Книга: XV легион. Последний путь Владимира Мономаха
Назад: Антонин Ладинский XV легион. Последний путь Владимира Мономаха
Дальше: Последний путь Владимира Мономаха

XV легион

В консульство Суллы Цереалия и во второе консульство Марка Меция Лэта , в сентябрьские календы .
Плеяды всходили над Римом, предвещая зимние бури, бедствия и гибель кораблей. Большой торговый корабль «Фортуна Кальпурния», принадлежавший сенатору Публию Кальпурнию Месале, шел в Италию. Опытный водитель корабля, по имени Наварх Трифон, спешил до закрытия навигации доставить в Рим драгоценный груз – благовония Счастливой Аравии, перец, папирус и верблюжью шерсть. На корабле возвращался к пенатам племянник сенатора, поэт Виргилиан. Ветер был благоприятен.
Император Антонин Каракалла был на Востоке. Его мать, Юлия Домна, жила в Антиохии. Юлия Меза воспитывала в Гелиополе внука Вассиана–Гелиогабала, наследственного жреца в храме бога Солнца. Евнух Мезы Ганнис мечтал о восстановлении царства диадохов. По городишкам Сирии скиталась бродячая труппа комедиантов, в которой роль Елены Троянской исполняла танцовщица Делия. В городе Карнунте, на Дунае, жила пятнадцатилетняя Грациана Секунда, из фамилии Викториев. Пятнадцатый легион, стоянка которого была в Сатале, маленьком городке на границе Армении, недалеко от кавказского города Диоскурад, но который застрял в западных провинциях после сражения под Лугдунумом, по распоряжению Макретиана направлялся из Аквилеи на дунайскую границу.
С Дуная летели лебединые стаи. Предчувствуя приближение зимы, птицы с печальным курлыканьем летели за Геркулесовы Столпы, в жаркие пределы Африки. Осеннее солнце медленно склонялось к горизонту, к волнистым холмам, покрытым дубовыми рощами. В тех областях Паннонии, по которым двигался легион Цессия Лонга, вдоль реки Раабы, не было ни дорог, ни кокетливых римских вилл. Провинция казалась дикой, как варварские страны. Редкие селения были оставлены колонами под угрозой нашествия варваров. Иногда из лесных чащ выбегал вепрь, озирался и снова скрывался под сенью отягощенных желудями дубов. Воздух был прозрачен как хрусталь. Но нигде не было видно ни дыма, ни пары волов на полях, ни колонн сельского храма, и в этом варварском пейзаже была какая–то трогательная и величавая красота. Голубая дымка далей, призрачные дубравы, курлыканье лебедей напоминали почему–то о подземном царстве Персефоны, где бродят души умерших.
Стал накрапывать мелкий косой дождь. Легион вытянулся по дороге, которая вела из Саварии в Аррабону. Дорога расползалась под колесами легионных повозок. На ней, вероятно, неплохо нажились подрядчики.
Центурии шли под охраной легионной конницы, с соблюдением всех мер предосторожности. Тяжелый обоз и вспомогательные части были оставлены в Аквилее.
Варварские орды переправились через Дунай где–то между Карнунтом и Бригецио, ворвались в Аррабону, перебили стоявшую там когорту XIV легиона и опустошили окрестности. Каковы были силы варваров и их дальнейшие намерения, никто не знал. XV легион, легатом которого был Цессий Лонг, спешил к месту событий. Солдаты шли днем и ночью.
Тревожные события развивались на дунайской границе, за Рейном, за крепостными валами Германии и Репин. Там, как таинственное море, волновался в германских лесах варварский мир. Сарматы, гепиды, карпы и многие другие племена, оглашая воздух скрипом повозок, конским ржаньем и ревом волов, снимались с насиженных мест и двигались на юг, стучась в ворота империи. За ними, далеко на севере, медлительно передвигались славяне. Было скучно и тесно жить в германских и сарматских лесах. Одна из этих орд переправилась через Дунай. Может быть, это была только разведка. Никто толком ничего не знал. Ничего не было известно о положении в Нижней Мезии, об участии дакийских легионов и городов. Опасались за римские поселения в Скифии. Мир вдруг стал казаться непрочным, потерял уверенность в своем бытии.
Перед закатом солнца легат Марк Цессий Лонг, старый сподвижник императора Септимия Севера в британской войне, получил какие–то сведения от германских лазутчиков и приказал орлоносцам остановиться. Солнце висело у самого горизонта, огромное и пурпурное. Протяжно и печально затрубили римские трубы. Получив приказание устраиваться на ночлег, копать ров, устроить лагерь, легион превратился в разворошенный муравейник. Цессий Лонг решил, что безрассудно двигаться дальше, имея в своем распоряжении смертельно уставших солдат, а также по причине наступавшей темноты.
Давно прошли времена, когда римский легион можно было сравнить с отчетливой геометрической фигурой. Пятнадцатый легион разномастным одеянием легионеров и косматой конницей напоминал варварскую орду. Да он и был на три четверти укомплектован варварами, которые едва понимали латинскую речь. Но по раз заведенному порядку солдаты сложили щиты и копья под значками своих центурий и, оставив при себе только мечи, взялись за кирки и лопаты. Пока в котлах варилось солдатское варево – бобы с бараниной, крепко заправленные чесноком, перцем и солью – надо было окопаться на ночь. Легионеры знали, что не получат похлебки, пока не будет устроен лагерь, с традиционными улицами и воротами и хотя бы некоторым подобием рвов и валов. Каждая центурия занимала в нем строго определенное место, и даже спросонья солдаты знали, куда им бежать в случае тревоги, и где строится их центурия. Когда все было готово, в палатку легата с положенной церемонией были внесены орлы.
Цессий Лонг лежал на медвежьей шкуре, заменяющей ему в походе ложе, и диктовал писцу экстренное донесение Клавдию Агриппе, пропретору Паннонии, который руководил военными операциями. Рядом на полу стоял светильник и бронзовая чернильница с изображением подвигов Геркулеса, любимая вещь легата, подарок Юлии Домны. На сквозняке пламя светильника чадило и билось, и в его трепетном сиянии поблескивали в углу шатра серебряные орлы и изображения императоров.
Цессий диктовал:
– По причине темноты, дурной погоды и усталости… Напиши – крайней усталости людей, я остановился на ночь с соблюдением всех предписанных правил. Настроение легиона превосходное. Легионеры жаждут сразиться с неприятелем и заслужить твою лестную похвалу…
Снаружи совсем стемнело. Из темноты доносились крики, ржанье взволнованной чем–то лошади, брань старательного центуриона.
«Это Альвуций, батав, из первой когорты…» – по голосу догадался легат.
Мимо прошла на рысях дозорная турма, и глухой топот копыт замер вдали. Цессий Лонг продолжал:
– Прошу тебя, если будешь писать благочестивому и великому августу, напиши о моих трудах и о желании…
Приподняв край палатки над своей курчавой головой, вошел легионный врач Александр, грек из Антиохии, с чашей лекарства в руке. У Цессия Лонга была застарелая болезнь печени.
– Будь здоров, – сказал врач с поклоном.
– А, это ты, – повернул к нему голову легат.
У обоих были пышные бороды – у врача черная, как смоль, у легата – с сединой. Оба походили некоторыми чертами лица на покойного императора Септимия Севера.
– Прими лекарство, – протянул чашу Александр.
– Припадок прошел. Может быть, не принимать? Как ты думаешь? – потянул легат носом надоевший запах питья из тертой редьки и оливкового масла.
– Нет, прими, – нахмурил брови Александр.
Вслед за врачом явился префект легионной конницы Аций, варвар, свев из Германии, не более проникнутый любовью к Риму и римской доблести, чем иной представитель патрицианской фамилии. Его очень любил и выделял Лонг, доверяя ему во всем.
Аций доложил, что трое из его людей исчезли, вероятно, перепились и отстали.
– По двадцать палок! Псы! – не выдержал Лонг.
– Будет исполнено, легат.
– Посыльный готов?
– Готов, легат.
Цессий Лонг запечатал восковой печатью трубочку донесения и отдал Ацию. Писец собрал письменные принадлежности и удалился.
– Отправь немедленно и пришли ко мне Корнелина!
Аций ушел исполнять приказание и спустя минуту вернулся с Корнелином. Корнелин, трибун первой когорты, молчаливый и мужественного вида человек, среднего роста, атлетического сложения, с коротко подстриженной бородкой и орлиным носом, вошел в походном, мокром от дождя плаще и доложил, что все в лагере обстоит благополучно. Явившийся вслед за ним трибун четвертой когорты Валерий заявил, что у него некоторые легионарии натерли в пути ноги. Когорта была завербована из новобранцев, и центурионы не доглядели.
– Кто старший центурион когорты? – спросил легат.
– Виктор Юст.
– Двадцать палок!
– Старшему центуриону? – осмелился спросить Валерий.
У легата начинался приступ. Сдержав себя, он сказал:
– Скажи старику, что ему стыдно допускать такие вещи. У него награда за каледонскую войну. Аций, вернулись лазутчики?
– Нет, легат.
– Будь бдителен, Аций! Сегодня возможно ночное нападение. Пусть люди спят с копьями в руках. Корнелин! Поднять людей с окончанием четвертой стражи! Мы выступаем на рассвете. Головной – третья когорта. Это все. Ступайте! Аций, разбуди меня, когда явятся лазутчики…
Оставшись один, легат прилег. Он жалел, что не мог двинуться на Аррабону немедленно. Его могли опередить части XIV легиона, которым командовал старая лиса Лициний Салерн. Взятие города в реляциях эффектнее выигранного сражения. А тут не являются лазутчики. Какие планы надо было предпринять?
Все труднее было держать в руках солдат. Каждый носит теперь золотой перстень и считает, что делает вам одолжение, служа под орлами. Но что скажет август, узнав, что Аррабону взял XIV легион? Броситься вперед с одной конницей? Нет, это было бы опрометчиво. И легат тяжело вздохнул.
Что замышляет на востоке август? Вечно у него грандиозные планы, которые он никогда не доводит до конца. Впрочем, что можно было ждать от жалкого беглеца во время войны с ценнами? Одно дело мечтать о далеких походах и подражать Александру, другое – организовать легионы для тяжелой борьбы с парфянами. На что способен кривляка, заставивший всю республику статуями Ганнибала? Человек, который не постеснялся убить брата на руках у матери.
Цессий вспомнил, как он видел Каракаллу в Британии, грузно сидевшего на коне и надзиравшего за переходом армии по гатям через каледонские болота. А потом в Риме, куда Антонин привез священную урну с прахом отца. Легат вспомнил лавры, крики толпы, фимиамы, тяжесть триумфальных арок. Это был единственный раз, когда он был в Риме, провинциал, уроженец Сирмиума, всю жизнь проведший в легионных лагерях, сначала на Востоке, а потом в Британии, в Лютеции, в Лавриаке.
Шел пятый год с того дня, как облачился в пурпур август Антонин Марк Аврелий, прозванный Каракаллой по названию тесной галльской одежды, которую иногда носил император, имевший пристрастие к иноземным одеяниям. Так на рейнской границе он носил германский плащ и делал прическу на варварский манер, чем приводил в восторг батавов и свевов, служивших в римской коннице.
По примеру отца, август всячески добивался любви легионов. На театре военных действий он ел и пил, как простой солдат, а при возведении лагерных укреплений первым брался за лопату и первым бросался в воду при переправе. Иногда, взвалив на плечо легионный орел, под тяжестью которого сгибались и привычные гиганты–орлоносцы, он нес его на протяжении многих миллий. Поистине была достойна удивления его выносливость, с которой он переносил тяготы военной жизни! Но он не имел счастья в воинских предприятиях. А между тем над Римом собирались черные тучи.
Над римским миром вставала страшная заря третьего века. Самый воздух был насыщен тревогой, сомненьями, смертельной усталостью. Уже смерть изображали не в виде Медузы, а прелестным гением, грациозно опустившим к земле потухающий факел жизни. Императорский пурпур был запятнан братоубийством, кровосмешением. Предупреждая о буре, шумели германские дубы. Пронзительные ветры летели с далеких скифских полей. Верблюды кричали в пределах Парфии.
Но империя еще была прекрасным зданием. Даже враги Рима, презиравшие его мораль и институции христиане, фанатичные иудеи, насмешливые александрийцы или подышавшие латинским воздухом варвары, отдавали должное римскому величию. Еще нечем было бы заменить божественную организацию, законы и дороги империи.
На тучных египетских полях колосилась пшеница. В Каппадокии паслись табуны кобылиц. На блаженных холмах скудеющей Италии зеленели классические лозы. На сияющих морях покачивались корабли, нагруженные хлебом, папирусом, мрамором, амфорами с вином и оливковым маслом. Они ходили за Геркулесовы Столпы, в туманную Британию, на остров Тапробану, где зеленеют пальмовые рощи, даже в Индию, даже в далекую страну шелковичных червей, где текут в неведомые моря мутные реки, а храмы увешаны фарфоровыми колокольчиками. Караваны римских меркаторов доходили до пределов Эфиопии и до таинственных африканских озер. Там римляне впервые увидели носорогов.
