окончивший три института, два месяца занимается моим делом, а ты со своим купленным дипломом хочешь за одно утро изучить!
Одним словом, вместе с друзьями ждем суда, который на два часа назначен. А в это время мой адвокат почему–то крутится по городу, а в чем дело, не пойму. Его один из друзей обслуживает на машине. То в Верховный суд едет, то в прокуратуру едет, то в горком едет. Чувствую – что–то делается, а что – понять не могу. Неужели, думаю, эти аферисты и моего адвоката покупают? И вот перед самым судом он подходит ко мне и говорит:
– Адгур, я тебя, как обещал, спасу. Но их обвинить мы не можем, потому что слишком могучие силы заинтересованы в этом. Тайная дипломатия. Придется перестроить защиту. Ты не знаешь людей, которые в тебя стреляли. И так судья против тебя настроен, но я ему сломаю хребет.
Значит, человеку, который на глазах у милиционеров в упор выстрелил в меня, при этом издевательски говоря: «Да замолчишь ты когда–нибудь или нет!» – как будто я не человек, а движущаяся мишень кабана, значит, ему ничего не будет?! Я психанул, но ребята меня кое–как успокоили и довели до суда. Что делать? Взял себя в руки и говорю все, как научил адвокат.
Суд идет, уже видно, что вышку мне не дадут, но этот сволочь–судья хочет дать мне лет восемь под предлогом хулиганской перестрелки в пьяном виде.
А народные заседатели кто? Мужчина и женщина. Мужчина, по–моему, глухой из артели «Напрасный труд». А женщина – передовица швейной фабрики, по–русски два слова сказать не может. Сколько я судов ни видел в нашем городе, всегда кто–нибудь из заседателей – со швейной фабрики. Почему им так швейная фабрика нравится, не пойму. Там воруют так же, как и везде.
Заседателей у нас вообще за людей не считают. Их даже никто не покупает, потому что они, что судья скажет, то и подпишут.
Одна надежда на моего адвоката. Ну он им дал чесу! Во–первых, он высмеял следствие, как бесчестное и безграмотное. Таких аферистов, как наши следователи, Техас не знает. Оказывается, следователь мой генеральский парабеллум вообще изъял из дела. Какому–то начальнику подарил. Мой генеральский парабеллум заменили каким–то дряхлым, вшивым вальтером. Перед людьми, которые меня не знают, стыдно было. Такой вальтер у нас хороший деревенский сторож в руки не возьмет. При этом выставили шесть гильз, якобы найденные на месте перестрелки. Техас, по сравнению с нашими следователями, новоафонский монастырь до его закрытия.
Значит, уже скрыть нельзя, что в меня шесть раз попали. Делают так, как будто я шесть раз стрелял и в меня шесть раз стреляли. Мой защитник это тоже высмеял.
– Это что, – говорит, – перестрелка или дуэль Пушкин – Дантес?!
Он сказал, что я вообще в преступников не стрелял, а стрелял в воздух, чтобы позвать милицию.
– Посмотрите на этого парня, – сказал он, – в недалеком прошлом десантник, отличник боевой подготовки, добровольцем уехавший на Кубу во время карибского кризиса… Неужели он ни разу из шести выстрелов не мог попасть в этих разбушевавшихся хулиганов, чьи личности, вероятно, будут установлены в дальнейшем более объективным следствием?
Значит, намек дает на наш первый вариант защиты.
– Выходит, – говорит, – по словам уважаемого судьи, наши десантники не умеют стрелять? Это клевета на нашу замечательную армию, призванную защищать мирный труд!
Тут его прокурор останавливает и говорит, что в словах судьи нету клеветы на нашу армию, но есть кавказский акцент, который московский товарищ принял за клевету.
Но мой адвокат с места ему отвечает:
– Есть клевета, и я прошу занести это в протокол!
Одним словом, он их раздраконил. Как он говорил, так и вышло. Мне дали полтора, и я из них просидел год.
И вот привозят меня в драндскую тюрьму, и там я вижу надзирателя, который оказался дядей моего хорошего товарища.
