Зеленые береты
Я никогда не был пионером, хотя по возрасту вполне мог не один год, а даже несколько лет носить красный галстук. И мало того, что я сам не состоял в пионерской организации, какое–то время я считал всех юных пионеров своими смертельными врагами.
Вот как это получилось.
В то лето Шкида почему–то не поехала на дачу. Все лето мы томились в городе.
Помню знойный июньский день, послеобеденный час, когда все окна во всех классах и спальнях настежь распахнуты и все–таки в помещениях нечем дышать. Озверелые от жары шкидцы, те, что за «хорошее» поведение оставлены без отпусков и прогулок, слоняются из комнаты в комнату, пытаются читать, лениво перекидываются в карты и на чем свет стоит ругают халдеев, по чьей милости они сидят в этот душный солнечный день взаперти.
Эх, хоть бы дождь пошел, хоть бы гром загремел, что ли!..
И вдруг — что такое? Кажется, и в самом деле гром? Нет, это не гром! Но за окнами что–то рокочет, погромыхивает, приближается… Постойте, братцы, да это же барабан!.. Барабанная дробь! Откуда? Что? Почему?
И тут мы слышим в соседней комнате, в столовой, чей–то ликующий голос:
— Ребята! Ребята! Зекайте! Бойскауты идут!
Мы кинулись к окнам. Облепили подоконники.
По Петергофскому проспекту — от Обводного канала к Фонтанке — не очень четким строевым шагом двигались под барабанную дробь человек тридцать мальчиков и девочек, в белых рубашках, в синих коротких штанах и юбках и с красными галстуками на шее. Под мышками они держали (как держат охотники ружья — дулом вниз) «посохи» — длинные круглые палки, с какими еще недавно по петроградским улицам разгуливали бойскауты. Только начальник этих ребят, длинноногий парень с бритой наголо головой, был без посоха, да маленький барабанщик, шагавший впереди всех, да знаменосец, выступавший за ним следом. На красном бархатном полотнище знамени мы разглядели слова:
…ЗАВОДА «КРАСНАЯ БАВАРИЯ»
Конечно, любоваться этим зрелищем молча шкидцы не могли. Не успел барабан приблизиться к нашим окнам, как кто–то из старшеклассников оглушительно свистнул. Из соседнего окна закричали:
— Дю!..
— Дю! Дю! — подхватили на всех шести подоконниках.
Белые рубахи продолжали свой мерный шаг, только маленький барабанщик, оглушенный разбойничьим свистом, вздрогнул, споткнулся и испуганно взглянул на наши окна.
— Эй, ты! Отставной козы барабанщик! — загоготали шкидцы. — Гляди, бубен свой потеряешь!
— Эй вы, голоногие!
— Гогочки!
— Голоштанники!
— Бойскауты недорезанные!..
Но тут за спиной у себя мы услыхали гневный окрик:
— Это что за безобразие?! Сию же минуту вон с подоконников!
В дверях класса, грозно поблескивая стеклами пенсне, стоял Викниксор. Однако на этот раз ни этот блеск, ни сердитый голос нашего президента не произвели на нас сильного впечатления.
— Виктор Николаевич! — позвал Янкель. — Идите сюда, посмотрите! Бойскауты идут!
Недоверчиво усмехнувшись, Викниксор подошел, ребята посторонились, и он, наклонившись, выглянул на улицу.
— Полно вам, какие это бойскауты! — сказал он. — Это не скауты, это юные пионеры.
Для многих из нас это было совсем новое, неслыханное слово.
Барабан стучал все тише и глуше, отряд голоногих приближался уже, вероятно, к Калинкину мосту, а мы обступили Викниксора и наперебой расспрашивали его: что это за новость такая — юные пионеры?
— Юные пионеры — это недавно созданная детская коммунистическая организация, — говорил Викниксор. — Пионер — это значит: следопыт, первооткрыватель, разведчик… Если вы не забыли Фенимора Купера, объяснять вам не надо…
Нет, мы, конечно, не забыли Фенимора Купера. Но Купер тут был ни при чем. И бойскауты тоже. Мы поняли, что эти ребята, над которыми мы только что так дико смеялись и вслед которым так неистово улюлюкали, — наши, советские ребята. Стало ли нам стыдно, не скажу, но помню только, что нам самим страшно захотелось повязаться галстуками и с палками в руках пройтись по улицам.
И вот за ужином, когда, набив животы пшенной кашей, мы допивали жиденькое, без молока и без сахара какао, встал Колька Цыган и попросил слова.
— Виктор Николаевич, — сказал он, — а нельзя ли и у нас тоже организовать отряд юных пионеров?
Викниксор нахмурился и зашагал по столовой.
— Нет, ребята, — сказал он после паузы, — у нас нельзя.
— Почему?
