Книга: Повесть о Ходже Насреддине
Назад: ЧАСТЬ ПЕРВАЯ
Дальше: ЧАСТЬ ВТОРАЯ

ГЛАВА ВОСЬМАЯ

На город уже опускались сумерки, когда Ходжа Насреддин добрался до базарной площади.
Зажигались яркие костры в чайханах, и скоро вся площадь опоясалась огнями. Завтра предстоял большой базар — и один за другим шли мягкой поступью верблюжьи караваны, исчезали в темноте, а воздух был все еще полон мерным, медным и печальным звоном бубенцов; и когда затихали в отдалении бубенцы одного каравана, им на смену начинали стонать бубенцы другого, вступающего на площадь, и это было нескончаемо, словно сама темнота над площадью тихо звенела, дрожала, переполнившись звуками, принесенными сюда со всех концов мира. Здесь — невидимые — стонали бубенцы индийские и афганские, аравийские, иранские и египетские; Ходжа Насреддин все слушал и слушал и готов был слушать без конца. Рядом в чайхане ударил, загудел бубен, ему ответили струны дутара. И невидимый певец высоко под самые звезды поднял звенящий напряженный голос: он пел о своей возлюбленной, он жаловался на нее.
Под эту песню пошел Ходжа Насреддин искать ночлега.
— У нас на двоих с ишаком есть полтаньга, — сказал он чайханщику.
— Можешь переночевать на кошме за полтаньга, — ответил чайханщик. — Одеяла не получишь.
— А где мне привязать ишака?
— Вот еще, буду я заботиться о твоем ишаке.
Коновязи около чайханы не было. Ходжа Насреддин заметил какую–то железную скобу, торчавшую из–под помоста. К этой скобе он и привязал ишака, не потрудившись посмотреть, к чему же приделана скоба, потом вошел в чайхану и улегся: он очень устал.
Сквозь дрему он услышал вдруг свое имя. Он приоткрыл глаза.
Неподалеку сидели, собравшись в кружок, и пили чай какие–то люди, приехавшие на базар, — погонщик, пастух и два ремесленника. Один из них вполголоса говорил:
— Рассказывают еще так о Ходже Насреддине: однажды в Багдаде шел он по базару и вдруг услышал шум и крик, доносившиеся из харчевни. Наш Ходжа Насреддин, как вам известно, человек любопытный, — он заглянул в харчевню. И видит, что толстый, красномордый харчевник трясет за шиворот какого–то нищего и требует денег, а нищий не хочет платить.
«Что за шум? — спрашивает наш Ходжа Насреддин. — Что вы не поделили?»
«Вот этот бродяга, — закричал в ответ харчевник, — этот презренный оборванец и жулик зашел сейчас в мою харчевню, да отсохнут все его внутренности, вынул из–за пазухи лепешку и долго держал ее над жаровней, пока лепешка не пропиталась насквозь запахом шашлыка и не стала от этого вдвое вкуснее. Потом этот нищий сожрал лепешку, а теперь не хочет платить, да выпадут все его зубы и облезет кожа!»
«Это правда?» — строго спросил наш Ходжа Насреддин у нищего, который не мог от страха вымолвить слова и только кивнул в ответ головой.
«Нехорошо, — сказал Ходжа Насреддин. — Очень нехорошо пользоваться бесплатно чужим добром».
«Ты слышишь, оборванец, что тебе говорит этот почтенный и достойный человек!» — обрадовался харчевник.
«У тебя есть деньги?» — обратился Ходжа Насреддин к нищему. Тот молча достал из кармана последние медяки. Харчевник уже протянул свою жирную лапу за ними.
«Подожди, о почтенный! — остановил его Ходжа Насреддин. — Давай–ка сначала сюда твое ухо».
И он долго звенел зажатыми в кулаке деньгами над самым ухом харчевника. А потом, вернув деньги нищему, сказал:
«Иди с миром, бедный человек!»
«Как! — закричал харчевник. — Но я не получил платы!»
«Он заплатил тебе полностью, и вы в расчете, — ответил наш Ходжа Насреддин. — Он нюхал, как пахнет твой шашлык, а ты слышал, как звенят его деньги».
Все в чайхане так и покатились со смеху. Один поспешно предупредил:
— Тише. А то сразу догадаются, что мы говорим о Ходже Насреддине.
«Откуда они только знают? — улыбался про себя Ходжа Насреддин. — Это, правда, было не в Багдаде, а в Стамбуле, но все равно — откуда они знают?»
Начал вполголоса рассказывать второй — в одежде пастуха и в цветной чалме, что выдавало в нем жителя Бадахшана:
— Рассказывают еще и так. Однажды Ходжа Насреддин шел мимо огорода муллы. Мулла как раз собирал в мешок тыквы и по жадности нагрузил мешок так, что не мог даже и поднять его, не только нести. Вот стоит и думает: «Как же мне доставить мешок домой?» Увидел прохожего и обрадовался:
«Послушай, сын мой. Не возьмешься ли ты донести до моего дома этот мешок?»
А у Ходжи Насреддина как раз не было денег.
«А сколько ты мне заплатишь?» — спросил он муллу.
«О сын мой! На что тебе деньги? Пока ты будешь нести тыквы, я по дороге поведаю тебе три премудрости, и они сделают тебя счастливым на всю жизнь».
«Интересно, какие премудрости обещает открыть мне мулла?» — думает про себя наш Ходжа Насреддин.
Его разобрало любопытство. Он взвалил на плечи мешок и понес. А дорога круто поднималась в гору и шла над обрывом. Когда Ходжа Насреддин остановился отдохнуть, мулла сказал с таинственным и важным видом:
«Слушай первую премудрость, и большей не было в мире никогда со времен Адама, и если ты постигнешь всю глубину ее, то это будет равносильно познанию тайного смысла букв — Алиф, Лам, Ра, которыми Магомет, пророк и учитель наш, открывает вторую суру Корана. Слушай внимательно: если кто–нибудь тебе скажет, что ходить пешком лучше, чем ездить верхом, — ты не верь этому человеку. Запомни мои слова и думай над ними неотступно днем и ночью — и тогда ты постигнешь заключающуюся в них премудрость. Но эта премудрость — ничто в сравнении со второй премудростью, которую я тебе поведаю вон у того дерева. Видишь — во–он впереди!»
«Ладно! — думает про себя Ходжа Насреддин. — Погоди, мулла!»
Обливаясь потом, он дотащил мешок до дерева.
Мулла поднял палец:
«Открой свои уши и внимай, ибо вторая премудрость включает в себя весь Коран и половину шариата и еще одну четверть книги Тариката4. И постигший эту премудрость никогда не собьется с пути добродетели и никогда не оступится на дороге истины. Постарайся же, о сын мой, понять эту премудрость и радуйся, что получил ее бесплатно. Вторая премудрость гласит: если тебе кто–нибудь скажет, что бедному легче жить, чем богатому, ты не верь этому человеку.
Но даже и эта вторая премудрость — ничто рядом с третьей, сияние которой можно сравнить только с ослепительным блеском солнца и глубину которой можно сравнить только с глубиной океана. Третью премудрость я поведаю тебе у ворот моего дома. Идем скорее, ибо я уже отдохнул».
«Подожди, мулла! — отвечает наш Ходжа Насреддин. — Я наперед знаю твою третью премудрость. Ты хочешь у ворот своего дома сказать мне, что умный человек всегда может заставить глупца бесплатно тащить мешок с тыквами».
Пораженный мулла отшатнулся. Ходжа Насреддин слово в слово угадал его третью премудрость.
«Но послушай теперь, мулла, мою одну–единственную премудрость, которая стоит всех твоих, — продолжал Ходжа Насреддин. — И моя премудрость, клянусь Магометом, столь ослепительна и столь глубока, что включает в себя весь ислам с Кораном, шариатом, книгой Тариката и всеми другими книгами, и всю буддийскую веру, и всю иудейскую веру, и все христианские заблуждения. Нет, никогда не было и не будет впредь премудрости более достоверной, чем та, которую я поведаю тебе сейчас, о мулла! Но приготовься, чтобы не поразила тебя слишком эта премудрость, ибо от нее легко потерять рассудок — настолько она поразительна, ослепительна и необъятна. Подготовь же свой рассудок, мулла, и слушай: если кто–нибудь скажет тебе, что эти вот самые тыквы не разбились — плюнь в лицо тому человеку, назови его лжецом и прогони из дома!»
С этими словами Ходжа Насреддин поднял мешок и бросил вниз с крутого обрыва.
Тыквы сыпались из мешка, прыгали и звучно раскалывались, налетая на камни.
«О горе мне! О великий убыток и разорение!» — закричал мулла.
И начал он кричать, причитать, царапать лицо, и всем своим видом вполне походил на безумного.
«Вот видишь! — поучительно молвил Ходжа Насреддин. — Ведь я предупреждал, что от моей премудрости рассудок твой может легко помутиться!»
Слушавшие залились веселым смехом.
Ходжа Насреддин, лежа в углу на пыльной блохастой кошме, думал:
«Они и это узнали! Но откуда? Ведь нас было только двое над обрывом, и я никому не рассказывал. Вероятно, рассказал сам мулла, догадавшись впоследствии, кто тащил его тыквы».
Начал третий рассказчик:
— Однажды Ходжа Насреддин возвращался из города в турецкую деревню, где тогда жил; почувствовав себя утомленным, он лег отдохнуть на берег речки — и незаметно уснул, овеваемый благоуханным дыханием весеннего ветерка. И приснилось ему, что он умер. «Если я мертв, — решил про себя наш Ходжа Насреддин, — то я не должен шевелиться и не должен открывать глаза». Так и лежал он долгое время без движения на мягкой траве и нашел, что быть мертвым не так уж плохо: лежи себе да лежи безо всяких забот и хлопот, что неотступно преследуют нас в нашем земном, бренном существовании.
Мимо шли какие–то путники, увидели Ходжу Насреддина.
«Смотрите! — сказал один. — Это мусульманин».
«Он мертв», — добавил второй.
«Надо отнести его в ближайшую деревню, чтобы его там обмыли и похоронили достойно», — предложил третий, назвав как раз ту самую деревню, куда направлялся Ходжа Насреддин.
Путники срубили несколько молодых деревьев, устроили носилки и взвалили на них Ходжу Насреддина.
Они долго несли его, а он лежал без движения, не открывая глаз, как и подобает мертвецу, душа которого стучится уже в двери рая.
Вдруг носилки остановились. Путники начали спорить — где брод. Один звал направо, второй налево, третий предлагал идти через речку напрямик.
Ходжа Насреддин приоткрыл чуть–чуть один глаз и увидел, что путники стоят перед самым глубоким, быстрым и опасным местом реки, где уже не раз тонули неосторожные. «О себе самом я не беспокоюсь, — подумал Ходжа Насреддин. — Я все равно мертв, и мне безразлично теперь, где лежать — в могиле или на речном дне. Но этих путников следует предупредить, иначе они из–за своего внимания ко мне могут лишиться жизни, что было бы с моей стороны чистейшей неблагодарностью».
Он приподнялся на носилках и, указывая рукой в сторону брода, произнес слабым голосом:
«О путники, когда я был жив, то всегда переходил эту речку вон у тех тополей».
И он опять закрыл глаза. Путники, поблагодарив Ходжу Насреддина за указание, потащили носилки дальше, читая громко молитвы о спасении его души. Пока слушавшие да и сам рассказчик хохотали, подталкивая друг друга локтями. Ходжа Насреддин с неудовольствием бормотал:
— Все переврали. Во–первых, мне не приснилось, что я умер. Не такой уж я дурак, чтобы не отличить самого себя живого от самого себя мертвого. Я даже хорошо помню, что меня все время кусала блоха и мне отчаянно хотелось почесаться, — разве это не доказывает с полной очевидностью, что я был действительно жив, ибо в противном случае я, конечно, не мог бы чувствовать укусов блохи. Просто я устал, и мне не хотелось идти, а эти путники были ребята здоровые: что им стоило сделать небольшой крюк и отнести меня в деревню? Но когда они решили переходить реку там, где глубина была в три человеческих роста, я их остановил, заботясь, впрочем, не столько о своей семье, ибо у меня ее нет, сколько об их семьях. И сейчас же я испробовал горького плода неблагодарности: вместо того чтобы сказать мне спасибо за своевременное предупреждение, они вытряхнули меня из носилок, бросились на меня с кулаками — и наверняка сильно бы избили меня, если бы не резвость моих ног!.. Удивляюсь, до чего могут люди исказить и переврать действительно случившееся.
Между тем четвертый начал свой рассказ:
— И говорят еще о Ходже Насреддине такое. Он, Ходжа Насреддин, жил около полугода в одной деревне и весьма прославился между жителями находчивостью в ответах и остротою своего ума…
Ходжа Насреддин насторожился. Где слышал он этот голос — негромкий, но внятный, с едва заметной хрипотцой? И совсем недавно… Может быть, даже сегодня… Но как ни старался — вспомнить не мог.
Рассказчик продолжал:
— Губернатор той области направил однажды в деревню, где жил Ходжа Насреддин, одного из своих слонов на постой и прокормление от жителей. Слон был неописуемо прожорлив. Он съедал за одни сутки пятьдесят мер ячменя, пятьдесят мер джугары, пятьдесят мер кукурузы и сто снопов свежего клевера. Через две недели жители деревни скормили слону все свои запасы, разорились и впали в уныние. И решили, наконец, послать Ходжу Насреддина к самому губернатору с просьбой, чтобы слона убрали из деревни…
И вот они пошли к Ходже Насреддину, стали его просить, он согласился, оседлал своего ишака, который, как это известно всему миру, своим упрямством, злонравием и леностью подобен шакалу, пауку, гадюке и лягушке, слитым воедино, — и, оседлав его, отправился к губернатору, причем не забыл уговориться заранее с жителями о плате за свое дело, и плату назначил столь большую, что многие были вынуждены продать свои дома и остались нищими по милости Ходжи Насреддина.
— Кгм! — донеслось из угла. Это Ходжа Насреддин, ворочавшийся и подпрыгивавший на кошме, с трудом удерживал клокочущую в груди ярость.
Рассказчик продолжал:
— И он, Ходжа Насреддин, пришел во дворец и долго стоял в толпе слуг и приживалов, ожидая, когда сиятельный губернатор, блистающий великолепием и мощью, подобно солнцу, соблаговолит обратить к нему свой пресветлый взор, изливающий на одних — счастье, а на других — гибель. И когда губернатор, сверкающий среди окружавших его, как серебристая луна среди звезд или стройный благоуханный кипарис среди низкорослого кустарника, соблаговолил осчастливить Ходжу Насреддина и обратил к нему свой лик, на котором благородство и мудрость сочетались, как рубин и алмаз в одном перстне, когда, говорю я, губернатор обратил к нему свой лик, то от страха и удивления перед таким великолепием колени Ходжи Насреддина затряслись, как шакалий хвост, и кровь стала медленнее ходить в жилах, он весь покрылся потом и сделался бледен как мел.
— Кгм! — донеслось из угла, но рассказчик не обратил на это внимания и продолжал:
— «Что ты хочешь?» — спросил губернатор благородным и звучным голосом, напоминающим рыкание льва.
Ходжа Насреддин от страха едва владел языком; голос его звучал визгливо, как лай зловонной гиены.
«О владыка! — ответил Ходжа Насреддин. — О свет нашей области, и солнце ее, и луна ее, и податель счастья и радости всему живущему в нашей области, выслушай своего презренного раба, недостойного даже вытирать своей бородой порог твоего дворца. Ты, о сиятельный, милостиво соизволил поместить у нас в деревне одного из твоих слонов на постой и прокормление от жителей. Так вот, мы немного недовольны».
Губернатор грозно сдвинул брови и стал подобен громоносящей туче, а Ходжа Насреддин склонился перед ним до земли, как тростник перед бурей.
«Чем же вы недовольны? — спросил губернатор. — Да говори скорее! Или язык твой присох к твоей грязной и подлой гортани?!»
«А… ва… ва… — залепетал трусливый Ходжа Насреддин. — Мы недовольны, пресветлый повелитель, тем, что слон один–одинешенек и очень скучает. Бедное животное совсем истомилось, и все жители, глядя на его тоску, истомились и извелись. Вот меня и послали к тебе, о благороднейший из благородных, украшающий собою землю, просить, чтобы соизволил ты оказать нам еще одну милость и прислал бы к слону слониху на постой и прокормление от жителей».
Губернатор остался премного доволен такой просьбой и приказал ее сейчас же исполнить, причем в знак своей милости к Ходже Насреддину позволил ему поцеловать свой сапог, что Ходжа Насреддин немедленно выполнил с усердием столь великим, что сапог губернатора порыжел, а губы Ходжи Насреддина почернели…
Но в этот миг рассказчик был прерван громовым голосом самого Ходжи Насреддина.
— Ты лжешь! — вскричал Ходжа Насреддин. — Ты лжешь, о бесстыдный, сам похожий на помесь шакала, паука, гадюки и лягушки! Это твои губы, грязный, шелудивый пес, и язык твой, и все внутренности черны от лизанья сапог властелинов! Но Ходжа Насреддин никогда и нигде еще не склонялся перед властелинами! Ты клевещешь на Ходжу Насреддина! Не слушайте его, о мусульмане, гоните его как лжеца и очернителя белизны, и пусть презрение будет его уделом. О мусульмане, отвратите от него глаза и сердца ваши!
Он кинулся вперед, чтобы собственноручно расправиться с клеветником, и вдруг остановился, узнав рябое, плоское лицо и желтые, беспокойные глаза. Это был тот самый слуга, который спорил с ним в переулке из–за длины перил на загробном мосту.
— Ага! — вскричал Ходжа Насреддин. — Я узнал тебя, о преданный и благочестивый слуга своего господина! И теперь я знаю, что у тебя есть еще один хозяин, имя которого держишь ты втайне! А скажи–ка, сколько платит тебе эмир за поношение в чайханах Ходжи Насреддина? Сколько платят тебе за доносы, сколько платят с головы каждого преданного тобой, и казненного, и брошенного в подземную тюрьму, и закованного в цепи, и проданного в рабство? Я узнал тебя, эмирский шпион и доносчик!
Шпион, до сих пор стоявший неподвижно, глядя со страхом на Ходжу Насреддина, вдруг ударил в ладоши и закричал тонким голосом:
— Стража, сюда!
Ходжа Насреддин услышал, как бежит в темноте стража, гремят копья, звенят щиты. Не теряя времени, он прыгнул в сторону, сбив на землю рябого шпиона, преграждавшего путь.
Но здесь он услышал топот стражников, бежавших с другого конца площади.
Куда бы ни бросался он — повсюду натыкался на стражу. И была минута, когда он думал, что уже не вырвется.
— Горе мне! Я попался! — громким голосом закричал он, — Прощай, мой верный ишак!
Но здесь произошло неожиданное и удивительное событие, память о котором до сих пор жива в Бухаре и никогда не умрет, ибо велико было смятение и велики разрушения.
Ишак, услышав горестные возгласы своего хозяина, направился к нему, но следом потащился из–под помоста огромный барабан. Ходжа Насреддин, не разобрав в темноте, привязал ишака к железной скобе барабана, которым чайханщик созывал по большим праздникам гостей в свою чайхану. Барабан зацепился за камень и грохнул; ишак оглянулся, а барабан грохнул еще — и тогда ишак, вообразив, что это злые духи, расправившись с Ходжой Насреддином, подбираются теперь и к его серой шкуре, в ужасе заревел, поднял хвост и кинулся бежать через площадь.
— Проклятье! Мой барабан! — завопил чайханщик, кидаясь в погоню.
Тщетно! Ишак мчался как ветер, как буря, но чем быстрее он мчался, тем яростнее, ужаснее и оглушительнее грохотал сзади барабан, подпрыгивая на камнях и кочках. Люди в чайханах всполошились, начали тревожно перекликаться, спрашивать — почему так гудит в неположенный час барабан, что случилось?
А в это время на площадь как раз вступали последние пятьдесят верблюдов, груженные посудой и листовой медью. Увидев несущееся на них в темноте что–то страшное, ревущее, круглое, прыгающее и грохочущее, верблюды обезумели от ужаса и бросились врассыпную, роняя посуду и гремящую медь.
Через минуту вся площадь и все прилегающие улицы были охвачены великим ужасом и небывалым смятением: грохот, звон, гром, ржание, рев, лай, вой, треск и дребезжание — все это сливалось в какой–то адский гул, и никто не мог ничего понять; многие сотни верблюдов, лошадей, ишаков, сорвавшихся с привязи, носились во мраке, гремя по разбросанным всюду медным листам, а погонщики вопили и метались, размахивая факелами. От страшного шума люди просыпались, вскакивали и полуголые бежали, сами не зная куда, наталкиваясь друг на друга, оглашая темноту криками отчаяния и скорби, так как думали, что настал конец света. Заорали и захлопали крыльями петухи. Смятение росло, охватывая весь огромный город до самых окраин, — и вот ударили пушки на городской стене, ибо городская стража решила, что в Бухару ворвался неприятель, и ударили пушки во дворце, ибо дворцовая стража решила, что начался бунт; со всех бесчисленных минаретов понеслись надрывные, тревожные голоса муэдзинов, — все перемешалось, и никто не знал, куда бежать и что делать! А в самой кромешной гуще, ловко увертываясь от обезумевших лошадей и верблюдов, бегал Ходжа Насреддин, преследуя по грохоту барабана своего ишака, но так и не мог поймать, пока не оборвалась веревка и барабан не отлетел в сторону, под ноги верблюдам, которые ринулись от него, сокрушая с треском навесы, сараи, чайханы и лавки.
Долго бы пришлось Ходже Насреддину ловить ишака, если бы они не столкнулись случайно нос к носу. Ишак был весь в мыле и дрожал.
— Пойдем, пойдем скорее, здесь что–то чересчур шумно для нас, — сказал Ходжа Насреддин, утаскивая за собой ишака. — Удивительно, что может натворить в большом городе один маленький ишак, если к нему привязать барабан! Полюбуйся, что ты наделал! Правда, ты спас меня от стражников, но я все–таки жалею бедных жителей Бухары: им хватит теперь разбираться до утра. Где же найти нам тихий, уединенный уголок?
Ходжа Насреддин решил переночевать на кладбище, справедливо рассудив, что какое бы ни поднялось смятение, усопшие все равно не будут бегать, вопить, кричать и размахивать факелами.
Так Ходжа Насреддин, возмутитель спокойствия и сеятель раздоров, закончил, вполне достойно своего титула, первый день пребывания в родном городе. Привязав к одному из надгробий ишака, он удобно устроился на могиле и скоро уснул. А в городе еще долго продолжалось смятение — шум, гул, крики, звон и пушечная пальба.

