Взялся за перо я после долгого перерыва, находясь уже в жиздринском госпитале. Теперь мое состояние лучше, я почти уже выкарабкался из горячки. Этому способствовали лечебные кровопускания, а главное – усердие моего нового слуги Тимофея, не оставлявшего меня своей опекой ни днем, ни ночью. Кабы не выиграл бы я его тогда в Брянске в карты, кто ухаживал бы за мною, когда валялся я в бреду на госпитальной койке? Благодарен я и корнету Езерскому, который не оставил меня на произвол судьбы в болезни, а передал на попечение эскулапов. А ведь я-то сердился на Езерского, намеревался даже его подстрелить, найдя какой-нибудь пустяковой повод для дуэли. И там на лесной дороге… А он-то меня не бросил. Не совершил я злодейства и сам жив остался. Да, те самые люди, одного из которых я намеревался подстрелить, а другого, сочтя ничтожным, успел выдрать вожжами, не дали мне усесться в лодку Харона и отъехать в мир иной. Впрочем, не уверен, что поступили они правильно. А может, и вовсе лучше бы для меня было, коли никогда не появлялся бы я на свет. Бог весть.
Но как уж получилось, так получилось. Теперь я почти здоров; сегодня уже вставал, с удовольствием съел огурцы со сметаною, принесенные Тимофеем, и вновь взялся за дневник.
* * *
Последняя запись в нем была сделана еще в Брянске, где и началась моя горячка. Вероятно, я простудился под дождями, путешествуя по лесной глухомани, где выворачивал вместе с купцами и возницами застрявшие телеги и наши повозки из бурных ручьев и грязи. Поначалу я чувствовал лишь недомогание и прибег к простому способу от него избавиться – усердно хлестал водку. Так я полагал выбить хворь, но получил горячку. А чего мне только не мерещилось, когда я уже окончательно слег и очутился на госпитальной койке! Даже странно теперь вспоминать о виденном. То мне чудилось, что орлиная лапа с моего ментика шевелит когтями и хватает меня за горло, то являлись гурьбой круглолицые девки, сплетались в невероятный хоровод и, кружась надо мной, по очереди затыкали мой рот приторными своими сосками. Впрочем, это объясняется, вероятно, запахами мальцовских житниц, которые располагаются неподалеку от лазарета. А недавно являлась Елена Николаевна. При этом я видел самого себя как бы со стороны. Я стоял перед ней голый, рядом был голый корнет Езерский, а она мерила наши уды аршином – у кого длиннее. При этом мы с Езерским стояли как бы по команде «смирно». Потом, помню, мы оба закачались и, вдруг мгновенно преобразившись в огромные уды, принялись бойко выплясывать перед Еленой Николаевной. Я – казачка, а корнет – пошел вприсядку. Разумеется, мне было довольно странно видеть себя со стороны удом, пляшущим казачка. Непонятно также, каким образом я понимал, что этот пляшущий передо мной уд – не кто иной, как я сам. Тут Елена Николаевна взяла нас обоих под руки (хотя когда ж это у фаллосов были руки) и вдруг сама пошла коленцами. И каждое ее коленце словно проходило через мое темечко и образовывало в голове некую светящуюся гирлянду. Я принялся разглядывать эту гирлянду и все яснее понимал, что Елена Николаевна никогда в меня не была влюблена, а пришла на гауптвахту и отдалась, чтобы не понаслышке узнать, каков я в любовных баталиях и правду ли мой уд столь могуч, как говорили. Как и помещица Цыбульская, она не имела сердца, а была лишь искательницей новых ощущений. И только я это понял, Елена Николаевна сразу же пропала, и в горло мое впились орлиные когти ментика. Я оторвал их и очутился в сонме других видений.
…Особенно много подобных образов и видений мелькало во мне в последние дни болезни в госпитале. Однако до этого и наяву со мной происходило нечто, чему вряд ли можно сыскать объяснения. Так, например, со мной, пожалуй, беседовал черт… Впрочем, тут я не совершенно уверен, что это был он, а не человек, которого я с ним просто перепутал. Может, мне только это показалось. Впрочем, мысли мои вновь начинают путаться. Чтоб не допустить этого, начну излагать все по порядку, во всяком случае, так, как я помню последние события.