— А потому, что школа у нас, как вы знаете, тюремного или, точнее сказать, полутюремного типа…
— Ага!.. Понятно! Рылом не вышли! — крикнул кто–то за столом четвертого отделения.
Викниксор повернулся и поискал глазами виновного.
— Еонин, выйди из столовой, — сказал он.
— За что? — взъерепенился Япончик.
— Выйди из столовой, — повторил Викниксор.
— За что, я спрашиваю!
— За грубость.
— За какую грубость?! Я же, Виктор Николаевич, не про вас сказал «рылом не вышли». Это не вы, это мы рылом не вышли.
— Еонин, имеешь замечание в «Летописи», — так же невозмутимо объявил завшколой и, обращаясь к воспитанникам, продолжал: — Нет, ребята, как я уже объяснил вам, мы, к сожалению, не имеем права основать у себя в школе ни комсомольскую организацию, ни пионерскую…
На эту тему, как, впрочем, и на всякую другую, Викниксор мог говорить часами. Он долго растолковывал нам, почему мы, бывшие правонарушители, беспризорники, хулиганы, поджигатели и бродяги, не имеем права состоять даже в детской политической организации. Но мы не слушали Викниксора. Нам было неинтересно.
«Ладно, — думали мы. — Чего там. Нельзя так нельзя — не привыкать. Мало ли чего не разрешено делать нам, трудновоспитуемым шкетам. Жили без галстуков, проживем без них и дальше…»
Все мы быстро успокоились, и только Японец, которому и в самом деле влепили замечание в «Летопись», еще больше озлился и на халдеев и на пионеров. Стоило ему теперь увидеть из окна или на прогулке парнишку с красным галстуком, как Японец терял остатки самообладания и накидывался на юного пионера со всем пылом, на какой только был способен. Врать не буду часто и мы не отставали от нашего товарища. Может быть, тут играла роль зависть, то, что мы «рылом не вышли», а может быть, просто мы были в то время сорванцами, которые только и ждут случая, чтобы затеять драку или перебранку.
Однажды в воскресенье мы отправились всей школой на прогулку в Екатерингоф. Не знаю, что там сейчас, а в наше время это был довольно большой и довольно паршивый, грязный и запущенный парк. Через парк протекала речонка Екатерингофка, а подальше было что–то вроде увеселительного сада с маленьким ресторанчиком и с дощатой эстрадой, где по вечерам выступали борцы, куплетисты, фокусники и жонглеры. Днем эстрада не работала, сад был открыт для всех желающих, и мы, помню, всегда устремлялись в первую очередь именно туда, потому что в саду, на его посыпанных желтым песочком дорожках, в любое время дня и ночи можно было разжиться приличным окурком.
Но на этот раз нас ожидало в саду нечто куда более интересное, чем недокуренные нэпманские «Сафо» и «Зефир № 6». Неподалеку от входа, под открытым небом, за столиком буфета сидел и пил пиво могучего сложения усатый человек в просторном чесучовом костюме. Увидев этого богатыря, мы замерли. Кому из нас не приходилось видеть его — если не в кино, не в цирке и не на эстраде, то хотя бы на афишах и фотографиях! Да, сомнений не было: перед нами сидел «русский богатырь» Иван Поддубный, чемпион России по борьбе и поднятию тяжестей.
Окружив столик, мы застыли в благоговейном молчании. А он не смотрел на нас — привык, вероятно, к тому, что на него постоянно глазеют, — отхлебывал из кружки пиво и лениво заедал его моченым горохом.
Помню, мы обратили внимание, что железный стул, на котором сидел Поддубный, дюйма на четыре ушел в песок и продолжает туда погружаться.
— Весь уйдет, — прошептал одноглазый Мамочка.
— Не… весь не уйдет, — так же шепотом ответил Купец.
Завязывалось интересное пари. Но состояться ему было не суждено. Именно в эту минуту мы услыхали у себя за спиной душераздирающий вопль, оглянулись и увидели первоклассника Якушку, который со всех ног мчался от садовой калитки по направлению к нам. Он бежал, нелепо размахивая руками, и тоненьким голосом кричал:
— Ребята! Ребята! Скорей! Бегите! Пионеры Япончика бьют!..
Мы ахнули, переглянулись и, забыв Ивана Поддубного, с диким боевым кличем кинулись туда, куда указывал нам путь маленький Яковлев.
Он привел нас на берег Екатерингофки. И мы увидели такое, что заставило нас заскрипеть зубами.
Тщедушный Япончик катался по траве в обнимку с таким же тщедушным пареньком в пионерской форме, а несколько других пионеров кидались к нему, пытаясь оттащить его или ударить. Нам некогда было рассматривать, что там происходит, кто прав и кто виноват.
Раздался трубный голос Купца:
— Сволочи! Наших бить?!
И, зарычав, мы ринулись на выручку Японца.