ГЛАВА ДЕВЯТАЯ

Но как только забрезжил рассвет, потускнели звезды и выступили из темноты неясные очертания предметов — на площадь вышли многие сотни метельщиков, мусорщиков, плотников и глинобитчиков; они дружно взялись за работу: подняли опрокинутые навесы, починили мосты, заделали проломы в заборах, собрали все щепки и черепки, — и первые лучи солнца уже не застали в Бухаре никаких следов ночного смятения.
И начался базар.
Когда Ходжа Насреддин, хорошо выспавшийся в тени могильного памятника, приехал на площадь, она уже вся гудела, волновалась и двигалась, затопленная из конца в конец разноплеменной, разноязычной, многоцветной толпой. «Дорогу! Дорогу!» — кричал Ходжа Насреддин, но даже сам с трудом различал свой голос в тысячах других голосов, ибо кричали все: купцы, погонщики, водоносы, цирюльники, бродячие дервиши, нищие, базарные зубодеры, потрясавшие ржавыми и страшными орудиями своего ремесла. Разноцветные халаты, чалмы, попоны, ковры, китайская речь, арабская, индусская, монгольская и еще множество всяких наречий — все это слилось воедино, качалось, двигалось, гудело, и поднималась пыль, и замутилось небо, а на площадь бесконечными потоками прибывали новые сотни людей, раскладывали товары и присоединяли свои голоса к общему реву. Гончары выбивали палочками звонкую дробь на своих горшках и хватали прохожих за полы халатов, уговаривая послушать и, пленившись чистотою звона, купить; в чеканном ряду нестерпимо для глаз сияла медь, воздух стонал от говора маленьких молоточков, которыми мастера выбивали узоры на подносах и кувшинах, расхваливая громкими голосами свое искусство и понося искусство соседей. Ювелиры плавили в маленьких горнах серебро, тянули золото, шлифовали на кожаных кругах драгоценные индийские самоцветы, легкий ветер порой доносил сюда густую волну благоуханий из соседнего ряда, где торговали духами, розовым маслом, амброй, мускусом и различными пряностями; в сторону уходил нескончаемый ковровый ряд — пестрый, узорный, цветистый, разукрашенный персидскими, дамасскими, текинскими коврами, кашгарскими паласами, цветными попонами, дорогими и дешевыми, для простых коней и для благородных.
Потом Ходжа Насреддин миновал шелковый ряд, седельный, оружейный и красильный ряды, невольничий рынок, шерстобитный двор — и все это было только началом базара, а дальше тянулись еще сотни различных рядов; и чем глубже в толпу пробивался на своем ишаке Ходжа Насреддин, тем оглушительнее вопили, кричали, спорили, торговали вокруг; да, это был все тот же базар, знаменитый и несравненный бухарский базар, равного которому не имели в то время ни Дамаск, ни самый Багдад!
Но вот ряды кончились, и глазам Ходжи Насреддина открылся эмирский дворец, обнесенный высокой стеной с бойницами и зубчатым верхом. Четыре башни по углам были искусно облицованы разноцветной мозаикой, над которой долгие годы трудились арабские и иранские мастера.
Перед воротами дворца раскинулся пестрый табор. В тени изодранных навесов лежали и сидели на камышовых циновках люди, истомленные духотой, — одинокие и со своими семьями; женщины укачивали младенцев, варили пищу в котлах, штопали рваные халаты и одеяла; всюду бегали полуголые ребятишки, кричали, дрались и падали, весьма непочтительно обращая ко дворцу ту часть тела, которая неприлична для созерцания. Мужчины спали, или занимались различными домашними делами, или беседовали между собой, усевшись вокруг чайников. «Эге! Да эти люди живут здесь не первый день!» — подумал Ходжа Насреддин.
Его внимание привлекли двое: плешивый и бородатый. Они, повернувшись спинами друг к другу, лежали прямо на голой земле, каждый под своим навесом, а между ними была привязана к тополевому колышку белая коза, до того тощая, что ее ребра грозили прорвать облезшую шкуру. Она с жалобным блеянием глодала колышек, объеденный уже до половины.
Ходжа Насреддин был очень любопытен и не мог удержаться от вопроса:
— Мир вам, жители Благородной Бухары! Скажите мне, давно ли вы перешли в цыганское сословие?
— Не смейся над нами, о путник! — ответил бородатый. — Мы не цыгане, мы такие же добрые мусульмане, как ты сам.
— Почему же вы не сидите дома, если вы добрые мусульмане? Чего вы ждете здесь перед дворцом?
— Мы ждем справедливого и многомилостивого суда эмира, нашего владыки, повелителя и господина, затмевающего своим блеском самое солнце.
— Так! — сказал Ходжа Насреддин, не скрывая насмешки. — И давно вы ждете справедливого и многомилостивого суда эмира, вашего владыки, повелителя и господина, затмевающего своим блеском самое солнце?
— Мы ждем уже шестую неделю, о путник! — вмешался плешивый. — Вот этот бородатый сутяга, да покарает его аллах, да подстелет шайтан свой хвост на его ложе! — этот бородатый сутяга — мой старший брат. Наш отец умер и оставил нам скромное наследство, мы разделили все, кроме козы. Пусть эмир рассудит, кому из нас она должна принадлежать.
— Но где же остальное имущество, доставшееся вам в наследство?
— Мы все обратили в деньги; ведь сочинителям жалоб надо платить, и писцам, принимающим жалобы, тоже надо платить, и стражникам надо платить, и еще многим.
Плешивый вдруг сорвался с места, бросился навстречу грязному босому дервишу в остроконечной шапке и с черной выдолбленной тыквой на боку:
— Помолись, святой человек! Помолись, чтобы суд окончился в мою пользу!
Дервиш взял деньги, начал молиться. И каждый раз, когда он произносил заключительные слова молитвы, плешивый бросал в его тыкву новую монету и заставлял повторять все сызнова.
Бородатый с беспокойством поднялся, обшарил глазами толпу. После недолгих поисков он заметил второго дервиша, еще более грязного и оборванного и, следовательно, еще более святого. Этот дервиш потребовал непомерные деньги, бородатый начал торговаться, но дервиш, покопавшись под своей шапкой, достал оттуда целую горсть крупных вшей, и бородатый, удостоверившись в его святости, согласился. Поглядывая с торжеством на своего младшего брата, он отсчитал деньги. Дервиш, опустившись на колени, начал громко молиться, перекрывая своим басом тонкий голос первого дервиша. Тогда плешивый, обеспокоившись, добавил денег своему дервишу, а бородатый — своему, и оба дервиша, стараясь превзойти друг друга, закричали и завопили так громко, что аллах, наверное, приказал ангелам закрыть окна в своих чертогах, опасаясь оглохнуть. Коза, обгладывая тополевый колышек, блеяла жалобно и протяжно.
Плешивый бросил ей полснопа клевера, но бородатый закричал:
— Убери свой грязный, вонючий клевер от моей козы!
Он отшвырнул клевер далеко в сторону и поставил перед козой горшок с отрубями.
— Нет! — злобно завопил плешивый брат. — Моя коза не будет есть твои отруби!
Горшок полетел вслед за клевером, разбился, отруби перемешались с дорожной пылью, а братья в яростной схватке катались уже по земле, осыпая друг друга ударами и проклятиями.
— Два дурака дерутся, два жулика молятся, а коза тем временем подохла с голода, — сказал, покачав головой. Ходжа Насреддин. — Эй вы, добродетельные и любящие братья, взгляните сюда! Аллах по–своему рассудил ваш спор и забрал козу себе!
Братья, опомнившись, отпустили друг друга и долго стояли с окровавленными лицами, разглядывая издохшую козу. Наконец плешивый сказал:
— Надо снять шкуру.
— Я сниму шкуру! — быстро отозвался бородатый.
— Почему же ты? — спросил второй; плешь его побагровела от ярости.
— Коза моя, значит, и шкура моя!
— Нет, моя!
Ходжа Насреддин не успел вставить слова, как братья опять катались по земле, и ничего нельзя было разобрать в этом хрипящем клубке, только на мгновение высунулся грязный кулак с зажатым в нем пучком черных волос, из чего Ходжа Насреддин заключил, что старший брат лишился значительной части своей бороды.
Безнадежно махнув рукой. Ходжа Насреддин поехал дальше. Навстречу ему попался кузнец с клещами за поясом — тот самый, с которым Ходжа Насреддин разговаривал вчера у водоема.
— Здравствуй, кузнец! — радостно закричал Ходжа Насреддин. — Вот мы и встретились, хотя я и не успел еще выполнить своей клятвы. Что ты здесь делаешь, кузнец, разве и ты пришел на эмирский суд?
— Только будет ли польза от этого суда? — угрюмо ответил кузнец. — Я пришел с жалобой от кузнечного ряда. Нам дали пятнадцать стражников, чтобы мы кормили их три месяца, но прошел уже целый год, а мы все кормим и кормим и терпим большие убытки.
— А я пришел от красильного ряда, — вмешался какой–то человек со следами краски на руках, с лицом, позеленевшим от ядовитых паров, которые вдыхал он ежедневно от восхода до заката. — Я принес такую же точно жалобу. К нам поставили на прокормление двадцать пять стражников, торговля наша разрушилась, доходы наши пришли в упадок. Может быть, эмир смилуется и освободит нас от этого нестерпимого ярма.
— И за что только вы ополчились на бедных стражников! — воскликнул Ходжа Насреддин. — Право же, они не самые худшие и прожорливые среди жителей Бухары. Вы безропотно кормите самого эмира, всех его визирей и сановников, кормите две тысячи мулл и шесть тысяч дервишей, — почему же несчастные стражники должны голодать? И разве не знаете вы поговорки: там, где нашел себе пропитание один шакал, сейчас же заводится еще десяток? Я не понимаю вашего недовольства, о кузнец и красильщик!
— Тише! — сказал кузнец, оглядываясь.
Красильщик смотрел на Ходжу Насреддина с упреком:
— Ты опасный человек, путник, и слова твои не добродетельны. Но эмир наш мудр и многомилостив…
Он не договорил, потому что завыли трубы, ударили барабаны, весь пестрый табор всколыхнулся, пришел в движение — и тяжело открылись окованные медью ворота дворца.
— Эмир! Эмир! — понеслись крики, и народ со всех концов хлынул ко дворцу, чтобы взглянуть на своего повелителя.
Ходжа Насреддин занял самое удобное место в первых рядах.
Сначала из ворот выбежали глашатаи:
— Дорогу эмиру! Дорогу светлейшему эмиру! Дорогу повелителю правоверных!
Следом за ними выскочила стража, колотя палками направо и налево, по головам и спинам любопытных, придвинувшихся слишком близко; в толпе образовался широкий проход, и вышли тогда музыканты с барабанами, флейтами, бубнами и карнаями; за ними следовала свита — в шелках и золоте, с кривыми саблями в бархатных ножнах, усыпанных драгоценными камнями; потом провели двух слонов с высокими султанами на головах; наконец, вынесли пышно разукрашенные носилки, в которых под тяжелым парчовым балдахином возлежал сам великий эмир.
Толпа зарокотала, загудела навстречу ему; словно бы ветер прошел по всей площади, и народ распростерся ниц, как этого требовал эмирский указ, повелевавший верноподданным смотреть на своего владыку с подобострастием и обязательно снизу вверх. Перед носилками бежали слуги, расстилая ковры на пути; справа от носилок шел дворцовый мухобой с опахалом из конских хвостов на плече, а слева степенно и важно шагал эмирский кальянщик с турецким золотым кальяном в руках. Шествие замыкала стража в медных шлемах, со щитами, копьями, самострелами и саблями наголо; в самом хвосте везли две маленькие пушки. Все это освещалось ярким полуденным солнцем, — оно зажгло драгоценные камни, горело на золотых и серебряных украшениях, жарким блеском отражалось в медных щитах и шлемах, сияло на белой стали обнаженных клинков… Но в огромной, распростертой ниц толпе не было ни драгоценных камней, ни золота, ни серебра, ни даже меди, — ничего, что могло бы, радуя сердца, гореть и сиять под солнцем, — только лохмотья, нищета, голод; и когда пышная эмирская процессия двигалась через море грязного, темного, забитого и оборванного народа, похоже было, что тянут сквозь жалкое рубище тонкую и единственную золотую нить.
Высокий, устланный коврами помост, откуда надлежало эмиру излить на преданный ему народ свою милость, был уже оцеплен со всех сторон стражниками, а внизу на лобном месте хлопотали палачи, готовясь к исполнению эмирской воли: испытывали гибкость прутьев и крепость палок, вымачивали в тазах многохвостые сыромятные плети, ставили виселицы, точили топоры и укрепляли в земле заостренные колья. Распоряжался начальник дворцовой стражи Арсланбек, прославившийся свирепостью далеко за пределами Бухары; он был красен лицом, грузен телом и черен волосом, борода покрывала всю его грудь и опускалась на живот, голос его был подобен верблюжьему реву.
Он щедро раздавал зуботычины, пинки, но вдруг весь изогнулся и задрожал в подобострастии.
Носилки, плавно колыхаясь, поднялись на помост, и эмир, откинув балдахин, явил народу свое лицо.