По гигантским пролетам акведуков струилась вода, питая города, термы, фонтаны и нимфеи. Там, где некогда ревели дикие звери, теперь возвышались храмы, стояли хижины земледельцев, изгибались над реками циклопические дуги мостов. Купцы и путешественники, благочестивые паломники и странствующие риторы, тележки императорских почтарей, едущий подлечить подагру откупщик, составитель гороскопов, возвращающийся к пенатам центурион, двигались с одного конца империи в другой по образцовым дорогам. К услугам путешественников были всюду харчевни и постоялые дворы, а также путеводители, в которых были отмечены все достойные внимания достопримечательности, цены и расстояния.
Этот мир, безукоризненное состояние его дорог, порядок и безопасность охраняли на границах тридцать два легиона. Куда бы ни приходили легионы, всюду они несли с собой римский мир, секрет вечного цемента, рецепты сыроварения и виноградную лозу, и знак центуриона – сучковатая палка, которой наказывали нерадивых солдат, была символом тех виноградников, что расцветали в окрестностях римских колоний. Когда солдаты приходили в варварские страны, прежде всего они строили бани–термы, проводили воду и закладывали храмы Риму, императорам и мужественным солдатским богам. В этих святилищах хранились легионные орлы.
Хотя Цессий Лонг не изучал эллинской философии и не читал Квинтиллиана и Сенеки, но нюхом простого человека чувствовал, что вокруг него происходят какие–то странные перемены. Прислушиваясь к словам людей, которые говорили, красиво двигая руками, он стал понимать, что не так уж прочен этот мир, в котором он живет, что не все в нем благополучно. Но он отгонял грустные подозрения.
Потомок римских колонистов в Иллирии, Лонг в юности пас овец, ухаживал за отцовскими волами, сеял пшеницу. А когда за долги были проданы и волы, и овцы, и дом, и виноградник, он поступил на легионную службу. Вероятно, никогда бы он не поднялся по иерархической лестнице выше центуриона, но в битве при Лугдунуме, в критический момент сражения, когда сам император Септимий Север, спасая жизнь, уже срывал с себя пурпурный плащ, чтобы не быть узнанным врагами, Лонг решил дело со своей центурией. Легат Лэт тоже бросился на помощь к императору. Но разве потом не послали его на верную смерть? Хитрый Лонг, с малых лет привыкший обманывать покупщиков пшеницы и кадастровых переписчиков, сделал вид, что ничего не видел, ни искаженного от страха лица августа, ни сцены с полудаментом, мужественно сражался, был отличен, получил звание трибуна, а во время британской войны был возведен в высокое звание легата и надел латиклаву – сенаторский плащ, ни единого раза не заседая в сенате. Императоры предпочитали доверять легионы людям, поднявшимся из ничтожества. Лонг получил Пятнадцатый легион.
Еще раз поднялась пола палатки, и Корнелин ввел лазутчиков. Их было трое, рослые германцы. Они сказали, что Аррабона в руках варваров, что на городских улицах горят костры и стоят кони, что пока неприятель не предпринимает никаких действий. То же самое рассказывали Лонгу беглецы, которых он допрашивал на дороге. По–видимому, не было данных ожидать нападения. Отпустив Корнелина и лазутчиков, Лонг задремал. У претория, как торжественно называлась в лагере мокрая от дождя палатка легата, сменилась третья стража.
Каракалла совершал длительное путешествие по восточным провинциям, предавался излюбленным конским ристаниям, много труда потратил на восстановление древней македонской фаланги, одерживал иллюзорные победы над врагами. Сенат делал вид, что верит его победным реляциям, и подносил ему один за другим триумфальные титулы. Но насмешливые александрийцы не хотели принимать всерьез подвиги нового Александра и называли его «гетийским», намекая не столько на сомнительные победы над гетами, сколько на убийство Каракаллой родного брата Геты. Когда император за такие шуточки, эпиграммы и терракотовые статуэтки, изображавшие его продавцом яблок – намек на его далеких предков – разгромил при удобном случае Александрию, сопровождавший августа в походах сенат и по этому случаю постановил выбить особую медаль, на которой Каракалла попирал ногой крокодила, символ александрийской смуты, а египетская страна – прекрасная женщина в длинных льняных одеждах – подносила императору тучный колос.
Император посетил священные холмы Илиона. Перепуганные насмерть жители римской колонии, прозябавшей на пепелище Трои, поселяне из соседних деревушек и местные пастухи с изумлением смотрели на пышное зрелище. Ослепительные чешуйчатые панцири преторианцев, гребнистые шлемы, блистающее оружие и звуки труб напоминали о героических подвигах и днях Илиады. На одном из холмов, на котором, по преданию, покоились останки бревенчатого бессмертного города, был сооружен погребальный костер, как это делалось в дни Ахиллеса и Елены.
Окруженный блестящей толпой приближенных, закованный в драгоценные латы с изображением головы Медузы на груди, император стоял перед костром. На треножниках дымились курильницы. Под жгучим азийским солнцем увядали гирлянды роз. В этой нелепой театральной обстановке Каракалла бездарно играл роль Ахиллеса. Он ломал руки, плакал актерскими слезами и делал вид, что рвет на лысеющей голове золотые ахиллесовы локоны. На костре, изображая Патрокла, лежало тело императорского казначея Фаста.
Позади толпились приближенные – величественный Дион Кассий, тучный Максим Марий, седобородый Коклатин Адвент, с которым никогда не расставался август, в глубине души не очень надеявшийся на свои военные таланты. Гельвий Пертинакс – это он пустил шуточку о «гетийском» – шепнул начальнику императорских флотов Марцию Агриппе:
– Похоже на то, что несчастного нарочно отравили.
– Почему? – не понял Марций.
– Чтобы импозантнее получилась сцена. Чтобы с большим подъемом можно было сыграть роль Ахиллеса. Видишь, плачет. А ведь смерть Фаста для него, что смерть мухи.
– Пертинакс! – скорбным голосом позвал август.
– Я здесь, – подобострастно склонился Пертинакс.
– Какое горе посетило нас, мой мальчик! Какое несчастье послали нам боги!
Каракалла припал к Пертинаксу на грудь, пряча лицо в складках его тоги.
– Меня утешает, август, только мысль, что исполнилось пророчество поэта, – просиял Пертинакс.
– Какое пророчество? – встрепенулся Каракалла, который знал, что Пертинакс всегда скажет что–нибудь приятное.
– Пророчество четвертой эклоги. И вот мы видим своими глазами нового Ахилла на земле Трои…
– Ты великий льстец, Пертинакс…
– Согласись, август, что это странное совпадение…
Приближался торжественный момент – возжигание погребального костра. Август, отвернувшись и закрыв лик свой краем плаща, поднес к костру смоляной факел. Благовония, которыми были залиты тамарисковые дрова, вспыхнули и пахнули на присутствующих жаром. Дион Кассий тихо сказал Марию:
– И мы еще должны благодарить богов, что такое ничтожество управляет миром, в котором мы живем.
– Ты шутишь?
– О, нет! Уверяю тебя, Марий, что кто–нибудь должен носить пурпур, чтобы размеренно текла наша жизнь. Кто–то должен метаться из одного конца республики в другой, менять корабли и почтовые тележки, переносить невзгоды и тягости военной жизни. О, к пурпуру протягивают жадные руки честолюбивые люди и сребролюбцы, иногда мечтатели, иногда безумцы, но, в конце концов, они сами делаются такими же рабами республики, как и все мы, простые смертные. Эта огромная машина, которая называется республикой, ни для кого не знает пощады. Может быть, август хотел бы под сенью римских садов провести время в кругу семьи или посвятить вечер беседе с друзьями, но вот приходят тревожные вести с парфянской границы, и надо лететь сломя голову, не высыпаясь на остановках, страдая от тряски и дурной погоды… А потом смерть. На поле сражения. Ведь может же парфянская стрела поразить и августа? Или от руки взбунтовавшихся легионов… Уверяю тебя, Марий, это не сладкая участь. Если бы мне предложили пурпур, я бы отказался…
– Тсс… – встревожился Марий.
Марк Опелий Макрин разговаривал с Василианом Марием Секундом, префектом Египта, вызванным императором для срочного доклада. Макрин, занимавший высшее в республике место префекта претория, только что получил с римской почтой письмо от Флавия Макретиана, префекта Рима, в отсутствие императора надзиравшего за положением дел на Западе. Макретиан опять жаловался, что в последнее время корабли с александрийской пшеницей приходят с запозданием и нерегулярно, чем нарушается снабжение столицы. Стуча пальцем по письму, Макрин требовал от Секунда строгих мер, грозил карами. Префект Египта, вытирая пот, струившийся по лицу от жары и волнения, обещал немедленно же по возвращении сделать все необходимое. Стоявший рядом Коклатин Адвент, лучший военачальник империи, тупо смотрел на церемонию погребения. Рабы в белых туниках разносили в амфорах вино, подавали чаши, чтобы присутствующие могли утолить жажду. Лысый сенатор, держа в руках плоскую чашу, шептал соседу:
– Еще хорошо, что вина поднесли. А помнишь, в Никомедии? Целый день стояли на ногах в ожидании выхода августа, во рту пересохло, а мимо таскали мехи с вином для легионеров, стоявших на страже.
Ритор Умбрий, взяв под руку одного из сенаторов, – оба были тайные христиане – говорил ему на ухо:
– Жалкие предрассудки! К чему людям похороны, погребальные церемонии? И этот траур, фимиам, биение в перси? Мы поем гимны и собираемся почтить мертвеца играми и ристаниями, а Фаст, может быть, уже горит в аду…
Костер догорал страшным, невидимым на солнечном свету пламенем. Макрин отдавал распоряжения о приготовлениях к погребальным играм. Несмотря на жару, по песчаным дорогам тянулся народ из соседних городков и деревень, посмотреть на невиданное зрелище. Деревенские кабачки и придорожные харчевни торговали вовсю. В одной из таких харчевен, битком набитой посетителями, искавшими прохлады, пол был посыпан мокрыми опилками, а ставни закрыты. За столами сидели бородатые поселяне, бродячие торговцы, погонщики ослов. В углу, сгрудившись за перевернутой пустой бочкой, так как столов на всех не хватило, кучка сельских жителей с горящими от волнения глазами слушала человека в черном плаще, рыжебородого, с высокими бровями. Здешние места полны были захожими проповедниками из Фригии и Пафлагонии, из этой колыбели христианства, сект и туманных пророчеств о гибели мира. Человек в черном плаще говорил проникновенным шепотом, размахивая руками, ударяя себя в грудь:
– События совершаются! Мир создан был в шесть дней и шесть дней должен существовать. И се приближается конец шестого дня. Ибо день для Господа – это тысяча лет. Сказано: тысяча лет в Твоих глазах, как вчера! Как один день! Се приближается суббота, Царствие Христа, которому не будет конца ни на земле, ни на небесах. Слушайте, слушайте! Рим есть одно из царств апокалипсиса, четвертое из царств Даниила. Настанет день, и республика распадется на десять демократий. Тогда родится антихрист. Тогда погибнут все нечестивые, и спасутся только праведники…
Один из слушавших пророка, погонщик ослов Тимофей, огромный человек, похожий, несмотря на свою низкую профессию, на греческого мудреца, и наивный, как дитя, вздохнул так, что все на него обернулись. Впрочем, вокруг стоял гул от разговоров и криков, и никто из посторонних не обращал никакого внимания на сидевших в углу. Хозяин поставил на бочку кувшин с вином, оловянные кубки и несколько головок чеснока, получил причитавшуюся плату и удалился. Человек с взлетевшими в вечном удивлении бровями продолжал:
– В какое время мы живем, братья! В страшное и прекрасное время! Все погибнут, а спасутся только почитающие змею как образ. Только они будут радоваться на берегах небесного Иордана и смотреть с улыбкой на погибающую землю. Благодарите судьбу, что для вас открыта великая тайна чаши Тайной Вечери! Царство небесное внутри нас, как сокровище, как дрожжи в трех мерах пшеничной муки. О, братья! Голос Божий среди вод потопа – призывал вас! Лестница, которую видел Иаков по дороге в страну Ур – для вас! А лестница эта – внутри вас, по ней ангелы совершают восхождение к Господу. И чудо в Кане галилейской совершилось для вас! Все для вас! Ибо вы блаженны и избраны среди миллионов, чтобы восседать одесную Иисуса Христа. Но храните душу вашу как зеницу ока, чтобы не погубить ее и не низвергнуться в геенну огненную! Начало всех вещей – сознание, второй принцип мироздания – хаос, третий – душа, Психея. Она игрушка страстей земных, она утлый челн в житейском море. Она то плачет, то радуется, облаченная в пурпур. Тогда Иисус сказал: «Взгляни, Отец, вот она блуждает на земле во власти страданий и быстротечных радостей, далеко от Твоего дыхания. Она стремится покинуть ненавистный хаос и не знает, как перейти его. Позволь же мне снизойти к ней! Я пересеку мир эонов и открою ей тайну священной дороги к спасению». Сие есть гнозис…
Человек в черном плаще бормотал, а слушавшие его вздыхали, и по щеке Тимофея катилась детская слеза. Эти виноградари и пастухи, погонщики и водоносы мало понимали из того, о чем им говорил пришедший из Озроены пророк. Но так хотелось верить, что именно они избраны, чтобы быть спасенными в день всеобщей гибели, когда услышаны будут ангельские трубы, и стены домов богачей земных рухнут от дуновения небесных ветров. Если бы он сказал им, что надо встать и идти за ним в пустыню, потому что приблизились сроки и настало время встретить Господа, они пошли бы за ним, не взяв с собою ни хлеба, ни воды, и воспаленными глазами искали бы в небе Господа, идущего судить живых и мертвых.