Позже мы узнали, как было дело. Придя вместе со всеми в Екатерингоф, Японец в сад не пошел, а свернул в сторону и направился в свои любимые места — на берег речушки, где под сенью серебристой разлапистой ивы, среди пыльных лопухов и облетелых одуванчиков, так славно всегда мечталось и думалось. За поясом у Японца были припрятаны книга и тетрадка, он рассчитывал посидеть, почитать, посочинять стихи… И вдруг он приходит и видит, что на его месте, у той самой плакучей ивы, где он столько раз сидел и мечтал, стоит вытянувшись как солдат и приставив к ноге посох какой–то карапет с пионерским галстуком.
Япошка остановился и вперил в пионера гневный гипнотический взгляд. Это не подействовало, тот продолжал стоять как истукан.
Тогда Японец спросил, что ему здесь надо.
Пионер не только не ответил, но и бровью не повел. Потом–то выяснилось, что у них тут происходила какая–то военная игра и этот парень стоял на часах, а часовому, как известно, разговаривать с посторонними не полагается. Но Японец знать этого не мог. В первую минуту он опешил, потом рассвирепел, а потом, увидев, что перед ним стоит не человек, а статуя, осмелел и стал задевать пионера. После он клялся нам, будто не трогал этого парня, а только «словесно пикировал» его. Но мыто хорошо знали остроту Япошкиного языка и понимали, каково было пионеру от этой пикировки.
Одним словом, дело кончилось тем, что пионер слушал–слушал, терпел–терпел и наконец не вытерпел, оглянулся и без лишних слов хрястнул Японца своим посохом по шее.
Японец не отличался ни силой, ни храбростью, драться не умел и не любил, но тут то ли пионерский посох оказался чересчур крепким, то ли противник выглядел не таким уж страшным, только Японец не стал раздумывать, кинулся на маленького часового, сбил его с ног и стал дубасить своими жиденькими кулачками. Пионер по мере сил отвечал на удары. До последней минуты этот мужественный человек помнил, по–видимому, что он часовой, и дрался молча. Но когда Японец подобрался к его шее и стал душить его, часовой не выдержал, поднял голову и стал звать на помощь. Примчались другие пионеры, кинулись их разнимать. На шум прибежал гулявший поблизости Якушка. Через минуту появились мы.
Не знаю, чем бы все кончилось и какие размеры приняло бы это екатерингофское побоище, если бы на горизонте не возник длинноногий пионерский вожак. Мы услыхали трель его футбольного свистка и тут же увидели, как он мчится к реке на своих длинных, как у страуса, ногах.
— Ша! Ша! — кричал он, размахивая длинными руками. — Ребята, ша! Что тут происходит? Ша, я говорю!!
Пионеры оторвались от нападающих шкидцев, сбились в кучу.
— Костя, Костя, мы не виноваты, — загорланили они наперебой. — Это приютские на нас напали…
— Что–о–о? — закричал он и повернулся — не к нам, а к своим пионерам. Какие еще «приютские»? Что за выражение — «приютские»? Вы что, где — при капитализме живете?.. А ну, ребята, отсекните, — повернулся он к нам. Живо!.. Кому я сказал? Чтобы ноги вашей здесь не было…
Мы поняли его и почему–то беспрекословно послушались: повернулись и зашагали прочь.
И тут мы увидели нашу воспитательницу Эланлюм. Из–за кустов выглядывало ее красное, распаренное и разгневанное лицо. Как выяснилось, она все или почти все видела.
— Хороши! — сказала она, когда мы приблизились к кустам. — Нечего сказать, хороши! Фу! Стыд! Позор! Несмываемый позор на весь район! Разве с вами можно ходить в публичные места? С вами только на необитаемый остров можно ходить!
И, приказав нам построиться, Эланлюм объявила:
— А ну, быстро в школу! Обо всем будет доложено Виктору Николаевичу.
Мало того что мы должны были раньше времени прервать прогулку, не собрав ни одного окурка, не доглядев Поддубного и не насладившись другими прелестями Екатерингофа, нам еще, оказывается, грозил крупный разговор с Викниксором.
Всю дорогу мы ворчали на Японца. А он виновато усмехался, шмыгал носом и дрожащим от волнения голосом пытался объяснить нам, что он не виноват, что он только «словесно пикировал», а драться и не думал с этим голоногим…
Не знаю, что случилось: то ли Эланлюм не доложила все–таки заведующему о драке, то ли Викниксор из каких–то высших педагогических соображений решил не давать этому делу дальнейшего хода, только крупный разговор между нами так и не состоялся.
Зато состоялся другой разговор. После ужина Японец разыскал Пантелеева и Янкеля. Уединившись в верхней уборной, сламщики посиживали там и курили на двоих один чинарик.
— Ребята, — обратился к ним Японец каким–то необыкновенным, торжественным голосом, — у меня к вам серьезный разговор.