ГЛАВА ДЕСЯТАЯ

Он был не очень уж красив с виду, пресветлый эмир; лицо его, которое придворные поэты всегда сравнивали в своих стихах с полной серебристой луной, гораздо более напоминало перезрелую, вялую дыню. Когда эмир, поддерживаемый визирями, встал с носилок, чтобы пересесть на золоченый трон. Ходжа Насреддин убедился, что и стан его, вопреки единодушному утверждению придворных поэтов, далеко не подобен стройному кипарису; туловище эмира было тучным и грузным, руки — короткими, а ноги — столь кривыми, что даже халат не мог скрыть их уродства.
Визири заняли свои места с правой стороны, муллы и сановники — с левой, писцы со своими книгами и чернильницами разместились внизу, придворные поэты выстроились полукругом позади трона, глядя в затылок эмиру преданными глазами. Дворцовый мухобой взмахнул опахалом. Кальянщик сунул в рот своему господину золотой чубук. Толпа вокруг помоста затаила дыхание. Ходжа Насреддин, приподнявшись в седле и вытянув шею, весь обратился в слух.
Эмир сонно кивнул головой. Стражники расступились, пропуская плешивого и бородатого, дождавшихся, наконец, своей очереди. Братья подползли на коленях к помосту, коснулись губами ковра, свисавшего до земли.
— Встаньте! — приказал великий визирь Бахтияр.
Братья встали, не осмеливаясь отряхнуть пыль со своих халатов. Их языки заплетались от страха, речь была непонятна и сбивчива. Но Бахтияр был многоопытный визирь и понял все с полуслова.
— Где ваша коза? — нетерпеливо прервал он братьев.
Плешивый ответил ему:
— Она умерла, о высокорожденный визирь! Аллах взял нашу козу к себе. Но кому же из нас должна теперь принадлежать ее шкура?
Бахтияр повернулся к эмиру:
— Каково будет твое решение, о мудрейший из повелителей?
Эмир протяжно зевнул и с видом полного безразличия закрыл глаза. Бахтияр почтительно склонил голову, отягощенную белой чалмой:
— Я прочел решение на твоем лице, о владыка!.. Слушайте, — обратился он к братьям; они опустились на колени, готовясь поблагодарить эмира за мудрость, справедливость и милосердие. Бахтияр объявил приговор; писцы заскрипели перьями, записывая его слова в толстые книги. — Повелитель правоверных и солнце вселенной, наш великий эмир, да пребудет над ним благословение аллаха, рассудить соизволил, что если козу взял к себе аллах, то шкура ее по справедливости должна принадлежать наместнику аллаха на земле, то есть великому эмиру, для чего надлежит снять с козы шкуру, высушить и обработать ее и принести во дворец и сдать в казну.
Братья в растерянности переглянулись, по толпе пробежал легкий шепот. Бахтияр продолжал раздельно и громко:
— Кроме того, надлежит взыскать с тяжущихся судебную пошлину в размере двухсот таньга, и дворцовую пошлину в размере полутораста таньга, и налог на содержание писцов в размере пятидесяти таньга, и пожертвование на украшение мечетей, — и все это надлежит взыскать с них немедленно деньгами, или одеждой, или прочим имуществом.
И еще не успел он закончить, как стражники по знаку Арсланбека кинулись к братьям, оттащили в сторону, развязали их пояса и вывернули карманы, сорвали халаты, стащили сапоги и вытолкали в шею, босых и полуголых, едва прикрывающих жалкой одеждой свой срам.
Все это произошло в полминуты. Сразу же после объявления приговора весь хор придворных поэтов пришел в движение и начал славословие на разные голоса:
— О мудрый эмир, о мудрейший из мудрых, о умудренный мудростью мудрых, о над мудрыми мудрый эмир!..
Так они восклицали долго, вытягивая шеи по направлению к трону; каждый старался, чтобы эмир отличил его голос из всех других голосов. А простые люди, толпившиеся вокруг помоста, молчали, с жалостью глядя на братьев.
— Ну вот, — заметил благочестивым тоном Ходжа Насреддин, обращаясь к несчастным, которые громко рыдали в объятиях друг друга. — Вы все–таки не зря просидели шесть недель на площади. Наконец–то вы дождались справедливого и всемилостивого решения, ибо известно всем, что в мире нет никого мудрее и милосерднее нашего эмира, а если кто–нибудь сомневается в этом, — и он обвел глазами своих соседей в толпе, — то недолго крикнуть стражников, и они предадут нечестивца в руки палачей, и уж тем ничего не стоит разъяснить человеку всю гибельность его заблуждений. Ступайте с миром домой, о братья; если впредь у вас случится спор из–за курицы — приходите снова на эмирский суд, но предварительно не забудьте продать свои дома, виноградники и поля, ибо иначе вы не сможете уплатить всех пошлин.
— О, лучше бы нам умереть вместе с нашей козой! — воскликнули братья, роняя крупные слезы.
— Вы думаете, там, на небе, мало своих дураков? — ответил Ходжа Насреддин. — Достойные доверия люди говорили мне, что нынче и ад и рай набиты дураками до отказа — больше туда не пускают. Я предсказываю вам бессмертие, братья, и уходите скорей отсюда, потому что стражники начали уже поглядывать в нашу сторону, а я не могу рассчитывать на бессмертие, подобно вам.
Братья ушли, громко рыдая, царапая лица и посыпая головы желтой дорожной пылью.
Перед эмирским судом предстал кузнец. Он изложил глухим и угрюмым голосом свою жалобу. Великий визирь Бахтияр повернулся к эмиру:
— Каково будет твое решение, о повелитель?
Эмир спал, приоткрыв рот и похрапывая. Но Бахтияр нисколько не смутился:
— О владыка! Я читаю решение на твоем лице!
И торжественно возгласил:
— Во имя аллаха милостивого и милосердного: повелитель правоверных и наш владыка эмир, в неустанной заботе о своих подданных, оказал им великую милость и благоволение, поставив на прокормление к ним верных стражников его, эмирской, службы, и тем самым даровал жителям Благородной Бухары почетную возможность возблагодарить своего эмира, и благодарить его каждодневно и ежечасно, каковой чести не удостоено от своих правителей население иных, сопредельных с нашим, государств. Однако кузнечный ряд не отличился благочестием среди прочих. Напротив того: кузнец Юсуп, позабыв о замогильных страданиях и волосяном мосту для грешников, дерзко отверз свои уста для выражения неблагодарности, каковую и осмелился принести к стопам нашего повелителя и господина, пресветлого эмира, затмевающего своим блеском самое солнце. Войдя в рассуждение этого, наш пресветлый эмир рассудить соизволил: даровать кузнецу Юсупу двести плетей, дабы внушить ему слова покаяния, без чего тщетно пришлось бы ему ожидать, чтобы перед ним открылись райские врата. Всему же кузнечному ряду пресветлый эмир вновь оказывает снисхождение и милость и повелевает поставить еще двадцать стражников на прокормление, дабы не лишать кузнецов радостной возможности каждодневно и ежечасно восхвалять его мудрость и милосердие. Таково решение эмира, да продлит аллах его дни на благо всем верноподданным!