Рядом компания веселых волопасов пропивала драхмы, только что полученные во время раздачи денег народу на похоронах Фаста. Они готовы были сидеть так до ночи, играть в кости, клясться всеми богами, пить вино, щипать служанку.
Тимофей, вытирая огромной лапой обильные слезы, спросил:
– Надолго ли ты покидаешь нас, отче?
– Не знаю. Отсюда я направлю свои стопы в Фиатиру, а потом в Памфилию. Там меня ждут верные. А затем направлюсь в далекий Рим. Но не бойтесь, я еще уведомлю вас о себе.
– Все может случиться в пути. Корабль может потонуть в пучинах… – ревел как малое дитя Тимофей.
– Не опасайся за меня. Господь не допустит моей гибели. И теперь я скажу вам самое сокровенное…
Он понизил голос до шепота, который так пугает простодушных людей, детей и женщин, когда им говорят о страшных явлениях. Все придвинулись, чтобы не проронить ни слова.
– Я не могу погибнуть. Господь не допустит погибнуть свидетелю своих крестных страданий! Внимайте, братья! Сие есть тайна великая! Не смотрите, что в моей бороде нет ни единого седого волоса. Я ветхий денми как никто на земле. В те дни, когда распинали Господа нашего на кресте, я уже жил на земле. Был я в те дни в Гелиополе. Мы видели луну, чудесным образом падающую на солнце, хотя это не было время их пересечения. А потом, начиная с девятого часа, утвердилась она на небе чудным образом, в направлении, противоположном солнцу… Один Христос, начало всех вещей, в силах сотворить подобное. Вся земля, Эфиопия и Скифия, видели, как мрак ночной упал на землю, и завеса в храме разодралась сверху донизу…
Он бормотал в исступлении, и слушатели не знали, верить ли им или скорее связать безумца, побить его камнями…
– Пусть вашей печатью будет змея, наос… Я не оставлю вас в мыслях своих… – шептал проповедник.
Был полдень. Снаружи выбеленные стены блистали под знойным солнцем как мрамор. На пыльных дорогах не было ни души. Все путники искали спасенья от зноя в тени придорожных деревьев или в гостиницах. Горестная родина Энея, колыбель Рима, многострадальная Троя лежала в развалинах, занесенная песками, в забвении. Построенная на ее месте римская колония влачила жалкое существование. Она лежала в стороне от больших дорог, кое–какую торговлишку забивала торговля соседних, более бойких городов Скепсиса и Александрии Троадской. Только путешественники, совершавшие благочестивые странствования к святыням Эллады, на остров Самофракию или в города Азии, заезжали сюда, чтобы поклониться камням алтарей, у которых пал Приам. Но в последнее время все меньше и меньше становилось путешественников, и трактирщики местных гостиниц, проводники и объяснители древностей жаловались на плохие дела.
Каракалла тоже посетил священные реликвии: заросшее дикими фиговыми деревьями поле, где был лагерь ахеян, и равнину, на которой Ахиллес сражался с Гектором. Август принес жертву на могиле великого героя. Все было в запустении, ящерицы молниеносно бегали по теплым камням, сорная трава и дикий кустарник покрывали поля легендарных битв.
Тихий и сонный городок наводил на грустные размышления. Каракалла стоял среди маленького, залитого солнцем амфитеатра и смотрел на оркестр, на котором уже давно не ставили трагедий Софокла и Еврипида. Немногие спутники сохраняли почтительное молчание, чтобы не тревожить мыслей августа…
Мысли были невеселые. Почему–то вспоминались события, о которых лучше было бы забыть, или цитаты о смерти и бренности земной жизни. Был ли здесь отец? Наверное, был. И вспомнилось, как он хотел нанести отцу предательский удар мечом, сзади, там, в Британии, во время сражения с каледонцами, и как потом, наедине, отец смотрел на него заплаканными глазами и просил яду, говоря, что лучше ему умереть.
Яду императору не дали. Но, желая поскорее покончить расчеты с жизнью, он глотал, не пережевывая, тяжелую пищу, усталый и разочарованный во всем, и так сокращал свои дни. Сколько произошло событий с тех пор! Уже не было в живых ни Плавциана, ни жены Фульвии Плавтиллы, ни брата Геты. Все ушли в царство теней. Радость первого консульства, любовницы или упоение властью – все прошло как дым. Ничто уже в жизни не интересовало, не волновало душу. Как в тумане вспоминал он свое путешествие в Рим с урной, в которой был прах отца, войны с аламанами и ценнами на Рейне, с сарматами и гетами на Дунае. Победы и триумфальные титулы, потоки золота, раболепная лесть приближенных, ничто не доставляло радости. Любой титул можно было отдать за здоровый желудок. Но Эскулап, в храме которого он приносил пышные жертвы, не посылал облегчения. И сейчас все так же подкатывал к гортани огненный клубок, жег внутренности страшный огонь. От этого огня не было спасения ни в лекарствах, ни в жертвах. Все раздражало; люди, низость которых он хорошо познал, были ненавистны; клоака собственной души удушала зловонием. Хотелось сделать нечто нелепое, бессмысленное. Обернувшись к спутникам, он увидел среди них молодого танцора Феокрита, легкомысленного юношу.
– Феокрит, – позвал он его, – хочешь, я тебя сделаю легатом Армении?
Окружающие смотрели на августа, не скрывая своего изумления. Больше всех изумлен был сам Феокрит.
– Или хочешь, я пошлю тебя на Дунай, начальствовать легионами против сарматов?
Император еще ничего не знал о том, что происходит на Дунае. Карнунт, которому угрожали варвары, был важным стратегическим пунктом на северной границе. Кроме того, город был центром снабжения дунайских легионов; здесь были расположены многочисленные военные кузницы, провиантсткие склады и арсеналы. Наконец это было место оживленных торговых сношений с варварским миром.
Рим был далеко. Из Рима не долетали в паннонские дебри рукоплескания его арен, шум философских дискуссий, музыка и женские голоса пиров. На дунайской границе теперь было не до музыки, не до метафизических тонкостей александрийской школы. Пограничные города – Карнунт, Бригецио, Виндобона, Аквы Паннонские – жили в постоянном страхе за свою участь. За Дунаем волновались варварские орды, готовые каждую минуту переправиться через реку. Такого положения не было со времен маркоманской войны. Сеятели тревожных слухов увеличивали панику. Многие покидали насиженные места и бежали в Саварию, потому что никого не прельщала участь несчастной Аррабоны.
Казалось невероятным, что такая цветущая провинция, поставлявшая в легионы лучших солдат в империи, обильная скотом и хлебом, может попасть в руки варваров. Неужели будут разрушены храмы и термы, портики и триумфальные арки, поставленные в честь императоров откупщиками и благодарными муниципиями, зарастут бурьяном форумы?
Были здесь, кроме кузниц и гончарных мастерских, академии и школы. Иногда появлялись бродячие софисты, приходили письма из Рима и книги из Александрии. Только в глухих гарнизонах, в медвежьих углах, в пограничных укреплениях, где несли тяжелую двадцатилетнюю службу легионы, не было ни книг, ни риторов. Единственными образцами письменности в этих местах были копии императорских эдиктов и сенатских постановлений, фискальные и центурионные списки. И за воротами уже начинался варварский мир или в лучшем случае римский торговый поселок, лавчонки, кабачки, шлюхи, звериные шкуры. Здесь люди говорили на площадном языке, мало похожем на латынь речей Цицерона. Но за этими стенами Рим мог спокойно управлять вселенной.
Грациан Викторий, член общинного совета в Карнунте, вместе с другими имел намерение покинуть город. Но легат XIV легиона Лициний Салерн вывесил на городском форуме сообщение, в котором убеждал жителей, что Карнунту не угрожает никакая опасность, и требовал, чтобы муниципальные власти оставались на своих местах.
Узнав, что Грациан Викторий остается в городе, решил остаться с ним и Транквил, грамматик, сосед Виктория, содержавший школу, а также занимавшийся писанием завещаний и составлением эпитафий и даже любовных стишков для местных, тугих на ухо центурионов и торговцев кожами. В случае надобности он мог и переписать каллиграфическим почерком книгу, если находился заказчик на такую работу. Впрочем, в городе было мало людей, интересующихся книгами; карнунцы ничего не читали кроме апулеевского «Золотого осла», умирали редко и еще реже влюблялись, так что Транквилу приходилось плохо. К счастью, частенько находилась письменная работа у Виктория. Дочь его Грациана Секунда запросто прибегала в скромный дом грамматика к смешливой подруге – дочь Транквила была ее ровесница – показать ей новую игрушку, поделиться имбирным пряником, и так продолжалось и тогда, когда обе стали прелестными девушками. Грациана – белокурая, голубоглазая, хрупкая, и Транквилла – пухлая хохотушка, вместе росли, поверяли друг другу первые девичьи тайны, обсуждали первые наряды. Викторий без большого удовольствия смотрел на эту дружбу. Грациана могла бы найти подруг и познатнее, но, в конце концов, махнул рукой. Да и нельзя было не улыбнуться при виде краснощекой и беззаботной Транквиллы.
Весь город был в крайнем волнении. На маленьком форуме, где стоял храм Юпитера и Рима, собирались кучками граждане и обсуждали события. Повозки, нагруженные имуществом, грохотали по булыжной мостовой, направляясь на юг. Но ходили слухи, что саварийская дорога уже отрезана, и никто не был уверен, что свободна и аквийская.
Транквилла прибежала к подруге и всплеснула руками:
– Грациана! Что с нами будет!..
Но не выдержала трагического тона и зашептала:
– Хочешь попробовать? Я принесла пирожное из сушеных вишен.
На всякий случай Викторий готовился к отъезду. На дворе рабы под присмотром старого домоуправителя Юста укладывали на повозки драгоценные вазы и материи, и эта суета странно волновала девушек.
А между тем события развивались. Первая стычка с варварами произошла на рассвете. Римская турма наткнулась на неприятельских всадников и загнала их в овраг. Троих убили, а четвертого – это был белокурый юноша – оглушили ударом меча по голове, связали и привезли в лагерь. На пленнике была холщовая рубаха, такие же штаны, перевязанные внизу ремнями обуви, и кожаный панцирь в роговых бляхах. Волосы были заплетены в две косички.
Лагерь был уже на ногах. Легионарии складывали палатку претория, чтобы уложить ее на повозку. Цессий Лонг, окруженный трибунами, отдавал распоряжения о порядке в походном движении. Третья когорта, головная, строилась на дороге. Хмурые, не выспавшиеся солдаты мрачно стояли, опираясь на копья. Ординарий – первый центурион когорты, на коне, поднял руку. Затрубила труба, призывая к молчанию.
– Внимание! Вздвойте ряды! – скомандовал ординарий.
Солдаты двойной шеренги дружно перестроились в четыре ряда.
– Все разом направо! Следуйте за знаком. Вперед!..
Раздался глухой грохот солдатских шагов.
– Равняйтесь по рядам! – усердствовал центурион.
Цессий Лонг смотрел, как когорта прошла мимо, спускаясь на равнину. Остальные когорты тоже готовились к выступлению. Погонщики впрягали коней в метательные машины – карробаллисты. В это время прискакали германские всадники и бросили к ногам легата связанного пленника.
– Наконец–то удалось схватить хоть одного варвара, – сказал Цессий Лонг. – Аций, спроси его, какого он племени!
Пленник стоял на коленях, опустив голову. Белокурые косички повисли нежными локонами. Аций подошел, толкнул его ногой в грубом солдатском башмаке и спросил по–свевски:
– На каком языке ты говоришь? Как называется твой народ?
Пленник ничего не ответил, даже не поднял головы.
– Эй ты, собака! – повторил Аций.
Аций спрашивал его на многих германских наречиях, но ничего не мог добиться. Наконец один из центурионов обратился к юноше по–сарматски. Пленник поднял лицо, все в крови, и что–то глухо ответил.
– Что он говорит? – полюбопытствовал Цессий Лонг.
– Он говорит, – с улыбкой перевел центурион, – что он сын вождя и что за него дадут выкуп в триста волов.
– Это не плохо, конечно, получить триста волов, – улыбнулся легат, и его улыбка, как в зеркале, отразилась на лицах трибунов.
– Если он сын вождя, развяжите ему руки, – приказал легат.
Два легионера бросились исполнять приказание. Трибуны с недоумением ждали, что будет дальше.
– Центурион, допроси его, – продолжал Цессий Лонг.
Центурион, говоривший по–сарматски, задал несколько вопросов на неуловимом варварском языке.
– Спроси, центурион, много ли их? Куда они идут? Как осмелились они перейти Дунай?
