Книга: Завтра была война (сборник)
Назад: 10
Дальше: 12

11

Без кола да без двора – бобыль человек. Таких и Федор Ипатович не уважал, и Яков Прокопыч побаивался. Если уж и двора нет, так что есть, спрашивается? Одни фантазии.
А у Нонны Юрьевны и фантазий никаких не было. Ничего у нее не было, кроме книжек, пластинок да девичьей тоски. И поэтому всем она чуточку завидовала – даже Харитине Полушкиной: у той Колька за столом щи наворачивал да Олька молочко потягивала. С таким прикладом и мужа-бедоносца стерпеть можно было, если бы был он, муж этот.
Никому в зависти этой – звонкой, как первый снежок, – никому Нонна Юрьевна не признавалась. Даже себе самой, потому что зависть эта в ней жила независимо от ее существа. Сама собой жила, сама соками наливалась, в жар кидала и по ночам мучила. И если бы кто-нибудь Нонне Юрьевне про все это в глаза сказал, она бы, наверно, с ходу окочурилась. Кондратий бы ее хватил от такого открытия. Ну, а хозяйка ее, у которой она комнату снимала, – востроносенькая, востроглазенькая да востроухонькая – так та хозяйка все это, конечно, знала и обо всем этом, конечно, по всем углам давным-давно языком трясла:
– Подушки грызет, товарочки, сама в щелку видела, вот те крест. Кровь в ней играет.
А товарочки головами согласно кивали:
– Пора бы уж: перестоится девка. Мы-то первых своих когда рожали-то? Ай-ай, по бабьим срокам ей бы уж третьего в зыбке качать.
Вот с таких-то разговоров да шепотков Нонне Юрьевне и житье-то пошло не в житье, а в вытье. Никогда она для себя ничего добиваться не решалась и не пыталась, а тут вдруг понесло ее по всем начальникам. И откуда терпение взялось да настойчивость: не сдавалась. Все инстанции прошла, что положено, и добилась.
– Выделим вам отдельную комнату. Только, к сожалению, в аварийном фонде.
– В каком угодно!
Душа продрогшая о крыше не думает: ей стены нужны. Ей от глаз-сосулек укрыться нужно, и если при этом сверху капает – пусть себе капает. Главное, стены есть. Есть где отплакаться.
Отплакалась Нонна Юрьевна с огромным удовольствием и большим облегчением: даже улыбаться начала. А как слезки высохли, так и сверху полило: дождь начался и без всяких препон комнаты ее собственной достиг. Все тазы и все кастрюли переполнил и породил в почти безмятежной голове Нонны Юрьевны мысли вполне практического направления.
Однако направление это, как выяснилось, в тупик вело:
– На ремонт все лимиты исчерпаны.
– Но у меня протекает потолок. Просто как душ, знаете.
Улыбнулись покровительственно.
– То не потолок протекает, то крыша. Потолок течь не может, он для другого приспособлен. А крыша, она, конечно, может. Все правильно, в будущем году ставим вас на очередь.
– Но послушайте, пожалуйста, там же совершенно невозможно жить. Там с потолка ручьем течет вода и…
– А мы вас насчет аварийного состояния предупреждали, у нас и документик имеется на этот счет. Так что сами вы во всем виноваты.
Вот так и перестал человек улыбаться: не до улыбок тут, когда в комнате – собственной, выстраданной, вымечтанной и выплаканной! – в комнате этой опята растут. Хоть соли их и грузи бочками в прекрасный город Ленинград. Маме.
Но повезло. Правда, втайне Нонна Юрьевна считала себя счастливой и поэтому даже не удивилась везению. Просто встретился ей у этого лишенного лимитов тупика некий очень приветливый гражданин. Лысый и великодушный, как древний римлянин.
– Эка невидаль, что текет. Покроем!
И покрыл. Так покрыл, что хоть святых выноси. Но и к этому способу общения Нонна Юрьевна как-то уже притерпелась. И даже научилась не краснеть.
– У меня бригада – ох, работает за двух, жрет за троих, а пьет, сколько поднесут. Так что готовь бутылку для заключения трудового соглашения.
Спиралью от древнего римлянина несло – комары замертво падали. Оно, конечно, правильно: человечество по спирали развивается, но эта, конкретная, такой пахучей была, что Нонна Юрьевна на всякий случай переспросила:
– Какую бутылку, говорите?
– Натуральную-минеральную, раскудри ее в колдобину и распудри в порошок!..
Пока Нонна Юрьевна за натуральной бегала, гражданин древний римлянин на носках к пустырю припустил:
– Есть шабашка, мужики, раскудрить вашу, распудрить. Дуру какую-то бог нанес: хата у нее текет. Дык мы ее поллитрами покроем, родимую. По-фронтовому, в три наката. Чтоб и не капала, зараза, на хорошего человека!..