– Я слышал, – говорит, – Адгурчик, про твое дело. Знаю – ты не виноват. Но что я могу сделать, я маленький человек.
– Спасибо, – говорю, – дядя Тенгиз, мне ничего не надо. Но в моем положении доброе слово душу греет.
– Одно, – говорит, – могу сделать: сколько хочешь внеочередные передачи.
– Спасибо, – говорю, – дядя Тенгиз, я это никогда не забуду.
И он вводит меня в камеру и сам уходит. И вдруг я вижу, такой здоровый парень смотрит на меня с нар и кричит:
– Привет, Урюк! Я тебя давно ожидал, Урюк! Я смотрю – личность незнакомая.
– Ты, – говорю, – дружок, обознался. Меня зовут Адгур.
И я так прохожу мимо него и сажусь на свое место.
– Нет, – кричит, – ты Урюк! Как дела на воле. Урюк? Я ничего не могу понять: оскорбить он меня хочет или обознался? И тут человек, который рядом сидел на нарах, наклоняется ко мне и тихо говорит:
– Не обращай внимания – он псих. Он всех называет по–своему.
– Если псих, – говорю, – почему он здесь, а не в сумасшедшем доме?
– Он, – говорит, – и псих и уголовник сразу. Не обращай внимания, он всем нам дал клички. А я тогда не знал, что такое урюк.
– А что такое урюк? – говорю.
– Это, – говорит, – сушеный абрикос. В Средней Азии делают.
Теперь я думаю, где сушеный абрикос, где я? Если б я худой был, тогда другое дело. Видно, в самом деле псих. Черт с ним, думаю, если я шесть пуль выдержал, Урюк тоже выдержу.
И вот так мы живем в камере дней десять. А там еще сидел один такой молодой парень, с виду худенький, как оказалось, бывший работник железнодорожной милиции.
У него было такое дело. Он поймал двух проводников, которые везли около тонны мандаринов в город Горький. И он конфисковал эти мандарины, чтобы составить акт на проводников и отправить его в Батуми по месту их работы. Но он еще совсем молодой работник, а проводники битые, ничего не боятся.
– Ладно, – говорят, – мандарины ты конфисковал, но акт не надо писать. Мы оставляем две тысячи рублей у такого–то человека. Возьмешь и разделишь со своим начальником.
– Нет, – говорит, – мне ничего не надо, я буду составлять акт.
Они думают – он просто ломается, а он молодой, честный. Составил акт и послал по месту работы.
Проходит время, и вдруг приезжают эти проводники, оба пьяные в доску, и устраивают ему скандал.
– Ты негодяй, – говорят, – ты взял деньги, а дело не сделал! Мы на тебя в суд подадим.
И в самом деле подали. Оказывается, что получилось. Они тогда после него зашли к начальнику и ему тоже все сказали, и он обещал. И начальник его на следующий день вызвал и спросил насчет акта, а этот парень сказал, что акт составил и уже послал по месту работы. И начальник промолчал. И на этом заглохло. Оказывается, начальник что решил. Он решил связаться с их начальником по месту работы, они все друг друга поддерживают, и сказать ему, чтобы он этот акт порвал. А деньги, которые оставили проводники, забрать себе. Может, с тем начальником собирался делиться, может, нет, не знаю.
И он, ничего не говоря, забрал эти деньги. Но тот начальник или от этого ничего не получил или решил еще заработать. Он показал акт проводникам и, скорее всего, потребовал от них деньги. И они, скорее всего, ему дали. И от этого они психанули.
Потому что они решили – в Мухусе дело не выгорело и приехали за своими деньгами и узнали, что деньги уже взяты. И начальник им сказал, что этот парень самовольно послал акт. И потому они психанули и подали в суд.
Начальник, конечно, уладил бы это дело – но в это время Шеварднадзе проводил кампанию против взяток. И от этого все судьи и прокуроры перебздели, потому что боялись за свои старые грехи и всем совали большие срока, чтобы показать свою честность.