— Вали, — ответил несколько удивленный Янкель.
— Нет, только не здесь.
— А что? Тайна?
— Да. Разговор конфиденциальный. Давайте в Белый зал, там, кажется, сейчас никого нет.
Заинтригованные сламщики сделали по последней затяжке, заплевали окурок и спустились вслед за Японцем вниз. В дверях Белого зала Японец оглянулся и сказал:
— Только предупреждаю: не трепаться.
В самом дальнем углу зала он еще раз оглянулся, посмотрел даже для чего–то на потолок и только после всех этих мер предосторожности сказал:
— Вот какая у меня идея! Я много думал и пришел к такому решению: если мы не имеем права легально организовать у себя комсомольскую или пионерскую ячейку, значит…
— Значит? — насторожился Янкель.
— Самая элементарная логика подсказывает, что, если нельзя легальную, значит, нам остается основать нелегальную.
— Что — нелегальную? — не понял Пантелеев.
— Нелегальную организацию.
— Какую организацию?
— Юношескую… коммунистическую…
Шкидцы переглянулись. Хмыкнули. Улыбнулись. Идея явно понравилась.
— А нам по шапке не дадут? — сказал, подумав, Янкель.
— А у тебя что, такая уж роскошная шапка? От нас зависит, чтобы организация была хорошо законспирирована…
При таких обстоятельствах родился Юнком, подпольная организация Юных коммунаров. Это событие давно уже вошло в историю республики Шкид, о нем поведано миру на других страницах, и повторяться я не буду.
Напомню только, что при вступлении в организацию каждый новый член должен был давать клятву, обязываясь молчать и не выдавать товарищей. Принимали в организацию не всех. Прежде чем быть принятым, нужно было пройти серьезное испытание.
Несколько раз в неделю собирались юнкомовцы: где–нибудь в развалинах старого флигеля или в заброшенной швейцарской под парадной лестницей и при жидком свете свечного огарка вели конспиративные занятия. В подпольных кружках мы изучали историю Коммунистической партии и международного революционного движения. Изучали историю комсомола. Начали даже изучать политическую экономию.
Лекции нам читал самый начитанный из нас — Жорка Японец, и, говоря по правде, часто мы слушали его гораздо внимательнее, чем некоторых наших педагогов.
Мы были счастливы. Мы ходили по земле, преисполненные гордости от сознания, что за плечами у нас — страшная, волнующая тайна.
Когда под окнами нашего класса проходил теперь под барабанную дробь пионерский отряд с завода «Красная Бавария» или с «Путиловца», мы не свистели, не смеялись, не улюлюкали. Мы молча сверху вниз (и не только потому, что смотрели из окон, а они шагали по улице) взирали на них, переглядывались и снисходительно ухмылялись.
«Топайте, топайте, братишечки, — думали мы. — Наводите, пожалуйста, сколько угодно фасона вашими галстуками и палочками. У вас, милые детки, это все игра, забава, а у нас…»
«Эх, знали бы они!» — думали мы. И, по правде сказать, нам очень хотелось, чтобы они знали. Но пионеры, конечно, до поры до времени знать ничего не могли, хотя, как выяснилось потом, очень хорошо помнили о нашем существовании.
А выяснилось это таким образом. Однажды вечером несколько старшеклассников — Янкель, Купец, Пантелеев и Мамочка, — получив разрешение дежурного воспитателя, отправились в кино. Не успела эта четверка выйти на улицу и не успел дворник Мефтахудын закрыть за ними железные ворота, как с противоположной стороны Курляндской улицы ребят окликнули:
— Эй, достоевские!
Навстречу шкидцам шли два паренька и одна девочка в пионерских галстуках. Шкидцы переглянулись и нерешительно двинулись им навстречу.
На середине мостовой те и другие сошлись.
— Мы к вам, — сказала девчонка.
— Мерси! Бонжур! Силь ву пле, — ответил Янкель, галантно раскланиваясь и шаркая босой ногой.
— Чем мы заслужили такую честь? — пробасил Купец, тоже делая какой–то мушкетерский жест.
— Ладно, бросьте трепаться, — сказала пионерка. Она была чуть постарше и чуть повыше своих спутников. — Мы пришли по делу, — сказала она. — Только к вам очень трудно попасть. Стоим уж минут сорок.
— У вас все равно как… — начал один из пионеров, самый маленький, с белобрысым хохолком.
Но девчонка так ловко и так сильно пырнула его в бок, что он ёкнул и осекся. Мы поняли, о чем хотел сказать белобрысый: будто у нас как в тюрьме.
— Да, вы правы, сэр, — повернулся к нему Янкель. — К нам попасть нелегко. У нас привилегированное закрытое учебное заведение. Вроде Кембриджа или Оксфорда. Слыхали о таких?