Весь хор придворных льстецов снова пришел в движение и загудел на разные голоса, прославляя эмира. Стража тем временем схватила кузнеца Юсупа и потащила к лобному месту, где палачи с мерзкими кровожадными улыбками уже взвешивали в руках тяжелые плети.
Кузнец лег ничком на циновку; свистнула, опустилась плеть, спина кузнеца окрасилась кровью.
Палачи били его жестоко, взлохматили всю кожу на спине и просекли до самых костей мясо, но так и не смогли услышать от кузнеца не только вопля, но хотя бы стона. Когда он встал, то все заметили на губах его черную пену: он грыз землю во время порки, чтобы не кричать.
— Этот кузнец не из таких, что легко забывают, — сказал Ходжа Насреддин. — Он будет теперь до конца своих дней помнить эмирскую милость. Чего же ты стоишь, красильщик, — иди, сейчас твоя очередь.
Красильщик плюнул и, не оглядываясь, пошел прочь из толпы.
Великий визирь быстро закончил еще несколько дел, причем из каждого дела неукоснительно извлекал пользу для эмирской казны, каковым умением и был он знаменит среди прочих сановников.
Палачи работали на лобном месте без передышки. Оттуда неслись вопли и крики. Великий визирь посылал к палачам все новых и новых грешников, и они уже образовали длинную очередь — старики, женщины и даже десятилетний мальчик, изобличенный и дерзком и вольнодумном увлажнении земли перед эмирским дворцом. Он дрожал и плакал, размазывая слезы по лицу. Ходжа Насреддин смотрел на него с жалостью и негодованием в сердце.
— Поистине, он опасный преступник, этот мальчик! — громко рассуждал Ходжа Насреддин. — И нельзя достаточно восхвалить предусмотрительность эмира, оберегающего свой трон от подобных врагов, которые чем более опасны, что прикрывают молодостью лет подозрительное направление своих мыслей. Не далее как сегодня я видел еще одного преступника, худшего и ужаснейшего в сравнении с этим. Тот преступник — ну, что бы вы могли подумать? — он совершил еще большее под самой стеной дворца! Любое наказание было бы слишком легким за подобную дерзость, разве вот посадить его на кол. Я только боюсь, что кол прошел бы через этого преступника насквозь, как вертел через цыпленка, ибо ему, преступнику, исполнилось всего–навсего четыре года. Но это, конечно, как я уже говорил, не может служить оправданием.
Так он говорил, стараясь походить на муллу, произносящего проповедь; и голос его, и слова были благонамеренны, но люди, имеющие уши, слышали, понимали и прятали в бороды затаенные, недобрые усмешки.

ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ

Вдруг Ходжа Насреддин заметил, что толпа поредела. Многие торопливо расходились, даже разбегались. «Уж не подбираются ли ко мне стражники?» — подумал он с беспокойством.
Он сразу все понял, когда увидел приближающегося ростовщика. За ним, под охраной стражников, шли дряхлый седобородый старик в халате, перепачканном глиной, и закутанная в покрывало женщина, вернее — девушка, совсем еще молодая, как это установил Ходжа Насреддин, вглядевшись опытным глазом в ее походку.
— А где же Закир, Джура, Мухаммед и Садык? — спросил скрипучим голосом ростовщик, обводя людей своим единственным оком; второе же было тускло и неподвижно, затянутое бельмом. — Они только что были здесь, я заметил еще издали. Скоро наступит срок их долгам, напрасно они бегают и скрываются. В нужный день я все равно их найду.
Прихрамывая, он потащил свой горб дальше.
— Смотрите, смотрите, этот паук повел на эмирский суд горшечника Нияза и его дочку!
— Он не дал горшечнику даже одного дня отсрочки!
— Будь он проклят, этот ростовщик. Через две недели срок уплаты моего долга!
— А мой срок через неделю.
— Смотрите, все разбегаются перед ним и прячутся, как будто он разносит проказу или холеру!
— Он хуже прокаженного, этот ростовщик!
Душу Ходжи Насреддина терзало горькое раскаяние. Он повторял свою клятву: «Я утоплю его в том же самом пруду!»
Арсланбек пропустил ростовщика вне очереди. За ростовщиком к помосту подошли горшечник и его дочь, стали на колени, поцеловали бахрому ковра.
— Мир тебе, почтенный Джафар! — приветливо сказал великий визирь. — Какое дело привело тебя сюда? Изложи свое дело великому эмиру, припадая к его стопам.
— О великий владыка, господин мой! — начал Джафар, обращаясь к эмиру, который кивнул сквозь дрему и опять захрапел и засвистел носом. — Я пришел просить у тебя справедливости. Вот этот человек, по имени Нияз и по занятиям горшечник, должен мне сто таньга и еще триста таньга процентов на этот долг. Сегодня утром наступил срок уплаты, но горшечник ничего не уплатил мне. Рассуди нас, о мудрый эмир, солнце вселенной!
Писцы записали в книге жалобу ростовщика, после чего великий визирь обратился к горшечнику:
— Горшечник, тебя спрашивает великий эмир. Признаешь ли ты этот долг? Может быть, ты оспариваешь день и час?
— Нет, — слабым голосом ответил горшечник, и его седая голова поникла. — Нет, мудрейший и справедливейший визирь, я ничего не оспариваю — ни долга, ни дня, ни часа. Я только прошу отсрочки на один месяц и прибегаю к великодушию и милости нашего эмира.
— Позволь, о владыка, объявить решение, которое я прочел на твоем лице, — сказал Бахтияр. — Во имя аллаха милостивого и милосердного: по закону, если кто–нибудь не уплатит в срок своего долга, то поступает со всей семьей в рабство к тому, кому должен, и пребывает в рабстве до тех пор, пока не уплатит долга с процентами за все время, включая сюда также и время, проведенное в рабстве.
Голова горшечника опускалась все ниже и вдруг затряслась, многие в толпе отвернулись, подавляя тяжелые вздохи.
Плечи девушки дрогнули: она плакала под своим покрывалом.
Ходжа Насреддин в сотый раз повторил про себя: «Он будет утоплен, этот безжалостный истязатель бедняков!»
— Но милость нашего повелителя эмира и великодушие его безграничны! — продолжал между тем Бахтияр, возвысив голос. Толпа затихла. Старый горшечник поднял голову, лицо его просветлилось надеждой.
— Хотя срок уплаты долга уже миновал, но эмир дарует горшечнику Ниязу отсрочку — один час. Если же по истечении этого часа горшечник Нияз пренебрежет установлениями веры и не уплатит всего долга с процентами, следует поступить по закону, как уже было сказано. Иди, горшечник, и да пребудет над тобою впредь милость эмира.
Бахтияр умолк, и тогда пришел в движение и загудел хор льстецов, толпившихся позади трона:
— О справедливый, затмевающий своей справедливостью самую справедливость, о милосердный и мудрый, о великодушный эмир, о украшение земли и слава неба, наш пресветлый эмир!
На этот раз льстецы превзошли самих себя и славословили столь громко, что даже разбудили эмира, который, недовольно поморщившись, приказал им замолчать. Они умолкли, и весь народ на площади молчал, и вдруг в этой тишине раздался могучий, терзающий уши рев.

