6
«Где дурак потерял, там умный нашел» – так-то старики говаривали. И они многое знали, потому как дураков на их веку было нисколько не меньше, чем на нашем.
Федор Ипатович в большой озабоченности дни проживал. Дело не в деньгах было – деньги имелись. Дело было в том, что не мог разумный человек с деньгами своими добровольно расстаться. Вот так вот, за здорово живешь, выложить их на стол, под чужую руку. Невыносимая для Федора Ипатовича это была задача.
А решать ее приходилось, невыносимую-то. Приходилось, потому что новый лесничий (вежливый, язви его!), так новый лесничий этот при первом же знакомстве отчеты полистал, справочки просмотрел и спросил:
– Во сколько же вам дом обошелся, товарищ Бурьянов?
– Дом? – Дошлый был мужик Федор-то Ипатович: сразу смикитил, куда щеголь этот городской оглоблю гнет. – А прежний за него отдал. Новый мне свояк ставил, так я ему за это прежний свой уступил. Все честь по чести: могу заявление заверенное…
– Я не о строительстве спрашиваю. Я спрашиваю: сколько стоит лес, из которого выстроен ваш новый дом? Кто давал вам разрешение на порубку в охранной зоне и где это разрешение? Где счета, ведомости, справки?
– Так ведь не все сочтешь, Юрий Петрович. Дело наше лесное.
– Дело ваше уголовное, Бурьянов.
С тем и расстались, с веселым разговором. Правда, срок лесничий установил: две недели. Через две недели просил все в ажур привести, не то…
– Не то хана, Марья. Засудит.
– Ахти нам, Феденька!
– Считаться хотите? Ладно, посчитаемся!
Деньги-то имелись, да расстаться с ними сил не было. Главное, дом-то уже стоял. Стоял дом – картинка, с петухом на крыше. И задним числом за него деньгу гнать – это ж обидно до невозможности.
Поднажал Ипатович. Пару сотен за дровишки выручил. Из того же леса, вестимо: пока лесничий в городе в карту глядел, лыко драть можно было. Грех лыко не драть, когда на лапти спрос. Но разворачиваться вовсю все же опасался: о том, что лесничий строг, и до поселка слух дополз. В другие возможности кинулся. И сам искал, и сына натаскивал:
– Нюхай, Вовка, откуда рублем тянет.
Вовка и унюхал. Невелика, правда, пожива: три десяточки всего за совет, разрешение да перевозку. Но и три десяточки – тоже деньги.
Тридцатку эту Федор Ипатович с туристов содрал. Заскучали они на водохранилище тем же вечером: рыба не брала. Вовка первым про то дознался (братика искать послали, да до братика ли тут, когда рублем веет!), дознался и отцу доложил. Тот прибыл немедля, с мужиками за руку поздоровался, папироску у костра выкурил, насчет клева посокрушался и сказал:
– Есть одно местечко: и рыбно, и грибно, и ягодно. Но запретное. Потому-то и щуки там – во!
Долго цену набивал, отнекивался да отказывался. А как стемнело, лично служебную кобылу пригнал и перебросил туристов за десять километров на берег Черного озера. Там и вправду пока еще клевало, и клев этот обошелся туристам ровнехонько в тридцаточку. Умел жить Федор Ипатович, ничего не скажешь!
Вот потому-то Егор, через два дня опамятовавшись и в соображение войдя, припомнил, где был, но туристов тех на месте не обнаружил. Кострище обнаружил, банки пустые обнаружил да яичную скорлупу.
А туристы сгинули. Как сквозь землю.
И мотор тоже сгинул. Хороший мотор, новый: «Ветерок», восемь сил лошадиных да одна Егорова. И мотор сгинул, и бачок, и кованые уключины. Весла, правда, остались: углядел их Егор в тростниках. Лопастя-то у них огнем горели, издалека видать было.
Но это все он потом выискал, когда опамятовался. А по первости в день тот развеселый хохотал только. К солнышку закатному лодку до хозяйства Якова Прокопыча доволок, смеху вместо объяснений шесть охапок вывалил и трудно, на шатких ногах, домой направился. И собаки за ним увязались.
Так в собачьей компании ко двору и притопал. Это обыкновенных пьяных собаки не любят, а Егора всякого любили. Лыка ведь не вязал, ноги не держали, а псы за ним перли, как за директорской Джильдой. И говорят, будто не сам он в калитку стучал, а кто-то из приятелей его лично лапой сигнал отстукал.
Ну, насчет этого, может, и привирают…
А Харитина, с превеликим трудом Егора в сарай затолкав и заперев его там от греха, первым делом к свояку бросилась, к Федору Ипатычу, сообщить, что пропал, исчез Колька.
– Погоди заявлять, Тина, с милицией связаться всегда поспеем. Искать твоего Кольку надо: может, заигрался где.