— Ребята, мы к вам не шутки шутить пришли, а по делу, — сердито сказала девчонка. — Вы можете говорить по–человечески?
— О миледи, сделайте одолжение! — воскликнул Янкель.
— Тогда слушайте! Мы хотим взять над вами шефство и помочь вам организовать в вашем интернате пионерскую дружину.
Трепливое настроение сразу оставило шкидцев.
— Шефство? — переспросил Янкель, поскребывая в затылке. — Гм. Да. Это интересно. Но, между прочим, у нас уже есть шефы — Торговый порт.
— Да? А пионеры? Почему же вам шефы не помогли организовать пионерскую дружину? Мы лично вам с удовольствием поможем.
Что мы могли сказать этой девчонке? Что мы не имеем права состоять в детской политической организации? Что мы — малолетние преступники? Что у нас детдом с полутюремным режимом?
И тут нас выручил Мамочка. Вообще–то он, конечно, совершил преступление. Он нарушил или вот–вот готов был нарушить клятву.
— Спасибо, цыпочка! — пропищал он, игриво подмигивая пионерке своим единственным глазом. — Спасибо… У нас уже есть.
Шкидцы похолодели. Все взгляды устремились на Мамочку.
— Что у вас есть? — не поняла пионерка.
— Что надо, то и есть, — так же кокетливо ответил Мамочка.
— Пионерская организация? Дружина?
Мамочка метнул растерянный взгляд на товарищей. Но сейчас на него смотрели не товарищи, а три хищных зверя.
— Я спрашиваю: у вас что — пионерская организация есть?
— Ага, — с трудом выдавил из себя Мамочка. — Вроде.
Шкидцы заволновались.
— Ребята, пошли, опаздываем, — сказал Янкель.
И, помахав пионерам рукой, он первый зашагал в сторону Петергофского проспекта.
За углом шкидцы остановились. Купец грозно откашлялся.
— Ну, Мамочка, — сказал он после зловещей паузы, — имеешь.
— За что? — пролепетал Мамочка. — Я же ничего не сказал. Я только сказал «вроде»…
Обсудив на ходу этот вопрос, мы решили, что Мамочка заслужил пощаду. Ведь, в конце концов, он и в самом деле спас нас, выручил из очень трудного положения. А кроме того, мы очень спешили в кино. И посовещавшись, мы решили проявить на этот раз снисхождение и простили Мамочку.
А дня через два наша подпольная организация самым глупым образом провалилась. Дворник Мефтахудын, обходя поздно вечером школьную территорию, заметил в развалинах флигеля бледный дрожащий огонек, услышал доносившиеся из–под лестницы глухие голоса и, решив, что в развалинах ночуют бандиты, со всех ног кинулся за помощью к Викниксору.
Таким образом вся наша маленькая организация была захвачена на месте. Ни одному подпольщику не удалось скрыться.
Мы ждали жестокой расправы. Но расправы не последовало. Тщательно обдумав этот вопрос и обсудив его на педагогическом совете, Викниксор разрешил нашей организации легальное существование.
И вот наш Юнком из темного подполья вышел на солнечный свет…
Мы получили помещение — комнату, где находился раньше школьный музей. У нас появилась своя газета. Число членов Юнкома стало расти. Были утверждены новый устав и новая программа. Был избран центральный комитет. Открылась юнкомовская читальня.
Единственное, чего мы не имели, — это формы. Даже галстуков или значков каких–нибудь у нас не было.
Но вот как–то вечером, когда мы кончали ужинать, в столовую бодрым и даже молодцеватым шагом вошел Викниксор. Уже по одному виду его можно было догадаться, что он собирается сообщить нам нечто весьма приятное.
Так оно и оказалось. Походив по столовой и потрогав несколько раз мочку уха, Викниксор остановился, внушительно кашлянул и торжественно объявил:
— Ребята! Могу вас порадовать. Мне удалось раздобыть для вас через губернский отдел народного образования двадцать пар брюк и почти столько же беретов.
— Каких?
— Куда?
— В кино?
— В какое? — загалдели шкидцы.
— Не билетов, а беретов, — с благодушной улыбкой поправил нас Викниксор. — Бархатных беретов с ленточками… И главное — представьте себе! — оказалось, что эти ленточки наших национальных цветов!
Мы дружно закричали «ура», хотя далеко не все поняли, о каких ленточках и о каких национальных цветах говорит наш президент.
— Виктор Николаевич, — сказал, поднимаясь, Янкель, — а какие это наши национальные цвета?
— Эх, Черных, Черных, как тебе не совестно, братец! — добродушно ухмыльнулся Викниксор. — Неужели ты не знаешь своего национального флага? Цвета подсолнуха: черный и оранжевый!
Мы были заинтригованы. Поднялся невероятный галдеж. Шкидцы в один голос требовали, чтобы им показали эти береты с национальными ленточками цвета подсолнуха.