И начальника забрали, и этого парня забрали, и обоим дали по восемь лет. И начальник, дурак, думая, что ему меньше срока дадут, или от стыда, сказал, что поделился с ним деньгами. Но разве судьи и прокуроры, люди с высшим образованием, не могли понять, что психологически даже невозможно, чтобы человек и деньги взял и акту дал ход? До того они перебздели за свои старые грехи.
И вот этот несчастный, вроде меня, сидит со мной в камере, хотя и бывший милиционер. И этот псих к нему цепляется за то, что он бывший милиционер. Он его называл – Сапог.
И мне жалко этого парня, он через свою честность пострадал, и дома молодая жена с годовалым ребенком. А этот уголовник к нему цепляется, но я терплю, хотя нервы не выдерживают. И я понял, что шестью пулями меня убить не смогли, но нервы испортили.
И вдруг однажды утром, я даже не заметил, с чего началось, псих схватил за горло этого несчастного парня, и я думал, как обычно тряхнет и пустит. Но вижу – не отпускает. А тот уже начинает синеть как баклажан.
– Что ты делаешь, – кричу и пытаюсь его оторвать, – ты задушишь человека!
А он здоровый – не отрывается. Тем более – раздухарился. И я ему несколько раз так кричал и пытался оторвать, но он всосался в него как клещ. Вижу – задушит парня на глазах. Нервы мои взорвались! Врезаю от души прямой в челюсть!
Он упал. Я сел на нары – чувствую, нервы никуда не годятся. А этот как упал, так и лежит. И я начал беспокоиться: вдруг убил? Представляете, как мой судья обрадуется, если этот умрет. Нет, думаю, не может быть – глубокий нокаут.
Правильно, минут через пятнадцать он поднял голову и молча, на четвереньках дополз до своих нар, заполз туда и лежит, к стенке повернулся. Не шевелится.
И так весь день пролежал – обед не тронул, ужин не тронул. К стенке повернутый лежит, не шевелится, правда, дышит. Опять беспокоюсь, может, думаю, падая, сотрясение черепа получил?
И мне тот самый человек, который сказал, что он псих, опять наклоняется и тихо говорит:
– Надо в санчасть сообщить.
– Нет, – говорю, – подождем, может, очухается. В санчасть сообщать опасно. Потому что, если он там все расскажет и если об этом узнают мои враги, они пообещают ему свободу, лишь бы он меня убил. Конечно, свободу не дадут, но он псих, поверит.
И я уже этого начинаю бояться. И еще я боюсь, что он притворяется оглушенным, а ночью встанет и чем–нибудь долбанет. И теперь я всю ночь должен не спать, как тогда в больнице. Что за судьба, думаю. И так до утра лежу и не сплю. Иногда голову подымаю, смотрю – как повернулся к стенке, так и лежит.
Утром, только я сел на нары, вижу, он встает и медленно идет ко мне. Сейчас не знаю что буду делать. В открытой драке я, конечно, его не боюсь. Но мне скандал не нужен. Не дай бог, мои враги узнают. Подходит ко мне, наклоняет свою большую голову котяры и говорит:
– Ты, Урюк, слишком сильно меня ударил.
– Слушай, – говорю, – ты же чуть не задушил парня. Я же тебя спас от вышки.
– Ты, Урюк, чокнутый (это он мне говорит!), тебя мусора чуть не угробили, а ты их защищаешь.
– Слушай, – говорю, – мы же не судьи. Надо же отличать купленных аферистов от честных людей. Он за свою честность восемь лет получил, а ты его душишь.
Он стоит так, наклонив голову котяры, и думает. Потом говорит:
– Все же, Урюк, ты меня слишком сильно ударил.
– Ну прости, браток, – говорю, – нервы… Погорячился…
И так мы примирились. Вообще они уважают силу, больше ничего не уважают. Стал тише себя вести. А в тот день он лежал, повернувшись к стене не от удара, от обиды.