 

Это ревел ишак Ходжи Насреддина. То ли наскучило ему стоять на одном месте, то ли заметил он где–нибудь длинноухого собрата и решил с ним поздороваться, но он ревел, приподняв хвост, вытянув морду с желтыми оскаленными зубами, ревел оглушительно, неудержимо, и если останавливался на мгновение, то затем только, чтобы, передохнув, открыть свою пасть еще шире и зареветь, заскрипеть еще громче.
Эмир заткнул уши. Стражники бросились в толпу. Но Ходжа Насреддин был уже далеко. Он тащил упиравшегося ишака и во всеуслышание ругал его:
— Чему ты обрадовался, проклятый ишак! Неужели ты не можешь потише восхвалять милосердие и мудрость эмира! Или, может быть, ты надеешься получить за свое усердие должность главного придворного льстеца?
Толпа громким хохотом встречала его слова, расступалась перед ним и опять смыкалась перед стражниками, которым так и не удалось догнать Ходжу Насреддина, положить его за дерзкое возмущение спокойствия под плети и отобрать в эмирскую казну ишака.

ГЛАВА ДВЕНАДЦАТАЯ

— Ну вот, суд закончился, и теперь моя власть над вами безгранична, — говорил ростовщик Джафар горшечнику Ниязу и его дочке Гюльджан, когда после объявления приговора они втроем покинули место судилища. — Красавица, с тех пор как я случайно увидел тебя, я лишился сна и покоя. Покажи мне свое лицо. Сегодня, ровно через час, ты войдешь в мой дом. И если ты будешь благосклонна ко мне — я дам твоему отцу легкую работу и хорошую пищу; если же ты будешь упрямиться, тогда, клянусь светом очей моих, я буду кормить его сырыми бобами, заставлю таскать камни и продам хивинцам, жестокость которых в обращении с невольниками общеизвестна. Не упрямься же и покажи мне свое лицо, о прекрасная Гюльджан!
Сладострастными, крючковатыми пальцами он приподнял ее покрывало. Гневным движением она отбросила его руку. Лицо Гюльджан оставалось открытым только одно мгновение, но и этого было достаточно, чтобы Ходжа Насреддин, проезжавший мимо на своем ишаке, успел подсмотреть. И красота девушки была столь удивительной и необычайной, что Ходжа Насреддин едва не лишился чувств: мир померк перед его глазами, сердце перестало биться — он побледнел, покачнулся в седле и, потрясенный, закрыл ладонью глаза. Любовь сразила его мгновенно, подобно молнии. Прошло немало времени, прежде чем он опомнился.
— И эта хромая, горбатая, кривая обезьяна осмеливается посягать на такую еще не бывалую в мире красоту! — воскликнул он. — Зачем, зачем я вытащил его вчера из воды; и вот мое дело уже обратилось против меня! Но посмотрим, посмотрим еще, грязный ростовщик! Ты еще не хозяин над горшечником и его дочерью, они имеют еще целый час отсрочки, а Ходжа Насреддин за один час может сделать столько, сколько другой человек не сделает за целый год!
Между тем ростовщик, достав из своей сумки солнечные деревянные часы, отметил время:
— Жди меня здесь, горшечник, под этим деревом. Я вернусь через час, и не пытайся скрыться, ибо я все равно разыщу тебя даже на дне морском и поступлю с тобой, как с бежавшим невольником. А ты, прекрасная Гюльджан, подумай над моими словами: от твоей благодарности зависит теперь судьба твоего отца.
И с торжествующей усмешкой на своей гнусной роже он отправился в ювелирный ряд за украшениями для новой наложницы.
Горшечник, согбенный горем, и дочка его остались в тени придорожного дерева. Подошел Ходжа Насреддин:
— Горшечник, я слышал приговор. Тебя постигла беда, но, может быть, я сумею помочь тебе?
— Нет, добрый человек, — ответил горшечник с отчаянием в голосе. — Я вижу по твоим заплатам, что ты не обладаешь богатством. Мне ведь нужно достать целых четыреста таньга! У меня нет таких богатых знакомых, все мои друзья бедны, разорены поборами и налогами.
— У меня тоже нет богатых друзей в Бухаре, но я все–таки попробую достать деньги, — перебил Ходжа Насреддин.
— Достать за один час четыреста таньга! — Старик с горькой усмешкой покачал седой головой. — Ты, наверное, смеешься надо мной, прохожий! В подобном деле мог бы достичь успеха разве только Ходжа Насреддин.
— О прохожий, спаси нас, спаси! — воскликнула Гюльджан, обнимая отца. Ходжа Насреддин взглянул на нее и увидел, что кисти рук ее совершенны; она ответила ему долгим взглядом, он уловил сквозь чадру влажный блеск ее глаз, полных мольбы и надежды. Кровь его вскипела, пробежала огнем по жилам, любовь его усилилась многократно. Он сказал горшечнику:
— Сиди здесь, старик, и жди меня, и пусть я буду самым презренным и последним из людей, если не достану до прихода ростовщика четырехсот таньга!
Вскочив на ишака, он исчез в базарной толпе…

ГЛАВА ТРИНАДЦАТАЯ

На площади было гораздо тише и просторнее, чем утром, в часы торговой горячки, когда все бежали, кричали, спешили, боясь прозевать свою удачу. Близился полдень, и народ, спасаясь от зноя, расходился по чайханам, чтобы спокойно подсчитать прибыли и убытки. Солнце заливало площадь жарким светом, тени были короткими, резкими, словно высеченными в жесткой земле. В затененных местах всюду приютились нищие, а около них прыгали с веселым чириканьем воробьи, подбирая крошки.
— Подай, добрый человек, во имя аллаха! — гнусавили нищие, показывая Ходже Насреддину свои уродства и язвы.
Он отвечал сердито:
— Уберите свои руки. Я ничуть не богаче вас и сам ищу, кто бы дал мне четыреста таньга.
Нищие, принимая эти слова за насмешку, осыпали Ходжу Насреддина руганью. Он не отвечал, погрузившись в раздумье.
Он выбрал в ряду чайхан самую большую и людную, где не было ни дорогих ковров, ни шелковых подушек, вошел и втащил за собой по ступенькам лестницы ишака, вместо того чтобы поставить у коновязи.
Ходжу Насреддина встретили удивленным молчанием, но он ничуть не смутился, достал из переметной сумки Коран, что подарил ему вчера на прощание старик, и, раскрыв, положил перед ишаком.
Все это он проделал неторопливо и спокойно, без улыбки на лице, как будто так и полагалось.
Люди в чайхане начали переглядываться. Ишак стукнул копытом в деревянный гулкий настил.
— Уже? — спросил Ходжа Насреддин и перевернул страницу. — Ты делаешь заметные успехи.
Тогда встал со своего места пузатый добродушный чайханщик и подошел к Ходже Насреддину:
— Послушай, добрый человек, разве здесь место для твоего ишака? И зачем ты положил перед ним священную книгу?
— Я учу этого ишака богословию, — невозмутимо ответил Ходжа Насреддин. — Мы уже заканчиваем Коран и скоро перейдем к шариату.
По чайхане пошел гул и шепот, многие встали, чтобы лучше видеть.
Глаза чайханщика округлились, рот приоткрылся. Еще никогда в жизни ему не приходилось видеть такого чуда. В это время ишак снова стукнул копытом.
— Хорошо, — похвалил Ходжа Насреддин, переворачивая страницу. — Очень хорошо! Еще немного усилий, и ты сможешь занять должность главного богослова в медресе Мир–Араб. Вот только страницы он не умеет перелистывать сам, приходится ему помогать… Аллах снабдил его острым умом и замечательной памятью, но позабыл снабдить его пальцами, — добавил Ходжа Насреддин, обратившись к чайханщику.
Люди в чайхане, побросав свои чайники, подошли ближе; не прошло и минуты, как вокруг Ходжи Насреддина собралась толпа.
— Этот ишак — не простой ишак! — объявил Насреддин. — Он принадлежит самому эмиру. Однажды эмир позвал меня и спросил: «Можешь ли ты обучить моего любимого ишака богословию, чтобы он знал столько же, сколько я сам?» Мне показали ишака, я проверил его способности и ответил: «О пресветлый эмир! Этот замечательный ишак не уступает остротой своего ума ни одному из твоих министров, ни даже тебе самому, я берусь обучить его богословию, и он будет знать столько же, сколько знаешь ты, и даже больше, но для этого потребуется двадцать лет». Эмир велел выдать мне из казны пять тысяч таньга золотом и сказал: «Бери этого ишака и учи его, но, клянусь аллахом, если через двадцать лет он не будет знать богословия и читать наизусть Коран, я отрублю тебе голову!»
— Ну, значит, ты заранее можешь проститься со своей головой! — воскликнул чайханщик. — Да где же это видано, чтобы ишаки учились богословию и наизусть читали Коран!
— Таких ишаков немало и сейчас в Бухаре, — ответил Ходжа Насреддин. — Скажу еще, что получить пять тысяч таньга золотом и хорошего ишака в хозяйство — это человеку не каждый день удается. А голову мою не оплакивай, потому что за двадцать лет кто–нибудь из нас уж обязательно умрет — или я, или эмир, или этот ишак. А тогда поди разбирайся, кто из нас троих лучше знал богословие!
Чайхана едва не обрушилась от взрыва громового хохота, а сам чайханщик повалился в корчах на кошму и смеялся так, что все лицо его было мокрым от слез. Он был очень веселый и смешливый человек, этот чайханщик!
— Вы слышали! — кричал он, хрипя и задыхаясь. — Тогда пусть разбираются, кто из них лучше знал богословие! — И, наверное, он лопнул бы от смеха, если бы вдруг не осенила его догадка.
— Подождите! Подождите! — Он замахал руками, призывая всех к вниманию. — Кто ты и откуда, о человек, обучающий богословию своего ишака? Да ты уж не сам ли Ходжа Насреддин?
— А что же удивительного в этом? Ты угадал, чайханщик! Я — Ходжа Насреддин. Здравствуйте, жители Благородной Бухары!
Было всеобщее оцепенение, и длилось оно долго; вдруг чей–то ликующий голос прорвал тишину:
— Ходжа Насреддин!
— Ходжа Насреддин! — подхватил второй, за ним — третий, четвертый; и пошло по чайхане, по другим чайханам, по всему базару, — везде гудело, повторялось и отдавалось:
— Ходжа Насреддин! Ходжа Насреддин!
Люди бежали со всех концов к чайхане — узбеки, таджики, иранцы, туркмены, арабы, турки, грузины, армяне, татары — и, добежав, громкими криками приветствовали своего любимца, знаменитого хитреца и весельчака Ходжу Насреддина.
Толпа все увеличивалась.
Перед ишаком откуда–то появилась торба с овсом, сноп клевера, ведро чистой холодной воды.
— Привет тебе. Ходжа Насреддин! — неслись крики. — Где ты странствовал? Скажи нам что–нибудь, Ходжа Насреддин!
Он подошел к самому краю помоста, низко поклонился народу:
— Приветствую вас, жители Бухары! Десять лет я был в разлуке с вами, и теперь мое сердце радуется встрече. Вы просите меня сказать что–нибудь, — я лучше спою!
Он схватил большой глиняный горшок, выплеснул воду и, ударяя в него кулаком, как в бубен, громко запел:

 

Звени, горшок, и пой, горшок,
Достойно восхвали кумира!
Поведай миру, о горшок,
О славных милостях эмира!
Горшок звенит, гудит, и вот
Он гневным голосом поет!
Он хриплым голосом поет,
Народ со всех концов зовет!
Послушайте его рассказ:
«Горшечник старый жил — Нияз,
Он глину мял, горшки лепил,
И он, конечно, беден был,
И денег — маленький горшок За долгий век скопить не мог.
Зато горбун Джафар не спит,
Горшки огромные хранит;
Зато эмирская казна
Доверху золотом полна, И стража во дворце не спит,
Горшки огромные хранит.
Но вот беда пришла, как вор,
К Ниязу старому во двор.
Его схватили и ведут
На площадь, на эмирский суд.
А сзади, с видом палача,
Идет Джафар, свой горб влача!»
Доколь неправду нам терпеть?
Горшок, скажи, горшок, ответь!
Правдив твой глиняный язык,
Скажи, в чем виноват старик?
Горшок поет, горшок звенит,
Горшок правдиво говорит:
«Старик виновен потому,
Что в сеть пришлось попасть ему.
И паутина паука
Закабалила старика!»
Пришел на суд в слезах старик,
К ногам эмира он приник.
Он говорит: «Весь знает мир,
Как добр и благостен эмир,
Так пусть же милости его
Коснутся сердца моего!»
Эмир сказал: «Не плачь, Нияз,
Даю тебе отсрочки… час!
Недаром знает целый мир,
Как добр и благостен эмир!»
Доколь неправду нам терпеть?
Горшок, скажи, горшок, ответь!
Горшок поет, горшок звенит,
Горшок правдиво говорит:
«Безумному подобен тот,
Кто от эмира правды ждет.
Эмирским милостям цена
Всегда одна, всегда одна!
Эмир — он что? С дерьмом мешок,
И вместо головы — горшок!»
Горшок, скажи, горшок, ответь!
Доколь эмира нам терпеть?
Когда ж измученный народ
Покой и счастье обретет?
Горшок поет, горшок звенит,
Горшок правдиво говорит:
«Крепка, сильна эмира власть,
Но и ему придется пасть.
Исчезнут дни твоей тоски.
Идут года. И в должный срок
Он разлетится на куски,
Как этот глиняный горшок!»

 

Ходжа Насреддин поднял горшок высоко над головой и, швырнув, ударил сильно об землю; горшок звонко лопнул, разлетелся на сотни мелких осколков. Напрягаясь и перекрывая голосом шум толпы. Ходжа Насреддин закричал:
— Так давайте вместе спасать горшечника Нияза от ростовщика и от эмирских милостей. Вы знаете Ходжу Насреддина, за ним долги не пропадают! Кто одолжит мне на короткий срок четыреста таньга?
Вперед выступил босой водонос:
— Ходжа Насреддин, откуда у нас деньги? Ведь мы платим большие налоги. Но вот у меня есть пояс, совсем почти новый; за него можно что–нибудь выручить.
Он бросил на помост к ногам Ходжи Насреддина свой пояс; гул и движение в толпе усилились, к ногам Ходжи Насреддина полетели тюбетейки, туфли, пояса, платки и даже халаты. Каждый считал честью для себя услужить Ходже Насреддину. Толстый чайханщик принес два самых красивых чайника, медный поднос и посмотрел на остальных с гордостью, ибо пожертвовал щедро. Куча вещей все росла и росла. Ходжа Насреддин кричал, надрываясь:
— Довольно, довольно, о щедрые жители Бухары! Довольно, слышите ли вы. Седельник, возьми обратно свое седло, — довольно, говорю я! Вы что — решили превратить Ходжу Насреддина в старьевщика? Я начинаю продажу! Вот пояс водоноса, кто купит его, тот никогда не будет испытывать жажды. Подходите, продаю дешево! Вот старые заплатанные туфли, они уже, наверное, побывали раза два в Мекке; тот, кто наденет их, как бы совершит паломничество! Есть ножи, тюбетейки, халаты, туфли! Берите, я продаю дешево и не торгуюсь, ибо время сейчас для меня дороже всего!
Но великий Бахтияр, в неусыпной заботе о верноподданных, постарался навести в Бухаре такие порядки, что ни один грош не мог задержаться в карманах жителей и переходил немедленно в эмирскую казну, — дабы жителям легче было ходить с неотягощенными карманами. Тщетно кричал Ходжа Насреддин, восхваляя свой товар, — покупателей не было.