Улыбаясь, Викниксор поднял руку.
— Хорошо, — сказал он. — Дежурный, поднимись, пожалуйста, наверх и попроси у кастелянши от моего имени один берет.
Через две минуты дежурный вернулся и мы получили возможность воочию лицезреть этот оригинальный головной убор. Темно–зеленый бархатный или плюшевый берет с мохнатым помпончиком на макушке был действительно украшен сбоку двумя короткими георгиевскими ленточками.
Шкидцы молча и даже с некоторым страхом разглядывали и ощупывали это удивительное произведение швейного искусства, неизвестно как и откуда попавшее на склад губнароба. После того как берет побывал на всех четырех столах и снова очутился в руках Викниксора, тот сказал:
— Таких беретов мне удалось, к сожалению, получить только семнадцать штук. На всех, увы, не хватит. Я прикинул, каким образом распределить их между вами, и пришел к такому решению… Право носить береты мы предоставим лучшим из лучших, нашим передовым, нашему авангарду — членам Юнкома.
На этот раз никто не кричал «ура», даже юнкомовцы почему–то молчали, и никто не смотрел на них с завистью. Только какой–то новичок из второго отделения, обидевшись на Викниксора, крикнул:
— А мы что, рыжие?
— Нет, Петраков, — ласково сказал Викниксор, — ты не рыжий. Но ты еще не заслужил чести состоять в организации Юных коммунаров. Добивайся этого, и в один прекрасный день ты тоже получишь право носить форму.
Это слово заставило многих из нас вздрогнуть и насторожиться.
— Виктор Николаевич, — поднялся над столом Купец, — а что, разве это обязательно?..
— Что обязательно?
— Носить эти беретики?
— Да, Офенбах… разумеется, как и всякую другую форму.
Мы ясно представили себе Купца в этом детском головном уборчике с розовым помпоном на макушке, и нам стало не по себе. У многих из нас появились дурные предчувствия. И предчувствия эти, увы, очень скоро оправдались.
В тот же вечер Купец подошел к Янкелю и Японцу, обсуждавшим очередной номер юнкомовской газеты, и сказал:
— Вот что, робя… Вычеркивайте меня.
— Откуда? Что? Почему?
— Из Юнкома. Я выхожу, выписываюсь…
Напрасно мы уговаривали его: решение его было непоколебимо Купец навсегда был утрачен для нашей организации.
Остальные держались более или менее стойко.
Я говорю «более или менее», потому что ходить по улицам в этих гамлетовских головных уборах и в самом деле требовало немалой стойкости и геройства. Особенно если учесть, что ситцевые брюки, которые раздобыл для нас Викниксор, оказались самых фантастических расцветок: голубые, светло–зеленые, канареечно–желтые…
Куда там пионерам с их короткими штанами и кумачовыми галстуками! К пионерам в городе скоро привыкли. Одни смотрели на них с гордостью и любовью, другие — с затаенной ненавистью. Что касается юнкомовцев, то к их форме население Петрограда привыкнуть не могло. Не было случая, чтобы человек шел по улице и, повстречавшись с юнкомовцем, не вздрогнул, не оглянулся и не сказал ему вслед что–нибудь вроде: «Эва как вырядился, дурак!» или: «Ну и чучело с помпончиком!..»
Когда мы шли строем, было еще туда–сюда — в строю мы были солдатами, мы чувствовали локоть соседа, идти же в одиночку было нестерпимой пыткой.
И не все эту пытку выдерживали.
Не выдержал ее, между прочим, и одноглазый Мамочка.
Вот что случилось однажды в субботний вечер.
Три шкидца, три юнкомовца, три члена центрального комитета — Янкель, Японец и Пантелеев, — получив отпускные свидетельства, бодро и весело шагали по Петергофскому проспекту в сторону центра. Несколько опередив их, на другой стороне улицы шел Мамочка. Шел он тоже довольно быстро и тоже был в юнкомовском берете, но берет ему попался, как назло, очень большой, плоский, так что щупленький Мамочка был похож издали на какую–то сыроежку или поганку. Кто–то из юнкомовцев увидел его, ребята посмеялись, поострили немножко на Мамочкин счет и снова увлеклись беседой. Но тут Янкель, бросив рассеянный взгляд на противоположный тротуар, вдруг остановился и воскликнул:
— Ребята, постойте, а где же Мамочка?
Только что Мамочка был, и его не стало. Не было его ни впереди, ни сзади, ни слева, ни справа. Среди бела дня человек растворился, провалился сквозь землю, превратился в невидимку.
С разинутыми ртами шкидцы стояли на краю тротуара и смотрели. И тут их разинутые рты еще больше округлились. Ребята увидели Мамочку. Он вышел из какого–то подъезда, воровато оглянулся и быстро зашагал, почти побежал к трамвайной остановке. На стриженной под машинку Мамочкиной голове чернел узелок всегдашней его повязки. Берета на голове не было. Он явно перекочевал или в карман, или за пазуху.