И вот меня уже отправляют в лагерь, и я снова вижусь с этим надзирателем дядей Тенгизом. Он прощается со мной, и я ему говорю:
– Дядя Тенгиз, тут в камере этот парень из милиции, несчастный, вроде меня. Боюсь, убьет его этот уголовник, переведи его куда–нибудь.
– Хорошо, – говорит, – Адгурчик, выброси из головы, я его сегодня же переведу… Это наша ошибка, что мы его туда посадили…
И так я попадаю в лагерь. Да, потом, когда меня выпустили, я нашел семью этого парня и они мне показали ответ из Прокуратуры СССР на их жалобу. Там была резолюция одного из помощников генерального прокурора. Я ее на всю жизнь запомнил. Вот она: «В связи с кампанией по борьбе с злоупотреблениями в Грузии пересмотр дела считаю нецелесообразным». Вот так, дорогие мои, у нас еще делается!
Человек ни за что пострадал. А по закону ему могли дать год или два, и то условно. За недоносительство. Он должен был как работник милиции сказать куда надо, что такие–то люди через такого–то человека пытаются дать взятку. Но он не сказал по неопытности. А теперь кому ему жаловаться, господу богу?
И вот, значит, я в лагере. И жена мне написала, что на моем месте работает такой–то человек. И тут я понял, чьих рук мое дело. Этот человек несколько раз заходил к моему директору, и они о чем–то шушукались. Но я не поинтересовался. Я вообще не имею привычку лезть в чужие дела. Теперь я все понял.
Тогда сгоряча я не обратил внимания, что мой директор ни разу не посетил меня в больнице и на суде не был. У нас это не принято! И я вспомнил, что хотел уйти с работы на полчаса раньше, а он меня не пустил, подняв дело трехлетней давности. А как он мог меня отпустить, когда уже договорился с этими. Может, они еще номера снимают со своей белой «Волги», а я уже домой пошел?!
Теперь я все понял, но терплю. Зуб имею только на двоих. На директора, который продал мою жизнь за мое место, и на того, который последний раз выстрелил, издевательски крича:
– Да замолчишь ты когда–нибудь или нет!
Одну минуту, друзья. Зиночка, вон тот стол, третий от конца. Что пьют, отсюда не вижу. Потихоньку подойди и посмотри. Если коньяк – бутылку армянского, если вино – четыре бутылки. Той же марки. А то некоторые, когда вот так посылаешь, несут вино, которое никто не покупает. Но ты не такая, я знаю. И не надо жалеть мои деньги! Не надо! Для друзей живем, для гостей живем, больше я не знаю, для чего жить.
Но когда я в баре работаю, капли не выпью и даром спичку не дам. Такая у меня привычка. Строгий! Но когда гуляю – гуляю!
Есть у нас такие, которые мебель меняют каждые три года. Китайцы тоже кое в чем правы: зажирели! Однажды один мой сосед говорит:
– Зайди, Адгурчик, посмотри, какая у меня обстановка!
Захожу. В самой большой комнате справа книжные полки до потолка, слева книжные полки до потолка. Слева все книги красные, справа все книги зеленые.
– Это что, – говорю, – кремлевский кабинет Ленина?
– Нет, – говорит, – это зала. Сейчас мода.
– Слушай, – говорю, – зачем тебе столько книг, когда ты такой малограмотный, что повестку из военкомата не можешь отличить от повестки в суд.
Обиделся. Правду не любят. Жена моя тоже десять лет пристает: давай менять мебель, давай менять мебель!
– Цыц! – говорю. – Трехкомнатная секция есть? Есть. Дети сыты, аккуратненько в школу ходят? Ходят. Если сегодня пять человек придет в дом, не выходя, есть чем накормить, напоить? Есть. У тебя под кроватью пять–шесть пар туфель, как уточки, стоят? Стоят. А моя мама во время войны, когда отец родину защищал, имела единственные туфли. И когда отдала их в починку, в галошах пошла на работу, чтобы моих сестер кормить. Разве я это когда–нибудь забуду? А теперь ты подумай своими куриными мозгами, кто моя мать и кто ты?