День тот в смысле просветления душ с утра не задался, и мужики были злыми. Пока Черепок насчет шабашки колбасился, землю на пустыре для какого-то туманного назначения перелопачивали и цапались:
– Ты стенку-то оглаживай. Оглаживай, говорят тебе!
– А чего ее оглаживать? Не баба.
– А того, что осыплется, вот чего!
– Ну и хрен с ней, с осыпленной. Ты бы, Егор, заместо указаний в смыслах оглаживания данной канавы домой бы смотался и супругу бы законную огладил бы на пару рубликов. И природа бы нам за это улыбнулась.
Промолчал Егор. Хмуро стенку свою оглаживал, землю со дна выгребал. Но хоть и оглаживал по привычке и выгребал по аккуратности, а той легкости, запоя того рабочего, что двигал им когда-то мимо перекуров да переболтов, восторга того неистового перед делом рук своих он уже не испытывал. Давно не испытывал и делал ровнехонько настолько, чтоб наряд закрыли, даже если и с руганью.
А молчал он потому, что после того случая с враньем про неизвестного мужика, который утек из местного населения с якобы одолженными ему рублями, после Харитининых слез да Колькиных глаз зарекся он копеечку из дому брать. Сам себе слово такое дал и даже перекрестился тайком, хотя в бога не веровал. И пока держался. Держался за слово свое да за тайное крестное знамение как за последний спасательный круг.
Ну а тут Черепок прибежал и вестью радостной огорошил. Насчет крыши, что над дурой девкой так вовремя протекла.
– Шабаш, мужики!
Враз пошабашили. Обрадовались, лопаты в канаву покидали и к речке ударились: умыться. А умывшись, подались заключать трудовое соглашение, заранее ощущая в животах волнующую пустоту.
Издали еще Егор пятистеночку эту угадал: половина шифером крыта, половина травой заросла и их, стало быть, теперь касалась. Сруб глазом окинул: гнилью, однако, еще не тронуло сруб-то, и при умелом топоре да добром взгляде обновить домишко этот труда особого не составляло. Крышу перекрыть да полы перестелить, и вся недолга.
Это он думал так, плотницким глазом работу прикидывая. Думал да помалкивал, потому что это не просто работа была, а шабашка, и говорить об истинном размере труда тут не приходилось. Тут полагалось раздувать любое хозяйское упущение до масштабов бедствия, пугать полагалось и стричь с испугу этого дикую шабашскую деньгу. Не учитываемый ни государством, ни бухгалтерией, ни фининспекцией, ни даже женами мужской подспудный доход.
А еще он подумал, что надо бы крыльцо поправить и косяки заменить. И навес над крыльцом надо бы уделать по-людски и… И тут дверь кособокая распахнулась, и Черепок сказал радостно:
– Бригада ух! Здравствуй, хозяйка, кажи неудобства, раскудрить их…
– Здравствуйте, – очень приветливо сказала хозяйка. – Проходите, пожалуйста.
Все и прошли, а Егор на крыльце застрял. В полном онемении: Нонна Юрьевна. Это к ней тогда Колька прибежал – к ней, не к родимой матери. Пластинки слушал: голос, говорит, как у слона…
Затоптался Егор – и в хату не шел, и бежать не решался. И совестно ему было, что в такой компании в дом ее вваливается, да с таким делом, и думалось где-то, что хорошо еще он в плотницкой работе соображение имеет.
– Егор Савельич, что же вы не проходите?
Узнала, значит. Вздохнул Егор, сдернул с головы кепку и шагнул в прогнившие сени.
Натуральную трескали. Под какого-то малька в томате, что ныне важно именовался частиком. Филя палец оттопыривал:
– Сколько их, земных неудобств, или, сказать, неудовольствий: кто счесть может? Мы можем, рабочие люди. Потому как всякое неудобство и неудовольствие жизни через наши руки проходит. Ну, а что руки пощупали, того и голова не забудет: так, что ли, молодая хозяюшка? Хе-хе. Так что выпьем, граждане-друзья-товарищи, за наши рабочие руки. За поильцев наших и частично кормильцев.
Черепок молча пил. Обрушивал стакан в самый зев, крякал оглушительно и рукавом утирался. Доволен был. Очень он был доволен: редкая шабашка попалась. Дура дурой, видать.
А Егор пить не стал.
– Благодарствую на угощении. – И кружку отодвинул.
– Что же вы так категорически отказываетесь, Егор Савельич?
– Рано, – сказал.
И на Филю – тот уже второй раз мизинец оттопыривать примеривался, – на Филю в упор посмотрел. И добавил:
– За руки рабочие выпить – это мы можем. Это с полным нашим уважением. Только где они, руки эти? Может, мои это руки? Нет, не мои. Твои, может, или Черепка? Нет, не ваши. Шабашники мы, а не рабочие. Шабашники. И тут не радоваться надо вовсе, а слезой горючей умываться. Слезой умываться от стыда и позора.