Юнкомовцы мрачно переглянулись.
— Хорош гусь! — сквозь зубы проговорил Японец.
— Ах ты, ренегат паршивый! — воскликнул Янкель.
Не сговариваясь, юнкомовцы ринулись за своим слабохарактерным товарищем, но он, словно ожидая или предчувствуя погоню, прибавил шагу, и не успели шкидцы окликнуть его, как Мамочка вскочил на колбасу только что тронувшегося трамвая и был таков.
Откровенно говоря, мы не имели права слишком строго судить его. В душе каждый из нас хорошо понимал Мамочку. Но мы были руководители, вожди, и мы не вправе были прощать трусость и малодушие.
— Судить! — воскликнул Янкель.
— Исключить! — изрек Японец.
Третьему оставалось требовать разве что гильотины или расстрела.
Во всяком случае, в понедельник утром, по возвращении из отпуска, Мамочку ожидали весьма малоприятные вещи. Но в понедельник Мамочка в Шкиде не появился. Не вернулся он и во вторник. А в среду после обеда Викниксору позвонили по телефону из районного отделения милиции и сообщили, что его воспитанник Федоров Константин находится на излечении в хирургическом отделении Александровской городской больницы.
Взяв с собой двух старшеклассников, Викниксор сразу же поехал в больницу.
Мамочка лежал без сознания. Против обыкновения, повязка на его голове была не черная, а белая. Остренький Мамочкин носик еще больше заострился, губы запеклись.
У Мамочкиной постели сидел и писал что–то в блокноте работник милиции. Из–под белого халата выглядывали черная кожаная тужурка и деревянная кобура маузера.
Когда мы узнали, что в субботу вечером Мамочку, избитого до бесчувствия, привезли в больницу с Покровского рынка, нам стало не по себе. За что могли избить на рынке тринадцатилетнего приютского парня? По опыту мы знали, что только за воровство. Недаром в те годы окрестная шпана распевала песню:
На Английском у Покровки
Стоят бабы, две торговки,
И ругают напропад
Достоевских всех ребят…
Да, немало соблазнов таил в себе в те годы рынок, и немало было случаев, когда шкидцы, особенно новички, попадались на таких некрасивых занятиях, как бесплатное угощение орехами, яблоками, конфетами и т.п. Но юнкомовец?! Авангард школы…
— Нет, нет, — успокоил Викниксора сотрудник милиции, — ни о каком воровстве и речи быть не может…
То, что случилось с Мамочкой на Покровском рынке, получило тогда в городе довольно широкую огласку. Была даже статья в одной из петроградских газет, кажется в «Смене».
Держа путь на Малую Подьяческую, где проживал его старший, семейный брат, Мамочка проходил через Покровку. Пошел он прямо через рынок, наверное для того, чтобы сократить путь. В этот день брат обещал повести его в цирк, и Мамочка боялся опоздать.
Рынок уже закрывался, народ расходился, торговцы складывали свои лари и навесы.
И тут Мамочка увидел такое, что заставило его мигом забыть и о цирке, и о брате, и обо всем на свете.
Три молодых нэпмана, три красномордых подвыпивших мясника, обступили большой решетчатый ларь, в каких обычно торговцы держат арбузы, капусту или живую домашнюю птицу, и с диким пьяным хохотом тыкали в этот ящик палками и растрепанной дворницкой метлой.
— А ну говори, сопляк! — рычал один из них, самый краснощекий, высокий, в рыжем, замаранном кровью фартуке. — Говори… повторяй за мной: «Я индюк красные сопли».
Мамочка подошел ближе и с ужасом увидел, что в ящике, скорчившись, в неудобном положении сидит маленький белобрысый паренек в изодранной белой рубахе и в сбитом на сторону красном галстуке. В этом пацане Мамочка без труда узнал одного из тех, кто приходил в Шкиду брать над нами шефство.
— А ну повторяй! — наседали на мальчика рыночники. — Повторяй, тебе говорят: «Я индюк — красные сопли… отрекаюсь…»
— Отпустите меня! Я же опаздываю! — сдерживая слезы, из последних сил просил мальчик.
— Отрекайся, паскуда, хуже будет! А ну!..
И грязная метла снова полезла в лицо мальчику.
Мамочка не мог больше спокойно смотреть.
— Вы что делаете, гады?! — закричал он, кидаясь к мясникам.
Торговцы оглянулись и вытаращили глаза.
— А это еще что за козявка?
— Вы что, я говорю, измываетесь над парнем? Думаете, большие, так можно?!
— Ах ты лягуха безглазая! — зарычал детина в фартуке. — Ты что, тоже в ящик захотел? А ну давай лезь за компанию!