Вовку в поиск отрядил: вдоль берега, вдоль Егоровой бурлацкой дорожки. Побегал Вовка, покричал, поаукался и на «ау» к туристам вышел. Кепку издаля скинул, как отец учил:
– Здравствуйте, дяденьки и тетеньки тоже. Братика ищу. Братик мой двоюродный пропал, Коля. Не видали, часом?
– Посещал нас твой кузен. Утром еще.
«Кузен» – это для смеха, а всерьез – так все рассказали. И как тут дядя Егор напился, и как безобразничал, и как драку затеял.
– Он такой, – поддакивал Вовка. – Он у нас шебутной, дяденька.
А Харитина, слезами исходя, все по поселку бегала и про причитания свои забыла. Всхлипывала только:
– Колюшку моего не видали, люди добрые? Колюшку, сыночка моего?..
Никто не видел Кольку. Пропал Колька, а дома ведь еще и Олька имелась. Олька и Егор, но Егор храпел себе в сараюшке, а Ольга криком исходила. И крик этот Харитину из улицы в улицу, из проулка в проулок, из дома в дом сопровождал: доченька-то горластенькая была. И пока слышала она ее, так хоть за доченьку душа не болела: орет – значит, жива. А вот как стихла она вдруг, так Харитина чуть на ногах устояла:
– Придушили!
Кто придушил, об этом не думалось. Рванулась назад – только платок взвился. Ворвалась в дом: у кроватки Колькина учительница стоит, Нонна Юрьевна, а в кроватке Ольга на все четыре зуба сияет.
– Здравствуйте, Харитина Макаровна. Вы не волнуйтесь, пожалуйста, Коля ваш у меня.
– Как так у вас? Какое же такое право имеете чужих детей хитить?
– Обидели его очень, Харитина Макаровна. А кто обидел, не говорит, только трясется весь. Я ему валерьянки дала, чаем напоила, уснул. Так что, пожалуйста, не волнуйтесь и Егору Савельевичу скажите, чтобы тоже не волновался зря.
– Егор Савельич с кабанчиком беседу ведут. Так что особо не волнуются.
– Устроится все, Харитина Макаровна. Все устроится, завтра разберемся.
Не поверила Харитина: лично с Нонной Юрьевной Кольку глядеть побежала. Действительно, спал Колька на раскладной кровати под девичьим одеялом. Крепко спал, а на щеках слезы засохли. Нонна Юрьевна будить его категорически запретила и Харитину после смотрин этих назад наладила. Да Харитине не до того тогда было, не до скандалов.
Наутро Колька не явился, а Егор, хоть и проспался, ничего вспомнить так и не смог. Лежал весь день в сараюшке, воду глотал и охал. Даже к Якову Прокопычу, когда тот самолично во двор заявился, не вышел. Не соображал еще, что к чему, кто такой Яков Прокопыч и зачем он к ним прибыл, по какому делу.
А дело было страшное.
– Мотор, бачок да уключины. Триста рублей.
– Три ста?..
Сроду Харитина таких денег не видала и потому все суммы больше сотни именовала уважительно и раздельно: три ста, четыре ста, пять ста…
– Три ста?.. Яков Прокопыч, товарищ Сазанов, помилуй ты нас!
– Я-то милую, закон не милует, товарищ Полушкина. Ежели через два дня на третий имущества не обрету – милицию подключим. Акт составлять буду.
Ушел Яков Прокопыч. А Харитина в сарай кинулась: трясла муженька, дергала, ругала, била даже – Егор только мычал. Потом с превеликим трудом рот разинул, шевельнул языком:
– А где я был?
Тут уж не до Кольки: тот у Нонны Юрьевны обретается, не пропадет. Тут все разом пропасть могли, со всеми потрохами, и потому Харитина, ушат воды мужу в сараюшку затащив, вновь заперла его там и опять кинулась к родне единственной: к сестрице Марьице да Федору Ипатычу.
– Спасите, родненькие! Три ста рублей стребовали!
– По закону, – сказал Федор Ипатович и вздохнул круто. – Закон, Тина, не объегоришь.
– По миру ведь пойдем-то! По миру, сестрица!
– Ну уж, чего уж зря уж. С нас вон тоже требуют. И не три сотни, куда поболее. Так не бегаем ведь, в ногах не валяемся. Так-то, Харя моя миленькая, так-то.
Весь день Харитина куда-то металась, кому-то плакалась, да так ни с чем домой и вернулась. Крутилась-вертелась, а день прошел – и словно не было его: все на своих местах осталось. И мотор на дне, и три сотни на шее, и муж у поросенка, и Колька в чужом дому.
За ночь Егор ушат высушил, проспался и к утру окончательно вернулся в образ. Вышел из сараюшки тише прежнего, хотя тише вроде и некуда уже было. А Харитина, за ночь в хвощ высохнув, тоже вдруг потишела и об одном лишь упрашивала:
– Ты вспомни, где был-то, Егорушка. С кем пил да как шел потом…
Кое-что она, правда, знала: не от Кольки – тот молчал насмерть. Только голову отворачивал. От Вовки-племянника:
– Туристы ему поднесли, тетя Тина.