Пленник отвечал односложно, уставившись в землю.
– Он говорит, – переводил центурион, – что пришел с сарматами, но что принадлежит он к другому племени. Реку перешли они в надежде на легкую добычу. Так им говорили вожди.
– Спроси его, – продолжал легат, – много ли их? Да чтобы он торопился, а то я велю послать за кузнецами и поглажу его раскаленным железом! Слышал ли он о Риме?
– Он слышал, легат. Говорит, что это большой город, где все дома построены из камня.
– А что у него висит на шее? – заинтересовался Цессий Лонг.
Пока центурион тормошил пленника, ворот холщовой рубахи разорвался, и все увидели, что на шее у юноши висит на ремешке плоская статуэтка из дерева, изображающая божка с выпученными глазами и золотыми усами и бородой.
– Бог грома, – пояснил центурион, – бог его племени.
Он протянул руку, чтобы сорвать амулет и показать легату, но пленник уцепился за свое сокровище и не желал отдавать.
– Варварский громовержец, – усмехнулся легат.
– Отдай, собака! – замахнулся кулаком центурион.
Трибуны тоже находили, что пора кончать эту комедию. Тратить время на разговоры с вонючим варваром!
– Оставьте его, – неожиданно произнес легат, – может быть, его бог, в самом деле, управляет громом. Отведите пленника к кузнецам. Пусть его прикуют к повозке. Его можно будет послать к Агриппе или, в крайнем случае, продать за хорошую цену.
Цессий Лонг, суеверный и расчетливый, как всякий поселянин, боялся всех богов и не любил, чтобы что–нибудь пропадало в хозяйстве.
– Мы выступаем! Аций и Корнелин, вы останетесь со мной!
Легионарии потащили пленника на походную кузницу, где шестеро кузнецов, обнаженных до пояса германцев, суетились вокруг пылающего горна.
– Легат приказал приковать его к повозке, – сказал один из солдат.
– Ладно, прикуем, как ученого медведя, – ответил старший кузнец, почесывая волосатую грудь.
При звуках труб легион снялся с места. Центурии одна за другой вытягивались на дорогу.
Алы конницы ушли вперед, придерживаясь рощ с левой стороны, откуда могло быть неожиданное нападение. Топография местности была такова: слева, на некотором отдалении, дубовые рощи, справа еще не видимая за холмами река, впереди дорога на Аррабону. С минуты на минуту головные алы могли войти в соприкосновение с неприятелем. В воздухе чувствовалось то напряженное состояние, которое бывает перед сражением. Казалось, что даже кони испытывали тревогу. Цессий Лонг, старый солдат, сохранял невозмутимость на своем грубо высеченном лице, но не без досады готовился к событиям. Он опасался, что легионы, расквартированные в Карнунте и в Бригецио, могут отрезать варварам отступление через реку. В таком случае можно было ожидать упорного сопротивления: поставленные в безвыходное положение варвары сражались обыкновенно как львы.
Кузнецы с веселыми шуточками поволокли пленника к обозной повозке. Только теперь варвар понял, что хотят с ним сделать, и с тоской смотрел на дубовые рощи, в которых он потерял свою свободу. Противно лязгнула железная цепь.
Невдалеке пасся табунок лошадей, захваченных у варваров во время стычки – военная добыча легиона. Вдруг косматая кобылка увидела своего хозяина, с радостным ржанием отделилась от стада и, грациозно изгибая шею, понеслась к людям. Не обращая внимания на крики погонщиков, она пробиралась к хозяину, скалила зубы и ржала. Наконец, вырвавшись из рук погонщика, она положила голову на плечо пленника и вся дрожала мелкою дрожью. Даже грубые солдаты были растроганы такой привязанностью.
Но в одну минуту произошли совершенно неожиданные события. На горизонте, за волнистыми холмами, где предполагалась Аррабона, к небу поднимался черно–бурый столб дыма. Забыв обо всем на свете, солдаты кричали:
– Аррабона! Аррабона в огне!
Все взоры устремились в ту сторону. Далекий столб дыма поднимался выше и выше. Среди солдат произошло замешательство. Дым напоминал им, что, может быть, сегодня же их ожидает в сражении смерть от варварского топора, мучительные раны. Кузнецы тоже опустили молоты и, задрав головы, смотрели на пожар.
Столб дыма, отклоненный ветром, таял в воздухе. Было в этом видении что–то страшное, как предвестие о гибели. Глухой ропот голосов прошел по рядам солдат: они бормотали заклятия, купленные за динарий у бродячего астролога. Окруженный всадниками Цессий Лонг стоял на холме. Он трепал танцевавшего в нетерпении коня рукой и спокойно смотрел на пожар. За его спиной было тридцать лет службы Риму. Он добился всего, о чем мог мечтать. Смерть не ужасала его.
В полдень легион благополучно перевалил через холмы. Одна за другой когорты спустились в широкую долину, и Цессий Лонг вздохнул с облегчением: он опасался внезапного нападения в пересеченной, сжатой со всех сторон холмами местности. Теперь он мог в случае надобности развернуть легион. Неприятель все еще не был обнаружен разведкой, но его присутствие чувствовалось в воздухе. Цессий Лонг нюхом старого солдата чуял его на расстоянии дневного перехода.
Черный столб дыма, поднявшийся над Аррабоной, так же внезапно пропал. Теперь надо было решить, как поступить. Основной принцип римской военной науки требовал: легионы двигаются порознь, сражаются вместе. С другой стороны, Цессию Лонгу не хотелось делить лавры с Салерном, который мог самостоятельно захватить Аррабону. Почти никогда он не советовался с подчиненными, но теперь решил, что, пожалуй, надо спросить Корнелина: трибун читает Фукидида и Арриана и, может быть, знает подходящие примеры в истории. Аламанский всадник сказал трибуну первой когорты Тиберию Агенобарбу Корнелину, что его желает видеть легат. Корнелин ударил коня плетью.
Селения, попадавшиеся по дороге, были разграблены варварами. Следы варварского нашествия были видны повсюду. Во многих местах дома были сожжены, поля вытоптаны, виноградники вырублены. Можно было удивляться, с какой быстротой варвары произвели разгром. В одном селении всадники Ация обнаружили несколько трупов, изуродованных, потерпевших надругание. Перед сельским святилищем на траве валялась в конском навозе обезглавленная статуя Помоны. На ее алтаре варвары сделали мерзость.
Цессий Лонг в сопровождении Корнелина подъехал к святилищу.
– Если верить поэтам, – сказал трибун, – то вот так будет когда–нибудь разрушен и Рим.
И он показал рукою на поверженную богиню, все еще прижимавшую к чреву мраморный рог изобилия, полный плодов и виноградных гроздей.
Цессий Лонг нахмурил брови.
– Мало ли чего не напишут стихотворцы! Стишки не мое дело.
– Как–никак, а мы, в самом деле, изнемогаем, – продолжал Корнелин, – и сколько надо будет усилий, чтобы вновь насадить эти лозы…
Но Цессий Лонг не был расположен вести разговор в этом духе. Писавший с грамматическими ошибками, никогда не державший в руках путной книги, он, конечно, кое–чему подучился с тех пор, как получил сенаторскую пурпуровую полосу на тунику. Во время пирушек, на которые его приглашали по положению, он слышал иногда, пожирая кусок вепря, как декламировали отрывок какого–нибудь поэта. Но в глубине души он полагал, что ни стихи, ни туманные рассуждения не стоят выеденного яйца. Слова Корнелина о гибели Рима он также почитал неприличной для солдата философией. Поэтому, процедив сквозь зубы крепкое солдатское словцо, отъехал прочь.
Мимо проходили когорты. В глазах легата мелькнуло что–то похожее на нежность. О, он прекрасно знал, что это за люди. Каждый из них не упустил бы при случае стянуть все, что плохо лежит, готов был в любую минуту спустить до последнего динария годовое жалованье в первом попавшемся на пути кабачке или проиграть в кости, упиться вином, облапать каждую смазливую девчонку. Но Лонг знал также, что в опасности, в беде каждый из них закроет грудью товарища, поделится с ним последней коркой хлеба, не бросит орлы в сражении.
Посоветовавшись с Корнелином, Цессий Лонг решил рискнуть и, не дожидаясь инструкций от Агриппы, попытаться выбить варваров из Аррабоны. Передовые алы уже вошли в соприкосновение с противником. От спрятавшегося в глухом месте пастуха римляне узнали, что варвары сожгли Аррабону, разграбили город, а жителей, которым не удалось бежать, перебили или увели за Дунай. Перепуганный насмерть пастух передавал фантастические слухи со слов бежавших мимо его хижины аррабонцев. Якобы первые отряды варваров появились совершенно неожиданно, переправившись через Дунай по дну с длинными палками тростника во рту, через которые они дышали, высовывая тростник над водой. Другие переправились через реку на грубо сколоченных плотах, держа на поводу плывущих за плотами коней, воспользовавшись тем обстоятельством, что галеры дунайской флотилии находились в Понте и не могли помешать переправе.
Легион двигался теперь по открытой равнине. Цессий Лонг перестроил его в классический «квадратный строй» – четыре когорты впереди, карробаллисты и повозки в середине, по две когорты по бокам, две в замке. Так в минуту опасности легче было перестроиться в каре, в так называемый «орбис». Цессий Лонг в данном случае следовал указаниям Корнелина, который был начинен схемами великих сражений и тактическими примерами из Цезаря и Арриана. На горизонте было заметно какое–то движение.
– Агенобарб Корнелин, завернуть когорты! – торжественно сказал Цессий Лонг, – мы начинаем игру!
Он искал маленькими зоркими глазами место на широком поле, где бы можно было зацепиться за неровности почвы. Конница под командой Ация была впереди. Кони и люди были утомлены переходами, но все–таки 800 всадников Ация еще представляли собою внушительную силу. Императоры африканского происхождения, с нумидийскими традициями, ведя непрерывные войны на Востоке, обращали большое внимание на развитие и организацию конного дела.
Аций получил приказание, отнюдь не доводя дела до столкновения с противником, привлечь на себя удар варваров и отойти, скользя по фронту легиона на левый фланг, который и прикрывать. Увлеченные преследованием варвары при таком маневре должны были очутиться перед развернутым строем легиона, а лобовой удар был самым приемлемым в данном положении. Цессий Лонг имел основания надеяться на стойкость своих когорт. Правый фланг легиона упирался в непроходимые овраги. Еще правее блестела река, один из притоков Дуная.
Трубачи подняли к небесам медные трубы. Долину огласили тягучие римские сигналы. Солдаты сняли со щитов кожаные чехлы, предохранявшие металл от ржавчины в дурную погоду. Строй блеснул медью. Уже конница Ация склонялась на левый фланг. Земля гудела под копытами варварских орд.
– Мужайтесь, мужи! – призывал Цессий Лонг, объезжая фронт.
Легионеры переговаривались:
– Не зевай, товарищ! Ставь крепче ногу!
– Будем живы, угощаю массилийским…
– Хо–хо! Гудит!..
– Юст? Живем? Крепись, товарищ…
Со времен Адриана римская тактика претерпела большие изменения. Уже не было больше манипулярного строя, когда легионы выстраивались в шахматном порядке. Строй упростили и превратили в фалангу, в восемь рядов глубины. Позади этой неповоротливой, но несокрушимой линии ставились лучники и передвигавшиеся на колесах метательные машины. Особенность новой тактики состояла в том, что до соприкосновения с противником на него можно было обрушить град метательных снарядов, стрел и копий. Только метнув копья, которые обыкновенно вонзались в щиты неприятельского строя, легионарии обнажали страшные короткие мечи. Раны, наносимые этим оружием, были ужасны.
Легион замер. Четыре тысячи солдатских сердец бились как одно. Позади строя неподвижно застыли орлы. Птицы хищно вонзили когти в серебряные шары – символ власти над всем миром. Корнелин распоряжался около карробаллист.
– Агенобарб! Баллисты! – крикнул Цессий Лонг.
Но Корнелин сам считал мгновения. В нужный момент он махнул рукой. Солдаты отпустили рычаги. Тетивы из туго накрученных бараньих кишок швырнули через головы фаланги тучи стрел, а также фаларики – зажигательные снаряды, которые наводили ужас на варварских коней. За фалариками полетели, фыркая в воздухе, камни онагров, метательных машин, построенных по принципу пращи. Четыре катапульты бросили с ужасным грохотом тяжкие камни. Раздался резкий короткий звук трубы, и тогда тысячи дротиков, как по мановению руки, обрушились на лаву дико орущих варваров.
Солдаты с взволнованными лицами ждали, когда опрокинется на них это страшное бедствие. Было видно, как падали друг на друга пронзенные копьями кони и давили под собою людей. Но задние ряды напирали, и варвары налетели, как бурное море на утес. Сарматы в кожаных колпаках, геты в железных шлемах с бычьими рогами, полуголые карпы, еще какие–то дикие люди, размахивая дубинками и топорами, обрушились на римлян. Тогда легионеры привычным движением, как один, обнажили мечи.