И он протянул свою толстую волосатую руку, чтобы схватить Мамочку за шиворот. Но Мамочка был не из таких. Он успел больно укусить мясника за руку, отскочил в сторону, развернулся и изо всех сил лягнул своего противника босой пяткой в живот.
Дальнейшего, как говорится, Мамочка не запомнил.
Три дюжих мясника–ярославца избили его так, что на нем живого места не осталось. В больницу Мамочку привезли почти без пульса. И в течение суток врачи не знали, выживет он или нет.
Никаких документов при Мамочке не нашли. Только на третий день агент угрозыска, изучая Мамочкину одежду, обнаружил в кармане ярко–желтых штанов зеленый бархатный берет, а в подкладке этого берета — сложенное в восемь раз удостоверение, из коего следовало, что Федоров Константин, 13 лет, воспитанник петроградской Школы социально–индивидуального воспитания им. Ф.М.Достоевского, направляется в домашний отпуск до 9 часов утра 14 августа 1922 года.
* * *
Спасибо докторам и сиделкам Александровской городской больницы. Они выходили Мамочку, спасли его жизнь.
Признаться, я совсем не помню, как и когда Мамочка вернулся в Шкиду. Кажется, после больницы он несколько недель провел дома, у брата. Не помню я также, что сделали с мясниками. Знаю, что их судили и осудили. Но как и на сколько — врать не хочу, не запомнил. Сказать по правде, нам тогда было не до этого: Юнком переживал смутные времена, начались раздоры в центральном комитете, и история с Мамочкой как–то сама собой отошла на задний план.
Но вот что мне хорошо запомнилось.
Славный сентябрьский денек. В классе четвертого отделения идет урок древней истории. Поскрипывая своими старыми, порыжелыми сапожками, Викниксор расхаживает по классу и с упоением повествует о немеркнущих подвигах спартанских воинов. Среди нас находится и Мамочка. Он сидит на своем обычном месте, на «Камчатке». Место это Мамочка упорно обороняет уже не первый год. Сколько ни уговаривают его халдеи пересесть поближе, он отказывается, уверяет, что на задней парте ему лучше видно. Но что ему лучше видно, об этом он, конечно, умалчивает. Все дело в том, что Мамочка — заядлый картежник…
День солнечный, мягкий. За раскрытыми окнами позванивают трамваи, громыхают тяжелые качки ломовиков, цокают копыта, с противоположного тротуара доносятся выкрики торговок семечками… Для нас все эти шумы сливаются в один однообразный рокот.
Но вот в эту скучную музыку улицы врывается что–то новое. Постойте, да это же, кажется, гром гремит! Нет, это не гром, это стучит барабан. Да, да, барабанная дробь. Она все ближе, ближе, она уже совсем близко, и вот, перекрывая барабан, на всю улицу, на весь город запел пионерский горн.
Нам уже не сиделось и не слушалось. С мольбой мы уставились на Викниксора:
— Виктор Николаевич, можно?
Викниксор походил по классу, потрогал мочку уха, похмурился, пожевал губами.
— Можно, — сказал он.
Мы бросились к окнам, облепили как мухи подоконники.
По улице от Обводного канала в сторону Калинкина моста шли пионеры. Это был тот же, знакомый нам отряд с завода «Красная Бавария», но теперь пионеров стало гораздо больше.
Барабан выстукивал четкую дробь, ребята по–солдатски отбивали шаг, пел, заливался серебряный горн, и пламенно, огненно горело над головами юных пионеров вишневое полотнище знамени.
На этот раз мы лежали совсем тихо.
А пионеры поравнялись с нашими окнами, и вдруг их долговязый вожатый забежал немножко вперед, повернулся лицом к отряду и взмахнул рукой. Барабан и горн одновременно смолкли, и все пионеры — а их было уже человек сто разом повернули головы в нашу сторону и, не сбивая шага, три раза подряд громко и дружно прокричали:
— Ур–ра! Ур–ра! Ур–ра!!
Ошеломленные, мы застыли на своих подоконниках.
И тут Янкель оглянулся и сказал:
— Мамочка, дитя мое, а ведь ты знаешь — эти овации относятся к твоей особе.
Мамочка удивился, покраснел, вытянул шею и вдруг узнал в барабанщике, который все еще держал палочки поднятыми над барабаном, того самого белобрысого паренька с Покровского рынка. Не знаю, что почувствовал в эту минуту Мамочка. Но он понял, вероятно, что от него ждут какого–то отклика. И, покраснев еще гуще, он свесился вниз и крикнул своим писклявым, хриплым, не окрепшим после болезни голосом:
— Эй ты, голоногий, бубен потеряешь!..
После кое–кто уверял, что Мамочка дурак. Нет, дураком он, пожалуй, не был. Просто он был настоящий шкидец, не умел нежничать и не нашел никакого другого способа выразить свои чувства.
1961