– Туристы?.. – Мутно было в голове у Егора. Мутно, пусто и неуютно: словно все мысли впопыхах в другой дом съехали, оставив после себя рухлядь да мусор. – Какие такие туристы?
– Ты к Сазанову иди, к Якову Прокопычу, Егорушка. Он все знает. И мотор этот найди. Господом с богородицей тебя заклинаю и детьми нашими: найди!
Полдня Егор «Ветерок» тот да бачок с уключинами на дне искал. Нырял, шарил, бродил по воде, дно ногами ощупывая. Трясся в ознобе на берегу, выкуривал цигарку, снова в воду лез. Не помнил он, где лодку-то перевернул, а указать некому было: турист тот уже на Черном озере рыбкой баловался. И, продрогнув до костей да пачку махорки выкурив, Егор прекратил ныряния. Уключину в тине нашел да два весла в тростниках и с тем к Якову Прокопычу и прибыл.
– Дайте лодку, Яков Прокопыч. С лодки я багром нащупаю, а то знобко. Сильно знобко там ногами-то тину топтать.
– Нет тебе лодки, Полушкин. Из доверия ты моего вышел. Доставай имущество, тогда поглядим.
– Куда поглядим-то?
– На твое дальнейшее поведение.
– В больнице будет мое поведение. Холод ведь, Яков Прокопыч. Обезножу.
– Нет, Полушкин, и не проси. Принцип у меня такой.
– Ничего с вашим принципом не сделается, Яков Прокопыч. Богом клянусь.
– Принцип, Полушкин, это, знаешь…
– Знаю, Яков Прокопыч. Все я теперь знаю.
Покивал Егор, постоял, повздыхал маленько. Заведующий опять занудил чего-то – длинное, унылое, – он не слушал. Смахнул с белых ресниц две слезинки непрошеных, сказал вдруг невпопад:
– Ну, катайтесь.
И зашвырнул ту единственную уключину, что полдня искал, обратно в воду. И – пошел. Яков Прокопыч вроде онемел сперва, вроде поглупел с внешности, вроде челюсть даже отвесил. Потом только заорал:
– Полушкин! Стой, говорю, Полушкин!..
Остановился Егор. Поглядел, сказал тихо:
– Ну, чего орешь, Сазанов? Триста рублей начету на меня? Будут тебе триста рублей. Будут. Это уж мой такой принцип.
Домой шагал, под ноги глядя. И дома глаз не поднимал: бровями белесыми занавесился, и как Харитина ни старалась, взгляд его так и не встретила.
– Не нашел, Егорушка? Мотор тот не сыскал, спрашиваю?
Не ответил Егор. Прошел к столу кухонному, ящик из него выдернул и вывалил все ложки-плошки прямо на столешницу.
– Еще полденька у нас, полденька, Егорушка, завтрашних. Может, вместе пойдем искать? Может, донышко все ощупаем?
Молчал Егор. Молча ножи осматривал: какой меньше гнется. Выбрал, брусок с полки достал, плюнул на него и начал жало ножу наводить. Обмерла Харитина:
– Ты зачем ножичек-то востришь, Егор Савельич?
Молча шаркал Егор ножом по брусочку, вжиг да вжиг. И брови в линию свел. Выгоревшие брови были, нестрашные, а свел.
– Егор Савельич…
– Воду вскипяти, Харитина. И тазы готовь.
– Это зачем же?
– Кабанчика кончать буду.
Харитина наседкой вскинулась:
– Что?!
– Делай, что велел.
– Да ты… Ты что это, а? Ты опомнись, опомнись, бедоносец несчастный! Кабанчика под нож пустим, чем зиму прокормимся? Чем? Подаянием Христовым?
– Я тебе все сказал.
– Не дам! Не дам, не позволю! Люди добрые!..
– Не ори, Харитина. У меня тоже свой принцип есть, не у него одного.
Сроду он этих кабанчиков не колол: всегда просил, у кого глаз пожестче… А тут озверел словно: всхлипывал, вздрагивал, ножом бил, не глядя. Все горло кабанчику исполосовал, но кончил. И кабанчик тот сразу у них просолился, потому что слезы на него из четырех глаз капали.
Хорошо еще, Кольки не было. У учительницы Колька отсиживался, у Нонны Юрьевны. Спасибо, добрая душа встретилась, хотя и девчоночка совсем еще одинокая. Из города.
К ночи разделали: мясо в мешки увязали, потроха себе оставили. Взвалил Егор мешки на загорбок и в ночь на станцию ушел. Надеялся в город к рассвету попасть и занять на рынке местечко, какое побойчей, потому как на собственную бойкость уже не рассчитывал. И так не больно-то боек мужик был, а теперь и подавно: вглубь вся живость его ушла, как рыба в холода.
– Да уж, стало быть, так, раз оно не этак!