Нонна Юрьевна так смотрела, что глаза у нее стали аккурат в очковины размером. Филя лоб хмурил, соображая. А Черепок… Ну, Черепок, он Черепок и есть: второй стакашек в прорву свою вылил и рукавчиком закусил.
– Осуждаешь, значит? – спросил наконец Филя и рассмеялся, но не от веселья, а от несогласия. – Вот, товарищ учительница, вот, товарищ представитель передовой нашей интеллигенции, какая, значит, у нас здоровая самокритика. И действует она ядовито. До первого стаканчика. А после данного стаканчика самокритику мы забываем, и начинается у нас одна сплошная критика. Что скажешь, бывший рабочий человек Егор Полушкин?
Испугалась вдруг Нонна Юрьевна. Чего испугалась, не понял Егор, а только увидел: испугалась. И заулыбалась торопливо, и глазками заморгала, и захлопотала, себя даже маленько роняя:
– Закусывайте, товарищи, закусывайте. Наливайте, пожалуйста, наливайте. Егор Савельич, очень я вас прошу, выпейте рюмочку, пожалуйста.
Посмотрел на нее Егор. И столько тоски в глазах его было, столько боли и горечи, что у Нонны Юрьевны аж в горле что-то булькнуло. Как у Черепка после стаканчиков.
– Выпить мне очень даже хочется, Нонна Юрьевна, учителка дорогая. И пью я теперь, когда случай выйдет. И если б вдруг тыщу рублей нашел – все бы, наверно, враз и пропил. Пока бы не помер, все бы пил и пил и других бы угощал. Пейте, говорил бы, гости дорогие, пока совесть ваша в вине не захлебнется.
– Ну, дык, найди, – сказал вдруг Черепок. – Найди, раскудри ее, эту тыщу.
Глянул Егор на Нонну Юрьевну, глаз ее перепуганный уловил, руки задрожавшие и все понял. Понял и, взяв кружечку отодвинутую, сказал:
– Позвольте за здоровье ваше, Нонна Юрьевна. И за счастье тоже, конечно.
И выпил. И мальком этим, что по несуразности в томате плавал вместо заводи какой-нибудь, закусил.
И кружку поставил, как точку.
Потом пятистеночек осматривали. Объект, так сказать, приложения сил, родник будущих доходов.
Тут роли были распределены заранее. Черепку полагалось пугать, Филе – зубы заговаривать, а Егору – делом заниматься. Прикидывать, во что все это может обернуться, и умножать на два. И уж после этого умножения Черепок черту подводил. Во сколько, значит, влетит хозяину означенная работа.
Так и здесь предполагалось: Филя уж речи готовил потуманистей, Черепок уж заранее угрюмился, за столом еще.
– Ну, хозяюшка, спасибо за угощение. Выкладывай теперь свои неудобства жизни.
Ходили, судили, рядили, пугали – Егор помалкивал. Все вроде бы по плану шло, все как надо, а уж о чем думал Егор, неудобства эти оглядывая, о том никто не догадывался. Ни Черепок, ни Филя, ни Нонна Юрьевна.
А думал он, во что это все девчоночке встанет. И о том еще думал, что хозяйства у нее – одна раскладушка, на которой когда-то сын его обиженный ночевал. И потому, когда сложил он все, что работы требовало, когда материал необходимый прикинул, то не умножил на два, а разделил:
– Полста рублей.
– Что? – Черепок даже раскудриться позабыл от удивления.
– Упился, видать, – сказал Филя и на всякий случай похихикал: – Невозможное произнес число.
– Пятьдесят рублей со всем материалом и со всей нашей работой, – строго повторил Егор. – Меньше не уложимся, извиняемся, конечно…
– Да что вы, Егор Савельич…
– Ах, раскудри твою…
– Замолчь! – крикнул Егор. – Не смей тут выражения говорить, в дому этом.
– А на хрена мне за полсотни да еще вместе с материалом?
– И мне, – сказал Филя. – Отказываемся по несуразности.
– Да как же, товарищи милые, – перепугалась Нонна Юрьевна. – Что же тогда…
– Тогда в тридцатку все обойдется, – хмуро сказал Егор. – И еще я вам, Нонна Юрьевна, полки сделаю. Чтоб книжки на полу не лежали.
И пошел, чтоб мата черепковского не слышать. Так и ушел, не оглядываясь. На пустырь тот вернулся и снова взялся за лопату. Канаву оглаживать.
Били его на том пустыре. Сперва в канаве, а потом наверх выволокли и там тоже били.
А Егор особо и не отбивался: надо же мужикам злобу свою и обиду на ком-то выместить. Так что он, Егор Полушкин, бывший плотник – золотые руки, лучше других, что ли?
Назад: 10
Дальше: 12