Стараясь перекричать грохот сражения, клики и стоны, Корнелин кричал на ухо легату:
– Легат! Они обходят Ация…
Аций уже принял конный бой. Легат поскакал туда, и его шерстяной плащ развевался, как крылья огромной птицы. Фаланга стоически выдерживала удар. Но в одном месте конь варвара, пронзенный стрелой, уже мертвый, по инерции сделал несколько скачков и тяжело упал на легионариев. Фаланга была прорвана. В брешь ворвались варвары, но отборные ветераны, участвовавшие в сражении под Лугдунумом, были брошены в опасное место и восстановили положение.
– Римские мужи!.. – взывал к ним Корнелин.
У него пересохло в горле. Впереди уже мелькали искаженные боевым пылом звероподобные рожи ветеранов, оскаленные лошадиные морды, окованные железом дубины, странные клобуки сарматов, длинные мечи, весь тот хаос, который вдруг вырвался из страшной тьмы германских и сарматских лесов и обрушился на Рим. Когорты держались. Легион был укомплектован потомками римских колонистов в паннонских областях, дакийцами и гетами. Все это были мужественные люди – римские мужи.
Но варварам опять удалось прорвать фронт, и до пятидесяти разъяренных людей в овечьих шкурах кинулись к машинам. Около баллист завязалась горячая схватка. Сам Цессий Лонг принужден был обнажить меч. Варваров перебили, ряды вновь сомкнулись. По всему было видно, что дело приближалось к концу. Люди дышали, как выброшенные на песок рыбы. Раненых затаптывали в прах. В воздухе пахло кровью. Впервые закачался над строем орел, знаменосец которого упал, пораженный стрелой.
– Товарищи, издыхаю! – хрипел он и пытался вырвать из груди сломанную стрелу. – Будьте все прокляты! Издыхаю! Ааа…
– Орел! Орел! – взывали вокруг.
Орел был подхвачен соседом. Но шваркнуло копье, и легионарий упал на товарища. В его паху торчало вошедшее на две пяди копье. Старые солдаты знали, что от таких ран нет спасения. Но третий солдат бросился к знамени.
– Ооо… – выл солдат.
Над равниной стоял страшный гул сражения. Вовсю работали римские мечи. Плащ Цессия Лонга носился над строем как видение. Варвары наседали уже не с таким бешенством, как в первые моменты битвы. Многие из них лежали перед фалангой. Дикие кони, лишившись всадников, убегали из этого ада и носились далеко в поле с тревожным ржанием. Раненые выли под ногами, слали последние проклятия, хулили богов, но их безжалостно добивали, если они попадались под руку.
– Держитесь, товарищи, – кричал Корнелин, и голос его походил на рычание раненого зверя.
Цессий Лонг сказал:
– Теперь они выдохнутся…
– Не пустить ли в дело пять запасных центурий?
– Ну, что ж, – ответил легат.
Трибун подскакал к ветеранам, которые, опершись на копья, единственные не выпущенные копья в легионе, спокойно ждали, когда придет их очередь.
– Ветераны! Легат желает прибегнуть к вашей доблести!
Легионарии, почти все старики, с розовыми шрамами на лицах, с выбитыми в схватках зубами, знавшие, что такое хороший удар, поплевали на руки…
Утреннее море сияло. «Фортуна Кальпурния» приближалась к берегам Италии. Виргилиан, нагибаясь в низенькой дверце, вышел на палубу из каморы, и от беспредельности горизонта у него закружилась голова.
Ночью Виргилиану снились странные волнистые горы, похожие на те холмы в лозах, среди которых прошло невеселое виргилианское детство, в Кампании, в десяти миллиях от города Кум. Потом ему казалось во сне, что он идет по улицам незнакомого города, и, может быть, в Риме, и на ступеньках портика стоит сенатор Кассий Дион, внук Диона Хризостома. Сенатор развертывал длинный свиток, и ветер развевал его белую тогу. Затем появились легионарии, однообразно вооруженные, как на колонне Трояна, и блеснула река, и Грациана Секунда показалась под сенью туманных варварских дубов. А потом все исчезло…
Виргилиан проснулся, и на него пахнуло запахом моря, корабельной смолой. Корабль скрипел и разрезал море, как плуг землю. В снастях свистел ветер. Все было как вчера: овечья шкура, свиток «Тимея» Платона, который он перечитывал в десятый раз. На палубе раздавались голоса корабельщиков.
На огромном четырехугольном парусе «Фортуны» была изображена волчица, питающая сосцами близнецов – знак того, что корабль принадлежал римскому гражданину. На мачте сияла золоченая статуэтка богини. На корме кормчий, не отрывая глаз от прекрасной, но коварнейшей в мироздании стихии, держали в мозолистых руках кормовые весла. Море переливалось за бортом, и дельфин, напоминая о прелестной Киприде, описывал в воздухе грациозную кривую и плюхался в воду. Наварх, чернобородый Трифон, родом из Аквилеи, стоял на помосте.
– Радуйся, – сказал он Виргилиану, – боги послали нам благоприятный ветер. Смотри, вот Италия…
Виргилиан посмотрел в ту сторону, куда показывал загорелой рукой Трифон, но ничего не увидел. Надо было обладать божественным зрением морехода, чтобы различить впереди берега Италии.
Пять дней тому назад они покинули Лаодикию, Трифон доставил в антиохийские конторы Юлии Мезы груз кож, получил товары для Рима и поспешил отплыть, чтобы захватить хорошую погоду. Это был последний рейс «Фортуны» до закрытия навигации.
И вот в далекой дымке лежала страна пенатов. Виргилиан волновался при одной мысли, что скоро будет ходить по улицам Рима, увидит друзей, любезного сердцу Скрибония Флорина, Минуция Феликса, Филострата. Вероятно, они по–прежнему собираются в книжной лавке Прокопия, у храма Мира, спорят о стихах, перебирают на прилавках новинки книжного рынка. Едва ли что изменилось в Риме за три года.
Ветер отогнал последние туманы Морфея. Каждое утреннее пробуждение казалось Виргилиану началом новой жизни. Жизнь стала такой хрупкой. Одно неосторожное движение, глупая случайность, и ее можно было разбить, как вазу. «Как горшок», – мысленно поправился Виргилиан, который не позволял высоких сравнений по поводу собственной особы.
Все вокруг было радостно, как в дни «Одиссеи». Корабельщики стали укреплять парус. Трифон обругал неловкого «ослицей».
– Прекрасный корабль, – сказал Виргилиан.
Трифон окинул взором судно. Так с любовью озирают поселяне свое жилище или возделанные руками предков виноградники. На этом корабле он возил в Босфор Киммерийский железо, кожи в Азию, пряности в Рим, доставлял на римский эмпорий из Африки оливковое масло из Массилии вино, из Иллирии шерсть и баранов, из Сицилии прекрасных, как боги, серых и белых быков. Сенатор П. Кальпурний Месала, дядя Виргилиана, умел соединять с государственными заботами свои торговые делишки, и «Фортуна» плавала шесть месяцев в году. Трифон служил в императорском мизенском флоте, плавал по Понту Эвксинскому, два раза ходил в океан, в Британию, один раз с машинами для британских легионов, в другой – за свинцом каледонских рудников. Выйдя в отставку, он приобрел в окрестностях Аквилеи кусок земли, думая заняться на старости лет земледелием, но не выдержал разлуки с морем и поступил на службу к сенатору. Иногда вместе с ним плавал племянник сенатора Виргилиан, исполнявший различные поручения своего дяди. Трифон слышал, что Виргилиан пишет стихи, но считал это занятие пустым и бесполезным. Впрочем, Виргилиан нравился ему своей простотой в обхождении и интересом к морскому делу.
Теофраст, раб Виргилиана, плут и воришка, но расторопный каппадокиец, зачерпнул сосудом на веревке воды, чтобы господин мог совершить утреннее омовение. Потом он принес еду: круглый черствый хлебец, оливки в деревянной чашке, гроздь винограда и немного воды, смешанной с вином. Трифон еще раз окинул взглядом корабль и сказал:
– Он построен, как должны строиться либурны: из отборных кипарисов и сосен, срубленных в осеннее равноденствие. Весь на медных гвоздях, которые лучше сопротивляются ржавчине. Снасти его сделаны из скифской конопли и выдержат любой ветер. Да хранят нас морские боги!
Виргилиан любил беседовать с простыми людьми, с корабельщиками, с уличными торговцами, с бродягами и посетителями придорожных кабачков. От них он узнавал любопытные вещи о ценах на хлеб, об игре в кости, о любовных приключениях с трактирной служанкой. Как все было просто у этих людей! Ни сомнений, ни разочарований! Родиться, есть, пить, любить и потом умереть. Но как бессмысленно, бесцельно.
Виргилиан ел хлеб и оливки и перечитывал на восковых табличках записи, которые он сделал вчера, пользуясь тихой погодой. Это были черновые наброски для будущей книги, посвященной императору Антонину. Виргилиану хотелось рассказать о своих путешествиях, о встречах с августом и многими примечательными людьми. Книга казалась ему лишней надеждой оставить после себя какой–то след, напомнить о своем существовании на земле друзьям, римскому народу.
Аврелий Кальпурний Виргилиан родился в сельском доме, в Оливиуме, небольшом поместье около Кум, вскоре после того, как умер от чумы в Виндобоне благочестивый император Марк Аврелий, в смутные дни маркоманской войны. Отец Виргилиана, отличавшийся слабым здоровьем и обладавший небольшими средствами, почти всю жизнь провел в этом спокойном и живописном уголке на самом берегу Тирренского моря, среди лоз и оливковых деревьев. Мать, Летиция Тацита, из рода Тацитов, умерла, когда Виргилиан был пятилетним ребенком. Он только смутно помнил склоненное над ним лицо матери, ласковые руки и тихий сладостный голос, певший ему песенку о воробье, подслушавшем разговор двух мальчишек о том, что на форуме торговцы рассыпали мешок с пшеницей. Но это было так смутно.
Имение не могло приносить больших доходов, хотя было приятным убежищем для такого спокойного человека, как отец Виргилиана; в двадцати стадиях лежало море, на берегу которого трепетала в сетях у рыбаков свежепойманная рыба.
Виргилиан помнил эти солнечные италийские утра, когда они ходили с отцом покупать рыбу свежего улова по тропинке мимо посаженных в порядке лоз, через волнистые холмы, с которых открывался сладчайший вид на море, на плывущие из Сицилии торговые корабли.
– Отец, куда они плывут? – спрашивал Виргилиан.
Люций Кальпурний смотрел на сына и поглаживал бороду.
– Они плывут в Рим. Когда ты подрастешь, ты тоже поедешь в Рим. Нехорошо умереть, не увидев Рима.
На лозах поспевали черные гроздья, пахнувшие розой. Влажный соленый ветер прилетал с моря к самому дому. Дом стоял в тени олив и лавров, старый деревенский дом, в котором жила и умерла Летиция Тацита. Невдалеке находился сельский храм – четыре колонны под простым фронтоном, посвященный богине луны и охоты. Под балками храмовой крыши вечно шумел ветер. Голуби вили под крышей свои гнезда, ворковали и шумными стаями летали над лавровой рощей. Весь фронтон был в голубином помете.
Иногда отец приводил сюда маленького сына в сопровождении раба, который нес жаровню для воскурений и мешочек с благовониями. Посреди храма стояла богиня в коротком одеянии, легконогая, вынимающая стрелу из колчана за плечом. Рядом с ней бежала мраморная собака. Богиня улыбалась блаженно и смотрела пустыми глазами. Ее поднятый острый локоток запомнился на всю жизнь.
Отец бросал на алтарь горсть благовоний, и маленький храм застилался дымом.
– Отец, она правит миром? Поражает злых стрелами? – шепотом спрашивал мальчик.
И отец, старый атеист, говорил:
– Миром правят принципы вечные и неизменные. Людей поражают пороки. Миром правит гармония…
Виргилиан не понимал, о чем говорил отец, но смутно чувствовал, что на мгновение прикасался к какой–то тайне.
Когда отец умер, Виргилиана перевезли в Рим, в крытой повозке, запряженной парой старых мулов. Всю дорогу они хлопали ушами в такт шагу, а Виргилиан плакал горькими слезами, тоскуя по отцу, не зная, что ожидает его в этом страшном Риме, где жил дядя, о котором рабы говорили, что он сенатор, богат, как Крез, и живет в мраморном доме. Когда показался наконец Рим, поразивший мальчика своей огромностью, множеством домов и портиков, он все еще плакал, вспоминая рощи и лозы Оливиума, прогулки с отцом на берег моря. Никогда, никогда не будет этих утренних прогулок и поездок в Кумы, где отец покупал ему на базаре медовые пряники и пирожки с сыром. Но дядя оказался любезным и не злым человеком, к тому же бездетным, и приласкал мальчика. Жена сенатора Проперция закормила его сластями, пирогами и вареньями. Мало–помалу Виргилиан привык к новой жизни, к шумному Риму, плакал только по ночам, когда никто не видел его слез. Впрочем, весь день был посвящен ученью. Грамматику он изучал у Герония, а риторику у знаменитого Порфириона, комментатора Горация.