Нет, я не против нового, где надо. И у нас все есть. Газовая плита, ванная, то–сё, что нужно для современной жизненности. А что нужно для показухи, я ненавижу. Не надо! Не надо мне! Отцовская мебель как стояла, пускай стоит! Где висел при отце персидский ковер, пускай висит! Где портреты родственников висели, пускай висят! Кушать не просят! А показухи мне не надо!
Один тут дурак, не буду имя называть, купил жене шубу за четыре тысячи. Мех толще, чем моя нога. Спрашивается, зачем в нашем солнечном крае такая шуба? В марте месяце, чтобы людям показаться, пошла в этой шубе на похороны. Солнечный удар, и свалилась как свинья. Спрашивается, чем теперь хозяевам заниматься – этой кекелкой или своим покойником? Не надо! Китайцы тоже кое в чем правы: зажирели!
Эти показушники меня опять отвлекли. И вот, значит, выхожу из тюрьмы, неделю гуляю с друзьями, потом сажусь с товарищем в такси и подъезжаю к бару. Прошу товарища зайти в бар и позвать директора.
И вот директор нехотя подходит к машине. В глаза не смотрит.
– Поздравляю, – говорит, – слава богу, вышел.
– Спасибо, – говорю, – но у меня к тебе дело.
– Какое дело?
– Вот ждет такси, – говорю, – поедем на Чернявскую гору, я тебе там все расскажу. Ломается как кекелка.
– Сам знаешь, – говорю, – на что я способен, если не поедешь.
Приехали мы на Чернявскую гору, я отвел его в кустики мимозы и все сказал. Он, конечно, отрицает, но что интересно – в глаза не смотрит.
– Я тебя трогать не буду, – говорю, – потому что мать жалко, сестер жалко, детей жалко. По этой причине ты вместе с человеком, которому за мою кровь продал мое место, тихо–тихо напишете заявление об уходе с работы в связи с нервами. А я бескровно, в отличие от некоторых, продам твое место, как ты продал мое. Вот мои условия, если хочешь жить.
Одним словом, с директором расправился как мужчина. Выбросил его из бара вместе с его шестеркой. А на его место по рекомендации моих друзей взяли хорошего, солидного, партийного человека.
И вот я снова работаю на своем месте. Ребята приходят, целуют, поздравляют меня. Говорят – без меня в этот бар даже ходить отвыкли.
Все хорошо, но как быть с тем, который организовал за мной охоту, который вот сюда под мышку выстрелил, издевательски говоря: «Да замолчишь ты когда–нибудь или нет!»
Душа у меня горит, а что делать? Город маленький, и три–четыре раза в году сталкиваемся на улице. Он, как только меня увидит, переходит на другую сторону. Он делает вид, что не узнает, и я через стыд вынужден делать такой же вид. Но сколько можно терпеть? А мне родных жалко, потому и не могу убить его и уйти в лес, как наши предки. И я горю меж двух огней, но до конца не сгораю.
А время идет и этому аферисту чины кладет на плечи. Был старший лейтенант, а теперь майор. И я уверен, что слух о том, что у меня два сердца, он пустил. Чтобы перед кем–то оправдать себя за неудачное покушение. Но мне не надо это дефективное чудо! У меня нормальное сердце болит.
Потому что мой дядя с неотомщенным глазом лежит в земле и плачет за погубленных крестьян, потому что мой дорогой Виктор свою цветущую молодость, как нераскрытый парашют, унес в могилу, а мой враг ходит по земле и чины получает.
Поэтому я так, в свободное от работы время, люблю посидеть с хорошими людьми, поговорить от души, забыть свое горе, послать две–три бутылки своим ребятам, выпить за друзей.
Потому что в этом мире, где все куплено еще до нашего рождения, я ничего такого особого не видел, чтобы добровольцем второй раз пришел сюда. Но я видел одно прекрасное в этом зачуханном мире – это мужское товарищество, и за это мы выпьем. Потому что человеку же–ла–тель–но, чтобы в жизни было одно такое маленькое вещество, которое никто не может ни купить, ни продать! И за это вещество мы выпьем!