ГЛАВА ЧЕТЫРНАДЦАТАЯ

В это время неподалеку проходил ростовщик Джафар, его сумку оттягивали золотые и серебряные украшения, купленные в ювелирном ряду для Гюльджан.
Хотя час отсрочки был уже на исходе и ростовщик спешил, охваченный сластолюбивым нетерпением, но алчность превозмогла в нем все другие чувства, когда он услышал голос Ходжи Насреддина, объявлявшего дешевую распродажу.
Ростовщик приблизился, его заметили, и толпа начала быстро редеть, ибо каждый третий человек из собравшихся был должен ему.
Ростовщик узнал Ходжу Насреддина:
— Это, кажется, ты здесь торгуешь, человек, вытащивший меня вчера из воды? Но откуда у тебя столько товара?
— Ты ведь сам дал мне вчера полтаньга, о почтенный Джафар, — ответил Ходжа Насреддин. — Я пустил в оборот эти деньги, и удача сопутствовала мне в торговле.
— Ты сумел наторговать такую кучу товара за одно утро? — воскликнул ростовщик с удивлением. – Мои деньги пошли на пользу тебе. Сколько же ты хочешь за всю эту кучу?
— Шестьсот таньга.
— Ты сошел с ума! И тебе не стыдно заламывать такую цену со своего благодетеля! Разве не мне обязан ты своим благополучием? Двести таньга — вот моя цена.
— Пятьсот, — ответил Ходжа Насреддин. — Из уважения к тебе, почтенный Джафар, — пятьсот таньга!
— Неблагодарный! Разве не мне, повторяю, обязан ты своим благополучием?
— А разве не мне обязан ты, ростовщик, своей жизнью? — ответил Ходжа Насреддин, потеряв терпение. — Правда, ты дал мне за спасение своей жизни всего полтаньга, но она, твоя жизнь, и не стоит большего, я не в обиде! Если ты хочешь купить, то говори настоящую цену!
— Триста!
Ходжа Насреддин молчал.
Ростовщик долго копался, оценивая опытным глазом товар, и, когда убедился, что за все эти халаты, туфли и тюбетейки можно выручить самое меньшее семьсот таньга, решил накинуть:
— Триста пятьдесят.
— Четыреста.
— Триста семьдесят пять.
— Четыреста.
Ходжа Насреддин был непоколебим. Ростовщик уходил и опять возвращался, накидывая по одной таньга, наконец согласился. Они ударили по рукам. Ростовщик с причитаниями и стонами начал отсчитывать деньги:
— Клянусь аллахом, я переплатил вдвое за этот товар. Но такой уж у меня характер, что я всегда терплю большие убытки по собственной доброте.
— Фальшивая, — перебил Ходжа Насреддин, возвращая монету. — И здесь не четыреста таньга. Здесь триста восемьдесят, у тебя плохое зрение, почтенный Джафар.
Ростовщику пришлось добавить двадцать таньга и заменить фальшивую монету. Потом он за четверть таньга нанял носильщика и, нагрузив его, приказал следовать за собой. Бедный носильщик согнулся в три погибели и едва не падал под тяжестью ноши.
— Нам по дороге, — сказал Ходжа Насреддин. Ему не терпелось увидеть поскорее Гюльджан, и он все время прибавлял шагу. Ростовщик со своей хромой ногой отставал и шел позади.
— Куда ты так спешишь? — спросил ростовщик, вытирая пот рукавом халата.
— Туда же, куда и ты, — ответил Ходжа Насреддин, в его черных глазах блеснули лукавые искры. — Мы с тобой, почтенный Джафар, идем в одно и то же место и по одному и тому же делу.
— Но ты не знаешь моего дела, — сказал ростовщик. — Если бы ты знал, ты бы мне позавидовал.
Ходже Насреддину был ясен скрытый смысл этих слов, и он ответил с веселым смехом:
— Но если бы ты, ростовщик, знал мое дело, ты позавидовал бы мне в десять раз больше.
Ростовщик насупился: он уловил дерзость в ответе Ходжи Насреддина.
— Ты невоздержан на язык; подобный тебе должен трепетать, разговаривая с подобным мне. Не много найдется людей в Бухаре, которым бы я завидовал. Я богат, и желаниям моим нет преграды. Я пожелал самую прекрасную девушку в Бухаре, и сегодня она будет моей.
В это время навстречу им попался продавец вишен с плоской корзиной на голове. Ходжа Насреддин мимоходом взял из корзины одну вишню на длинном черенке и показал ее ростовщику:
— Выслушай меня, почтенный Джафар. Рассказывают, однажды шакал увидел высоко на дереве вишню. И он сказал себе: «Во что бы то ни стало, но я съем эту вишню». И. он полез на дерево, лез туда два часа и весь ободрался о сучья. И когда он уже приготовился полакомиться и широко разинул свою пасть — откуда–то налетел вдруг сокол, схватил вишню и унес. И потом шакал спускался на землю с дерева опять два часа, ободрался еще больше и, обливаясь горькими слезами, говорил: «Зачем я только полез за этой вишней, ибо давно всем известно, что вишни растут на деревьях не для шакалов».
— Ты глуп, — высокомерно сказал ростовщик. — В твоей сказке я не вижу смысла.
— Глубокий смысл познается не сразу, — ответил ему Ходжа Насреддин.
Вишня висела у него за ухом, черенок ее был засунут под тюбетейку. Дорога повернула. За поворотом сидели на камнях горшечник и его дочь.
Горшечник встал; глаза его, в которых все еще светилась надежда, погасли. Он решил, что чужеземцу не удалось достать денег. Гюльджан отвернулась с коротким стоном.
— Отец, мы погибли! — сказала она, и в ее голосе было столько страдания, что даже камень уронил бы слезу, но сердце ростовщика было жестче любого камня. Ничего, кроме злобного торжества и сластолюбия, не выражалось на его лице, когда он сказал:
— Горшечник, время истекло. Отныне ты мой невольник, а дочь твоя — рабыня и наложница.
Ему захотелось уязвить и унизить Ходжу Насреддина, он властно, по–хозяйски открыл лицо девушки:
— Посмотри, разве она не прекрасна? Сегодня я буду спать с нею. Скажи теперь, кто кому должен завидовать?
— Она действительно прекрасна! — сказал Ходжа Насреддин. — Но есть ли у тебя расписка горшечника?
— Конечно. Разве можно вести денежные дела без расписок: ведь все люди — мошенники и воры. Вот расписка, здесь обозначен и долг, и срок уплаты, горшечник отпечатал внизу свой палец.
Он протянул расписку Ходже Насреддину.
— Расписка правильная, — подтвердил Ходжа Насреддин. — Получи же свои деньги по этой расписке. Остановитесь на одну минуту, почтенные! Будьте свидетелями, — добавил он, обращаясь к людям, проходившим мимо по дороге.
Он разорвал расписку пополам, еще четыре раза пополам и пустил обрывки по ветру. Потом он развязал свой пояс и вернул ростовщику все деньги, только что полученные от него же.
Горшечник и его дочь окаменели от неожиданности и счастья, а ростовщик от злобы. Свидетели перемигивались, радуясь посрамлению ненавистного ростовщика.
Ходжа Насреддин взял вишню, опустил ее в рот и, подмигнув ростовщику, громко причмокнул губами.
По уродливому телу ростовщика прошла медленная судорога, руки скрючились, единственное око злобно вращалось, горб задрожал.
Горшечник и Гюльджан просили Ходжу Насреддина:
— О прохожий, скажи нам свое имя, чтобы мы знали, за кого возносить нам молитвы!
— Да! — вторил ростовщик, брызгаясь слюной. — Скажи свое имя, чтобы я знал, кого проклинать!
Лицо Ходжи Насреддина светилось, он ответил звонким и твердым голосом:
— В Багдаде и в Тегеране, в Стамбуле и в Бухаре — всюду зовут меня одним именем — Ходжа Насреддин!
Ростовщик отшатнулся, побелел:
— Ходжа Насреддин!
И в ужасе кинулся прочь, подталкивая в спину своего носильщика.
Все же остальные кричали приветственно:
— Ходжа Насреддин! Ходжа Насреддин!
Глаза Гюльджан сияли под чадрой; горшечник все еще не мог опомниться и поверить в свое спасение, — он что–то бормотал, разводя в растерянности руками.

ГЛАВА ПЯТНАДЦАТАЯ

Эмирский суд продолжался. Палачи сменились несколько раз. Очередь ожидающих порки все увеличивалась. Двое осужденных корчились на кольях, один лежал обезглавленный на темной от крови земле. Но стоны и крики не достигали слуха дремлющего эмира, заглушаемые хором придворных льстецов, охрипших от усердия. В своих похвалах они не забывали великого визиря и других министров, и Арсланбека, и мухобоя, и кальянщика, справедливо полагая, что угождать надо на всякий случай всем: одним — чтобы получить для себя пользу, другим — чтобы не причинили вреда.
Арсланбек давно с беспокойством прислушивался к странному гулу, доносившемуся издалека.
Он подозвал двух самых искусных и опытных шпионов:
— Идите и разузнайте, почему волнуется народ. Возвращайтесь немедля.
Шпионы ушли, один — переодетый в нищенские лохмотья, второй — в одежде странствующего дервиша.
Но раньше чем вернулись шпионы, прибежал, спотыкаясь и путаясь в полах своего халата, бледный ростовщик.
— Что случилось, почтенный Джафар? — спросил Арсланбек, меняясь в лице.
— Беда! — ответил трясущимися губами ростовщик. — О достопочтенный Арсланбек, случилась большая беда. В нашем городе появился Ходжа Насреддин. Я только что видел его и говорил с ним.
Глаза Арсланбека выкатились из орбит и замерли. Прогибая своей грузностью ступени лестницы, он вбежал на помост, пригнулся к уху дремлющего эмира.
Эмир вдруг подпрыгнул на троне так высоко, словно его ткнули шилом пониже спины.
— Ты лжешь! — закричал он, и лицо его исказилось страхом и яростью. — Этого не может быть! Калиф багдадский недавно писал мне, что отрубил ему голову! Султан турецкий писал, что посадил его на кол! Шах иранский собственноручно писал мне, что повесил его. Хан хивинский еще в прошлом году во всеуслышание объявил, что содрал с него кожу! Не мог же он в самом деле уйти невредимым из рук четырех государей, этот проклятый Ходжа Насреддин!
Визири и сановники побледнели, услышав имя Ходжи Насреддина. Мухобой, вздрогнув, уронил свое опахало, кальянщик поперхнулся дымом и закашлялся; льстивые языки поэтов присохли к зубам от страха.
— Он здесь! — повторил Арсланбек.
— Ты врешь! — вскричал эмир и царственной дланью влепил Арсланбеку увесистую пощечину. — Ты врешь! А если он действительно здесь, то как он мог проникнуть в Бухару, и куда годится вся твоя стража! Это он, значит, устроил на базаре такой переполох сегодня ночью! Он хотел взбунтовать народ против меня, а ты спал и ничего не слышал! И эмир влепил Арсланбеку вторую пощечину. Арсланбек низко поклонился, чмокнул на лету эмирскую руку:
— О повелитель, он здесь, в Бухаре. Разве ты не слышишь?
Далекий гул усиливался и нарастал, подобно надвигающемуся землетрясению, и вот толпа вокруг судилища, захваченная общим волнением, тоже начала гудеть, сначала неясно и глухо, а потом все громче, сильнее, и эмир почувствовал зыбкое колебание помоста и своего раззолоченного трона. В эту минуту из общего слитного гула, переходившего уже в мощный рев, вдруг всплыло, и повторилось, и отдалось многократно во всех концах:
— Ходжа Насреддин! Ходжа Насреддин! Стража бросилась с дымящимися фитилями к пушкам. Лицо эмира перекосилось от волнения.
— Кончайте! — закричал он. — Во дворец! Подобрав полы парчового халата, он кинулся во дворец; за ним, спотыкаясь, бежали слуги с пустыми носилками на плечах. И, объятые смятением, мчались, толкаясь и обгоняя друг друга, теряя туфли и не останавливаясь, чтобы подобрать их, визири, палачи, музыканты, стражники, мухобой и кальянщик. Только слоны прошествовали с прежней важностью и неторопливостью, ибо они хотя и числились в эмирской свите, но не имели никаких причин бояться народа.
Тяжелые, окованные медью ворота дворца закрылись, пропустив эмира и его свиту.
А базарная площадь, затопленная народом, гудела, шумела и волновалась, повторяя все снова и снова имя Ходжи Насреддина.
Назад: ЧАСТЬ ПЕРВАЯ
Дальше: ЧАСТЬ ВТОРАЯ