За это время в империи случилось много всяких событий, умирали или погибали от рук солдат императоры, Септимий Север раздавил восточные легионы Песценния Нигера, осаждал Византию, разбил под Лугдунумом Альбина, британского узурпатора, дважды воевал с парфянами и сам, в конце концов, умер от яда в один туманный зимний день в далекой Британии, в разгаре приготовлений к новой войне с каледонцами. Но в те дни Виргилиан и его сверстники мало думали об императорах. Их больше интересовали пирушки, писание стишков и прелести какой–нибудь канатной плясуньи, за динарий продававшей свои молодые ласки. Дядя, человек расчетливый, но не скупой, не жалел денег на образование племянника, и уроки у Порфириона, стоившие не одну тысячу сестерциев, продолжались, хотя сам сенатор ценил больше хорошо приготовленное блюдо, чем со вкусом подобранную цитату или метафору, и утверждал, что люди говорят больше, чем надо. Но был он человек неглупый, гнушался отдавать деньги в рост молодым повесам, сохранил и в сенаторском звании, которое получил от Севера, пристрастие к торговле и вел через подставных лиц коммерческие операции с Востоком. Единственное, что его докучало, были налоги, постоянная возможность конфискации. Времена наступали тревожные, никто не мог поручиться за завтрашний день. Виргилиан мало интересовался его гвоздями и кожами, но честно исполнял дядюшкины поручения.
Однажды Виргилиан видел императора. В те дни еще царствовал Септимий Север. Дело происходило в загородном императорском дворце. Август медленно спускался по дворцовой лестнице, положив одну руку на плечо старшего сына Вассиана, названного Антонином, чтобы осенить его блеском и славой угасшей династии, а другой рукой лаская завитки своей пышной бороды. Он что–то говорил сыну. Цезарь слушал, выпятив нижнюю губу. Позади на почтительном расстоянии, как это требуется церемониалом, шли сенаторы, префекты, в торжественных претекстах или военных плащах. Они переговаривались шепотом, прикрывая рты руками, чтобы до августа не долетали их слова. Было что–то римское в этом медленном шествии, в монументальных складках тог, в фасциях ликторов, и в то же время что–то грустное, обреченное. И Виргилиану стало жаль этого пухлого юношу, на плечи которого должны были рано или поздно упасть все тяготы мира.
Виргилиан видел потом цезаря Антонина в цирке, в тот день, когда влюбленный в конские ристания сын августа и соправитель в делах империи как простой возница правил квадригой партии голубых. Соперником его на арене был брат Гета, и оба едва не погибли, когда их колесницы зацепились одна за другую на опасном повороте. Видел Виргилиан цезаря и тогда, когда Антонин отправлялся в Этрурию на охоту на лисиц, вредительниц сельских виноградников, а также в памятный день во дворце, на приеме у Юлии Домны.
На этот прием Виргилиан попал благодаря покровительству Диона Кассия. Медлительный сенатор замешкался, и они появились с опозданием, когда рукоплескания уже гремели в зале Минервы. Это только что кончил читать свою дидактическую поэму Оппиан, грек, родом из Аназарбы Киликийской, надежда эллинской поэзии, двадцатилетний красавец.
Оппиан стоял посреди залы, чернокудрый, увенчанный лаврами, и смущенный, и взволнованный, а на возвышении, к которому вели ступеньки, на некотором подобии ложа, скрестив на шелковой подушке маленькие ножки в пурпуровых башмаках с жемчугом, лежала августа Юлия Домна. Подперев рукою гладко причесанную голову, она с улыбкой смотрела на поэта, и ее черные глаза изливали на него сияние сирийской ночи.
Виргилиан, с сердечным трепетом вступивший в прекрасное общество, немного успокоился и присмотрелся к тому, что происходило вокруг. Зала, освещенная многочисленными светильниками, имела круглую форму и была украшена потемневшей росписью на мифологические сюжеты. На потолке была изображена в высоком шлеме Минерва, про которую говорили, что она была списана художником с самой Юлии Домны. Около августы сидел цезарь Антонин и с особенным жаром хлопал поэту, потому что в поэме трактовался охотник и его подвиги. Рядом с ним сидела строгого вида женщина, Аррия, как узнал потом Виргилиан, посвятившая свою жизнь изучению Платона. По другую сторону Антонина стоял Антипатр из Гиераполя, софист, его учитель и начальник императорской канцелярии, знаменитый тем, что с необыкновенным искусством составлял письма августа, а позади Домны находились Кастор, кубикулярий императора, человек с доброй улыбкой, спрятанной в пушистой бороде, и софист Филиск. Остальные стояли ниже ступенек, все в белых тогах, многие со свитками в руках.
Рукоплескания наконец умолкли.
– Прекрасно, Оппиан, – крикнул Антонин, – поистине, в тебе таится целое море очарования!
Виргилиан слышал, как стоявший рядом человек в поношенной тоге, это был Скрибоний Флорин, с которым он тогда и познакомился, пробормотал:
– Но слишком цветисто. Сафо, по–моему, писала лучше…
Вообще, видно было, что поэма особенного восторга у слушателей не вызвала, может быть, из зависти, может быть, потому, что не все были в состоянии оценить прелести греческого стиха; хлопали же присутствующие из желания не отставать от цезаря, с таким жаром хвалившего поэму об охоте. Виргилиан услышал критикующих:
– Приятные стихи, но незначительные…
– Но битва быков во второй песне написана отлично…
– Во всяком случае, это не «Георгики» Вергилия…
– Слишком много цветов…
До поэта не долетали эти суждения. Он стоял перед Домной, которая расспрашивала его, как он чувствует себя в Риме, и что он намерен писать теперь, после поэмы об охоте. Растроганный Оппиан преклонил колено и поднес свиток поэмы Антонину, который обнял его и поцеловал. В толпе уже говорили на другие темы. Кто–то спрашивал у Филострата:
– Над чем ты теперь работаешь?
Филострат важно склонил голову.
– Пишу маленькую работу против Аспазия Равеннского.
– Это интересно. О чем?
– По вопросу о том, как надо писать письма. Высмеиваю его напыщенный стиль, путаницу, неясность. Ставлю ему в пример Антипатра. Вот как надо писать письма! Какая ясность мысли, какой возвышенный стиль, меткость выражений, приятная краткость! Он входит как актер в роль императора, и потому–то его письма так естественны и благородны…
– Филострат! Филострат! – раздались голоса. – Августа хочет говорить с тобой.
Все с завистью посмотрели на философа, когда он пробирался к Юлии Домне.
– Я здесь, домина.
Домна протянула ему какой–то свиток.
– Вот, посмотри это, Филострат, – сказала она, – мне прислали это из Антиохии.
Филострат склонился над свитком.
– Это записки Дамиса об Аполлонии Тианском, – продолжала Домна, – написаны скверно, площадным языком. Ты мог бы написать по ним замечательный роман. С твоим стилем…
Стоявший рядом с Виргилианом председатель «священного общества странствующих риторов, почитающих Диониса» объяснял Скрибонию, продолжая разговор:
– Когда он на репетиции произнес слова «великого Агамемнона», поднимаясь на кончики пальцев, Пилад в порицание заметил, что он изображает не великого Агамемнона, а высокого ростом Агамемнона…
Речь шла о последней пьесе, поставленной в театре Помпея, и о миме Лукиане. Кто–то восторгался:
– Ложным страданием и красотой он вызывает во мне слезы!
Виргилиан с любопытством оглядывался по сторонам, прислушивался к разговорам, пытался услышать, о чем говорит Юлия Домна. Дион Кассий не покидал его ни на минуту, выжидая удобного случая, когда можно будет подвести начинающего поэта к августе. Но вокруг было столько людей, добивающихся чести говорить с нею. Наконец Дион протолкал его вперед.
– Августа, – сказал он не без торжественности, – позволь мне представить тебе сего юного служителя Муз!
Виргилиан в смущении, ничего не видя, кроме сияющих глаз Юлии Домны, стоял теперь, в центре всеобщего внимания. Домна, все так же подпирая усталую от стихов и высоких мыслей головку, приветливо улыбнулась.
– Этот юноша тоже пишет об охоте? – спросил Диона Антонин.
– Нет, цезарь, он пишет латинские элегии, – отвечал с поклоном Дион Кассий.
– А… – зевнул Антонин.
Юлия устала. Страшно было подумать о том, чем кончится ее роман с Плавцианом. Люций прощает многое и на многое смотрит сквозь пальцы, но мало ли что может прийти ему в голову? Занятая своими мыслями, она отпустила ласковым кивком головы Диона и смущенного юношу, который ей очень понравился. Она видела, что из боковой двери, ведущей во внутренние покои, входил Септимий Север.
В сопровождении Ульпиана, тончайшего юриста в республике, с которым он только что совещался по вопросу об эдикте, запрещающем аборты, приветливо улыбаясь, император приблизился к августейшей супруге и поцеловал ее в лоб.
Во всем, от этой благостной улыбки до манеры носить свою раздвоенную бороду, якобы запущенную, а на самом деле лелеемую, как сокровище, император подражал великим Антонинам. Даже в поклоне его было что–то от Марка Аврелия. В глубокой тишине все склонились перед господином мира.
– Продолжайте вашу беседу. Я, надеюсь, не помешал вам? – сказал Север, опускаясь в кресло из слоновой кости, которое ему уступил сын.
Виргилиан с волнением смотрел на императора. О нем столько ходило рассказов, от анекдота с тогой Марка Аврелия, которую тот дал Северу, когда однажды Север, еще легат, явился к императору на пир в плаще, что, по мнению многих, предопределило судьбу будущего августа, до рассказа о женитьбе Севера на Юлии Домне только потому, что в ее гороскопе было указание звезд на то, что она будет супругой цезаря. Этот сладко улыбающийся человек, дрожавший за свою репутацию среди всяких болтунов, риторов и поэтов, которые могли ведь каждую минуту написать какой–нибудь памфлет, высмеять его, не постеснялся умертвить Лэта, спасшего его в сражении под Лугдунумом, казнил тысячи людей, виновных только в том, что их гороскопы намекали на блестящую судьбу, или увидевших во сне пурпур и имевших неосторожность рассказать об этом своим друзьям. Из Африки или из Сирии стекались подобные ему честолюбцы в Рим, мужи без стыда и без совести, деятельные, хитрые, как лисы, способные произносить блестящие речи, ловкие и неутомимые в снискании общественных почестей, проникали в сенат и магистратуру, и кончали свои дни в богатстве, завершая блистательную карьеру консульским званием, мечтой каждого римлянина. Северу повезло. Карьеру свою он закончил императорским пурпуром. И вот, господин Рима и мира, он улыбался заискивающе перед этими стихоплетами, в страхе, что они могут пустить гулять по свету ядовитую эпиграмму.
– О чем вы беседовали, друзья мои? – повторил Август, обводя собрание усталым ласковым, «антониновским», взглядом.
– Оппиан нам читал свои стихи, отец, – сказал Каракалла.
– Наверное, прекрасные стихи, – любезно улыбнулся император.
– Отличные стихи. И я хочу попросить тебя, отец, о том, чтобы ты обратил на него свое благосклонное внимание.
– В чем дело, сын мой? – повернул к нему император пышную бороду, предчувствуя просьбу.
– Сжалься над несчастным поэтом!
Оппиан прибыл в Рим с острова Мелиты, где он добровольно разделял ссылку отца, на которого обрушился страшный гнев августа по поводу какой–то глупой сплетни. У старика конфисковали имущество, дом и виноградники, схватили, его и на галере привезли на остров Мелиту. Теперь сын явился в Рим за помилованием.
– Разве я могу тебе в чем–нибудь отказать, друг мой, – потрепал август сына по щеке. Щеки у цезаря были круглые и румяные, как у женщины.
– Антипатр, – обратился Север к префекту своей оффиции, – ты здесь? Запиши! И прикажи выдать Оппиану тысячу золотых.
Собрание ахнуло. Этот самый корыстолюбивый человек в Риме, не моргнув глазом, подарил тысячу золотых! Было чему удивляться. И тотчас же на Оппиана посыпались, как из рога изобилия, дружеские комплименты.
– Как тебе блестяще удалось описание слона! Как ты сказал? Облако, несущее в своем чреве страшную для смертных грозу? Замечательно!
– Восхитительно!
– Со времен самого Вергилия не было ничего подобного!
– Тем более на греческом языке!
– Какой талант!
Рабы в белых туниках, вышитых золотом (одежда, присвоенная императорским служителям), разносили на серебряных подносах сласти и орехи, печенье, плоды. Другие принесли в амфорах старое вино, вареное со специями. Император милостиво беседовал с Филостратом. Он сам был не чужд литературе и в свободное от государственных трудов время писал свое «Жизнеописание», в котором он подражал Плутарху. Теперь все в Риме кому–нибудь подражали, и он выбрал себе совсем неплохой образец. Все так же благостно улыбаясь, Север расспрашивал Филострата о том, что он думает сделать с записками Дамиса, о которых слышал от своей просвещенной супруги. Но было в его улыбке что–то обреченное, печальное. Казалось бы, все ему удалось в земном пути: какие победы, какие успехи, какие постройки! Родной Лентис превращался по мановению его руки в волшебный город, легионы обожали его, своего повелителя, и августу – «мать лагерей». Уже не пышная эпитафия на гробнице, предел желаний всякого честолюбивого человека, а апофеоз, обожествление, должно было закончить его земные дни. Но непреодолимая усталость сковывала его сердце. Сколько разочарований и бедствий! Сколько обманутых надежд! И что сделает с его наследием, прекрасным плодом таких трудов и злодеяний, сын, оба они, Антонин и Гета, впитавшие в себя все его недостатки?
А в Британии предстояла новая война, и Юлия мечтала об очередном любовнике…
Итак, после трехлетней разлуки Виргилиан возвращался к пенатам. Три года он провел в странствованиях и приключениях, изучал философию в Афинах, принял посвящение на Элевзинских таинствах, беседовал в Александрии с Аммонием Сакком о душе. Виргилиану казалось, что эти беседы были лучшим, что он испытал в своей жизни. В ночь последнего перехода Виргилиан не спал. Пользуясь благоприятным ветром, «Фортуна» шла вдоль италийского берега. Справа слышно было иногда в темноте, как лаяли собаки, мелькал огонек. Это, должно быть, пастухи разводили костры, потому что ночь была прохладна. Накинув на плечи овчину, Виргилиан стоял у борта и смотрел в ту сторону, где была земля Рима. Ему вспомнились трудные слова Аммония:
– Не душа в теле, как в некоем сосуде, а тело в границах души…
Когда Виргилиан познакомился с Аммонием, учитель уже оставил ремесло грузчика и посвятил себя изучению истины. Но его влекло по привычке в суету набережных, разгружающихся кораблей и вонючих таверн, в тот мир, в котором прошли счастливейшие дни его жизни, когда он таскал на спине мешки с ароматной пшеницей. Виргилиан частенько бродил с ним по набережным и беседовал о вечных вещах.
В день расставания они также очутились в порту. Круглая гавань отражала прибрежные дома, портики, корабли, гигантский мост гептастадиона, соединившего колоннами с городом остров, на котором стоял Фарос, седьмое чудо света. На рейде около Лохии стояла молчаливая флотилия боевых римских трирем. Слева видно было, как большой корабль с пурпурным парусом огибал мыс острова с храмом Посейдона, чтобы бросить якорь в Евностосе – гавани благополучного прибытия.
– Александрия! Звезда Эллады, взошедшая над морями!.. – сказал Виргилиан.
В грязной портовой таверне, куда они зашли, чужеземные корабельщики, может быть, из Понта Эвксинского, потому что в их разговоре часто упоминались имена Гераклеи Таврической и Гавани Символов, пили вино и говорили о ценах на пшеницу. Разговорами о пшенице, о фрахтах, о страховках, о благоприятных ветрах полон был весь город.
Когда служанка поставила перед ними миску с оливками, хлеб и вино, Аммоний сказал:
– Итак, ты покидаешь Александрию…
– Мне печально расставаться с тобой, учитель.
– Печаль неприлична для человека, который вкусил философии, – улыбнулся Аммоний. – Каждое мгновение мы расстаемся с чем–нибудь. Пора привыкнуть к утратам. Нельзя, чтобы телесные привязанности или обладание земными вещами затемняли стремление души.
Виргилиану было сладостно брать перстами оливки из одной чаши с великим философом. Масло стекало капельками на бороду Аммония, нечесанную, запущенную бороду мудреца. За едой они продолжали разговор о душе, разговор, который тянулся целыми днями, во время прогулок, за столом, в академии. Не поднимая глаз от стола, Аммоний говорил:
– Душа отлична от тела… Это может послужить для нас отправной точкой. Ибо во сне она покидает тело, оставляя ему только дыхание, чтобы оно не погибло совсем. Освободившись от бремени тела, душа действует, ищет, приближается к вещам несказуемым. Ибо она не знает преград. И как солнце изливает на вселенную свой свет, но не теряет своей сущности, так и она. Душа едина и неизменна. Но не душа в теле, как в сосуде, а скорее тело в душе…
– Как ты сказал? – не уловил Виргилиан его мысль.
– Не душа в теле, говорю я, как в некоем сосуде, а тело заполняет собою форму души. Продолжаем… Душа покидает тело, покоящееся во сне, и никто не знает, где она. Некто говорит: моя душа в Риме. А она, может быть, созерцает божественные сферы, в которых пребывает божество. В такие мгновения, трепеща от восторга, созерцая абсолютное, она забывает о земном пребывании…
Опять начиналось то, чего не мог постичь Виргилиан. Очевидно, мало было уметь читать эллинские книги. Надо было родиться эллином, чтобы подняться на эти недоступные для римлян высоты. Пронзительный ветер дул там, и дыхание захватывало от одной мысли о приближении к божеству. Или это только манера говорить, словоблудие? Нет, слишком ясны были глаза Аммония. Такие не словоблудствуют.
Становилось грустно при мысли, что надо покинуть Аммония и этот город, где все перемешалось, корабли и караваны верблюдов, Индия и Афины, христианские секты и философские сисситии.
– Позволь мне спросить тебя, – коснулся Виргилиан руки учителя, – вот ты говорил, что тело подлежит ежеминутному изменению, способно делиться на мельчайшие части, превращаться в прах, и что нужна какая–то идея, которая бы соединяла эти разрозненные части в одно целое. Допустим, что это душа соединяет жалкую храмину тела. Но для чего она возится с ним, тратит время, а не остается в музыке небесных сфер, в лоне божества? Зачем ей скучная и бедная земля?
Аммоний насупил брови, не донес до рта кусок хлеба, помоченный в солонку, и положил его на стол. В таверну приходили новые посетители, садились за столы, заказывали вино, раков, улитки. Подвыпив, они затягивали корабельные песенки, приставали к служанке. Среди этого шума Аммоний казался человеком с другой планеты. Но прежде, чем он успел ответить на вопрос Виргилиана, в таверну ворвались взволнованные люди и объявили, что в городе происходит смертоубийство.
Уже было три дня, как август находился в Александрии. Доведя до сведения александрийцев, что по примеру македонской фаланги он хочет организовать александрийскую, император пригласил молодежь записываться в новый отряд. Со смехом и шуточками молодые люди отправились в лагерь III легиона посмотреть на императора, который так смешно подражает Александру. Среди них было много представителей местной золотой молодежи, сыновей торговцев папирусом, адвокатов, откупщиков. Жизнерадостные греки, сирийцы, иудеи с любопытством смотрели на августа. Он совсем не казался им страшным и величественным, этот кривоногий человек в военном плаще – полудаменте и в фантастическом шлеме. Каракалла невольно смутился, видя вокруг себя насмешливые глаза, презрительные улыбки. Приготовленная заранее витиеватая речь была испорчена. Император бормотал что–то себе под нос, нелепо размахивая руками. Будущие воины кусали губы, едва сдерживаясь от смеха. Вассилиан Секунд, префект Египта, толстый добродушный старик, приучил их к благосклонному попустительству.
До императора долетело одно только слово: Иокаста. Кто–то хихикнул.
– Секунд, – крикнул Каракалла, – выгнать этих шалопаев палками из лагеря… Они забыли, с кем они имеют дело…
Преторианцы стали выталкивать молодежь к воротам лагеря. Посыпались зуботычины. Многие побежали, не дожидаясь худшего. Но один из молодых людей, сверкая глазами, кричал центуриону:
– Ты не смеешь… Я такой же римский гражданин, как и ты…
Эти слова долетели до слуха императора.
– Римский гражданин! Центурион, ударь его мечом! Ударь его мечом!..
Император топал ногами, рвал пергамент, на котором была написана злополучная речь. Видя его исступление, центурион обнажил меч и ударил юношу по голове. Это послужило сигналом. Топот бегущих людей дразнил солдат, как на охоте. Многие из них с утра хлебнули винца. Началось избиение безоружных александрийцев. Конные преторианцы помчались по канопской дороге, по которой бежали в Александрию толпы молодых людей.
Прибежавшие в таверну, перебивая друг друга, рассказывали, что у Канопских ворот солдаты громят лавки, хватают подвернувшихся под руку женщин, поджигают общественные здания. Какой–то грузчик рассказывал:
– Август отдал город на разграбление солдатам! Что там делается! Насилу ноги унес!..
Аммоний и Виргилиан переглянулись. Вот для каких прекрасных деяний осчастливил август высоким посещением Александрию! Житница мира, Египет питал хлебом Рим и легионы. Тот, в чьих руках был Египет, был господином положения в Риме. Но Александрия, центр папирусной и стеклянной мануфактуры, очаг завиральных идей, насмешливых стишков и непокорности, давно раздражала императора.
Погром разрастался. К вечеру над городом стояло розовое зарево пожаров. Показывая на него рукой, Аммоний сказал:
– Вот что делают люди, которые живут во мраке…
Философ и Виргилиан стояли на набережной в Евностосе. За мраморными колоннами улицы Гептастадион уже горел маяк, и клочья смолистого пламени рвались в неожиданно почерневшее небо, отражались на воде. В гавани застыли корабли. За их мачтами сверкали огоньки Лохии. Над иудейскими кварталами разгоралось зарево. Со стороны города доносился глухой гул человеческих криков. От воды пахло сыростью, рыбой. Что могла сделать среди этих волнений и бедствий душа, пленница страстей?
– А я ищу тебя, учитель, – сказал какой–то человек в плаще.
– Гелиодор! – узнал Аммоний в говорившем одного из своих учеников.
– Римляне громят академию, жгут наши книги, – взволнованно сообщил Гелиодор, и в его голосе слышались слезы.
– Не волнуйся, друг, – положил Аммоний ему на плечо руку, – главного они не разрушат. Посмотрим, Виргилиан, что там происходит, если ты не опасаешься за свою жизнь.
– Я не оставлю тебя… – ответил Виргилиан.
Они направились по набережной к Музею, где находилась академия, в которой учил Аммоний.
Император, окруженный батавской и скифской сволочью, верхом на коне, без шлема, стоял на канопской улице недалеко от гробницы Александра. Тяжело дыша, он взирал на разрушение города. Где–то поблизости солдаты ломали топором двери, и пронзительный женский голос взывал:
– Пощадите! Пощадите!
Пьяный солдат бежал с ворохом одежд. Увидев императора, он завопил:
– Смерть врагам августа!
Но, не удержав равновесия, доблестный защитник республики растянулся на мостовой. Белый каппадокийский жеребец танцевал под царственным всадником. Каракалла шептал:
– Теперь они узнают, как улыбаться! Вольнодумцы! Подрыватели основ!..
Когда Аммоний добрался до академии, было уже поздно. Дом пылал, и пламя вырывалось из окон. В саду среди миртов и лавров бродили какие–то пьяные личности, от которых разило вином и чесноком.
– Бедные диалоги! – сказал с прискорбием Гелиодор. – Какие книги прислала нам Маммея из Пергама! Все погибло в огне!
Каракалла не мог успокоиться. На уголках его рта показались пузырьки розовой пены. Вспоминая песенку про Иокасту, в которой намекалось на его интимные отношения с матерью Юлией Домной, он терял над собою власть.
– Солдаты называли меня товарищем. Но эти выродки, торгаши, лоботрясы должны с умилением целовать край моего полудамента! Что это со мной? Адвент, кажется, я умираю…
Поседевший в боях Адвент, привыкший ко всему на свете, равнодушно смотрел на смятение, что творилось вокруг. Но увидев, что император схватился за то место панциря, которое прикрывало ослабевшее сердце, он встревожился и пытался успокоить безумца.
– Благочестивый, тебе нехорошо? Уйди отсюда, не волнуй себя из–за пустяков…
Аммоний и Виргилиан видели издали, как солдаты сняли августа с коня и унесли на плаще в один из домов.
– Подумать только, – усмехнулся Виргилиан, – говорят, что ребенком он плакал, когда перед ним на арене звери разрывали преступников!
Зарево над городом разгоралось.
Зная, что Виргилиан из Александрии направлялся на лаодикийском корабле в Антиохию, Аммоний просил его передать письмо Маммее. Красавица, не в пример сестре Соэмии, изучавшая усиленно Платона, засыпала старика письмами с просьбами разъяснить то или иное место. Теперь Аммоний писал ей, что он Платона читал с пропусками и плохой помощник в этом деле. Виргилиан же был рад случаю познакомиться с дочерьми Юлии Мезы, о которых ему много рассказывал Филострат.
Приняли римлянина в доме Юлии Мезы с распростертыми объятиями. Сестры состязались в искусстве завлечь в свои сети римского поэта. Виргилиан не знал, что слаще: похвалы ли его стихам из уст Маммеи или поцелуи Соэмии. Но нежные руки Соэмии увлекли его, опутали, лишили разума. Маммея утешалась за чтением книг.
Свиток развертывался с приятным для слуха шелестом. В третий раз Маммея перечитывала книгу Филострата.
Главы бежали за главами. Лебеди, сладостно поющие на заре, в зефирах Каппадокии, в озаренной сиянием Авроры роще, где мать великого встретила бога Протея и положила руку на забившееся сердце. Молнии и громы в день рождения. Путешествие в Индию. Чудеса и дорожные приключения, остатки цепей, которыми был прикован Прометей, бочка с ветрами. И эти трогательные слова: «не о красоте храмов заботьтесь, но о душе»…
Маммея вздохнула и отложила книгу. «Житие Аполлония из Тианы» прислали ей месяц тому назад из Рима. Что делает там Филострат? Она остановилась на лирической фразе о стрекозах, которые могут петь свободно, в то время как мудрецу злые закрывают уста. На мгновение вспомнились слова из другой книги о лисенятах, имеющих норы, и о бездомном, которому негде приклонить головы…
Вокруг ложа стояли сосуды с книгами. Любопытная рука нашла среди них «Апологию» Тертуллиана, «Строматы» Климента, сочинения великого Валентина, труды Порфириона, стихи Каллимака и Марциала в пурпуровых футлярах. За последнее время все чаще и чаще в этой зале стали слышаться слова о Логосе, и гностическая мудрость стала мешаться с разговорами о римской политике, о значении для Сирии караванных дорог. Все чаще заводил Ганнис речь о Пальмире, о соперничестве ее с Антиохией.
Рим был груб. В пурпур облекались насильники и честолюбцы. Мир книг и философов был для Маммеи возвышеннее. С ней переписывались Ориген и Тертуллиан. Это ей писал знаменитый африканец, что душа рождается христианкой. С особым вниманием она читала книги христиан. Такие из них, как Минуций Феликс, писали отлично, и у них было больше страсти, огня, чем у поклоняющихся олимпийцам. И потом, разве несовершенное творение Демиурга не нуждалось в поправках? Не все было прекрасно и справедливо в этом мире господ и рабов. Но как примирить гармонию мира с запутанной догматикой христиан? И это странное учение о гибели мира, о всепожирающем огне…
В другом конце дома маленький, заплывший жиром евнух Ганнис шептал Мезе:
– Ты согласилась вчера, что положение вещей не позволяет думать о самостоятельном существовании сирийских провинций, как это было в эпоху Антиохов. Отпадение этих провинций заставило бы Рим напрячь все силы в борьбе. У Рима еще могут появиться Траяны. Их не оставляет мысль о дороге в Индию. С другой стороны, мы остались бы лицом к лицу с Парфией…
Бабий голосок Ганниса как–то не вязался с точностью его выражений, с мужественной ясностью его мысли.
А еще дальше, в гостинице, в которой остановился Виргилиан, Соэмия ничего не хотела знать ни о судьбах Сирии, ни о караванных дорогах. Она смотрела на бледное лицо поэта, на его черную бороду, пахнущую духами, теперь такими знакомыми, и ей казалось, что никогда она не была так счастлива, как в эти дни. Она приходила сюда, как девчонка, с наступлением темноты и уходила на заре.
Иногда открывалась дверь, и трактирщик Прокл просовывал свой длинный красный нос.
– Не надо ли вам чего–нибудь для подкрепления? Хорошо для любовников покушать похлебки, заправленной перцем, луком и эндивием.
– Убирайся вон! – кричал ему Виргилиан.
– Счастливого вам плавания на венерином корабле, – говорил Прокл, и длинный нос исчезал, а Соэмия задыхалась от смеха под одеялом.
Венерин корабль скрипел, как в бурю. Это было путешествие в незнакомую страну страсти. Незнакомой страной было тело Соэмии. Но иногда, в те минуты, когда он расшнуровывал башмачки Соэмии или целовал ее глаза, в памяти Виргилиана мелькали прозрачные и чистые глаза Грацианы. На одно только мгновение появлялись они, вставали могучие дубы Карнунта, и все вновь исчезало в черных безднах. Из бури доносились крики Соэмии.
За три года скитаний Виргилиан успел побывать на Дунае. Он совершил туда трудное путешествие из Афин через Фракию, чтобы посмотреть своими глазами на варварский мир. Главной же причиной путешествия был договор, который хотел заключить его дядя с карнунтским купцом Грацианом Викторией. В доме Виктория он увидел его дочь Грациану Секунду. Удалось Виргилиану побывать и в Пальмире. За неделю до его отъезда в Рим Юлия Меза отправляла в Пальмиру очередной караван. Четыреста вьючных верблюдов были нагружены строительными материалами, гвоздями и мраморными плитами для вырастающих как грибы пальмирских дворцов. Кроме груза, Меза посылала в Пальмиру шестьдесят талантов золота для закупки благовоний, которые она потом перепродавала в Рим.
С тех пор, как в Дуре стоял римский гарнизон, караванная торговля сделалась более или менее безопасной, потому что римляне жестоко расправлялись с разбойниками и распинали их в пример другим. Но на всякий случай с караваном отправлялись сорок пальмирских лучников.
Караван тронулся в путь на заходе солнца с городской площади. Погонщики еще раз проверили вьюки, копыта животных и крепость ремней. Наконец каравановодитель Антимак поднял руки к небесам и сказал:
– Да будут милостивы к нам Ваалшамин и ты, властвующий над ночами и лунами, Аглибол…
Верблюды поднялись с колен, задрали маленькие гордые головы. Песок захрустел под копытами животных. Под призрачную музыку колокольчиков, отгоняющую демонов пустыни, верблюды один за другим ушли в темноту наступающей сирийской ночи.
На верблюде укачивало, как на корабле.
– Смотри на звезды, – сказал Виргилиану Антимак, – скорее привыкнешь и не будет тошнить.
Душный упругий воздух веял навстречу из пустыни. Хрустели ремни снаряжения. Виргилиан был в восторге.
– А я, признаться, предпочитаю верблюду осла, – заявил ехавший рядом с ним Ганнис, направлявшийся в Пальмиру не столько по торговым делам, сколько для каких–то темных делишек. Надсмотрщик над погонщиками старик Абука рассказывал Антимаку:
– Жил в те дни в Дамаске портняжка. Так себе человек, чинил старые хламиды. Но была у него дочь. Красавица! Когда она шла с кувшином на плече к городскому фонтану, все оборачивались на деву. А голос у нее был, как арфа. И жил в Дамаске богатый человек, владелец верблюдов, и домов, и виноградников. И вот пошла однажды дочь портняжки на базар купить хлеба…
Абука рассказывал, говорил за красавицу тоненьким голоском, который должен был, по его мнению, напоминать звук арфы, и басом – за богатого жителя Дамаска, когда они встретились на базаре…
На третий день, в тумане утренней зари, на золоте небосклона показались погребальные башни пальмирского некрополя и колоннады знаменитой караванной дороги. Огромный город, распустившийся в пустыне как необыкновенный цветок, просыпался от ночного сна.
– Привет тебе, великий город луны, – воскликнул Антимак.
– Что это такое? – спросил Виргилиан, когда они вступали в город, и он увидел на огромных воротах статую женщины, которая попирала ногами другую, сидевшую в воде, а рукой ласкала гриву льва.
– Фортуна Пальмиры. Женщина в воде – символ источника Эфки. А лев – намек на благодеяния, которые принесла пустыне торговля Пальмиры… – сказал Ганнис.
Навстречу вышел большой караван. Рядом с верблюдами шли погонщики в парфянских широких штанах. За караваном тянулась группа людей. Некоторые ехали на ослах. Проезжая мимо Виргилиана, молодая женщина подняла смуглой ручкой покров на лице. Виргилиан увидел необыкновенно прекрасные глаза.
– А это кто?
– Вероятно, бродячие мимы! – ответил Ганнис.
Теперь все путешествия были закончены. Над Остией дымился маяк. Облокотившись о борт корабля, Виргилиан смотрел на город, на портовую суету, на гигантскую квадригу слонов, поставленную каким–то разбогатевшим на торговле слоновой костью африканцем. У пристаней стояли корабли. Было видно, как под арками декуманской дороги купцы пересыпали с ладони на ладонь пшеницу, пробовали зерно на зуб, торговались. На мраморных прилавках меняльных лавок звенели серебряные монеты. Полуголые грузчики таскали по зыбким сходням амфоры с разгружающегося корабля. Шестерка серых волов влекла повозку с глыбой розового мрамора. Колеса, сплошные, без спиц, немилосердно скрипели. На набережных, где длинной линией тянулись кабачки, корабельные конторы; склады и канатные лавки, толпился народ. Над лесом мачт, над портиками храмов Нептуна и Персефоны кружились чайки. Виргилиан подумал, что когда–нибудь так закончится и его путешествие на земле…
Вернувшись в Рим, отоспавшись и отчитавшись перед дядюшкой в порученных ему торговых операциях, Виргилиан отправился разыскивать Скрибония Флорина. В книжной лавке Прокопия ему сказали, что Флорин живет теперь на улице Тритона, в гостинице иудея Симона. Виргилиан пошел в Субурру.
В октябрьские календы в Субурре на улице Тритона обвалился четырехэтажный доходный дом, принадлежавший Квинту Нестору, попечителю северовских бань. Во время катастрофы погибло несколько бедняков, но попечитель пострадал мало, потому что дом был застрахован. Кроме того, балки и кирпичи могли пригодиться для новой постройки.
Был полдень. Два поденщика, разбиравшие по приказанию Нестора кирпичи, прекратили работу и, пристроившись на улице у руины, решили подкрепиться купленной на базаре рыбой. Они ели рыбу и разговаривали о своих делишках.
– Эх, друг мой Лукан, было время, и было у меня шестьдесят лоз и пара сицилийских волов. Без слез не могу о них вспоминать, – говорил один из поденщиков приятелю.
– Сицилийских? – переспросил из вежливости другой.
– Серых, как мыши!
В это время, задрав косматые бороды, они увидели, что около них остановился человек в богатой одежде.
– Не знаете ли, любезные друзья, где здесь находится гостиница Симона? – спросил человек.
– Гостиница Симона? – заторопились оба поденщика. – За углом. Заверни за рыбную лавку и увидишь.
Виргилиан поблагодарил и отправился к рыбной лавке. Народу на улице было мало. Продавец гранатов громкими криками призывал покупателей. Две кумушки о чем–то переговаривались из окна в окно, среди развешенного после стирки жалкого тряпья. Ослик вез охапку соломы, и уличные полуголые мальчишки бросали в погонщика грязью, а тот обругал их «ослиным пометом». Из окна высунулась женщина и зашипела на них:
– Отец умирает, а им нет до этого никакого дела! Заткнете вы, наконец, глотки?
Мальчишки замолкли и решили играть в гладиаторов. Двое из них стали бить друг друга деревянными мечами, может быть, выструганными тем же плотником, что умирал от горячки в пятом этаже, другие аплодировали. Виргилиан завернул за угол и увидел гостиницу.
Старичок–привратник объяснил ему, как найти Скрибония Флорина. Виргилиан поднялся по скрипучей лестнице, где пахло кошачьей мочой, прошел по террасе с перилами в римском стиле и отворил низенькую дверь.
Скрибоний лежал на бедном ложе, покрытом протертой овчиной. Рядом стоял треногий столик, на котором была чернильница и принадлежности для писания. В углу валялась куча тряпья. Больше ничего в помещении не было. Несколько мгновений Скрибоний смотрел на вошедшего, ничего не понимая.
– Не узнаешь друга? – рассмеялся Виргилиан.
– Клянусь собакой! – завопил поэт. – Виргилиан! Глазам своим не верю!
Друзья обнялись, смотрели друг на друга, ища перемен.
– Насилу разыскал тебя. Не хотел посылать за тобой раба. Вчера только вернулся в Рим.
– Виргилиан! – не мог успокоиться Скрибоний. – Глазам своим не верю! И все такой же. А я совсем полысел и пришел в ничтожество…
Виргилиан посмотрел на друга и подумал, что это правда. Руки у Скрибония тряслись. Нос был совсем сизый. Вероятно, от неумеренного употребления вина. Присев на постель, он сказал:
– Ну, расскажи, как ты живешь!
– Это ты должен рассказывать, – улыбался Скрибоний, – ты путешествовал, столько видел. У нас в Риме нового ничего нет. А сам я все хвораю. Видишь, в кувшине вода, нет и обола на вино. Обуревают болезни и бедность. А самое главное – скука. Ни о чем не хочется думать, читать. Пробую иногда писать, ничего не выходит. Смотри, достал в долг чернил и клочок папируса, начал элегию и застрял на первой строке. Плохо! Потому что нет уверенности в надобности того, что пишу. А как в Афинах? В Александрии? Спорят о Платоне?
– Спорят. Пишут стихи.
– Стихов и у нас сколько угодно. Но не видно что–то новых Марциалов.
При одном упоминании Марциала Скрибоний просиял. Марциал был его любимцем. Виргилиан посмотрел на Скрибония с нежностью. Оба были поэты, их связывала долголетняя дружба, не остывшая в трехлетней разлуке. Виргилиан ценил его тонкий вкус, требовательность, неподкупность. Скрибоний не писал хвалебных од за башмаки, за один золотой или за плащ, как делали многие. Скрибоний ворчал и на Виргилиана, уверяя, что тот пишет слишком нежные стихи, а век нежности, по его мнению, прошел безвозвратно. Но это обстоятельство не охлаждало чувств Виргилиана.
– Да, я понимаю тебя, – вздохнул Виргилиан, – Марциалов что–то не видно.
– А главное, – приподнялся на локте Скрибоний, – нет надежды, что все переменится к лучшему. Ни пламенных слов, ни величественных характеров. Рим стал деревушкой.
– Ну что ты говоришь! За три года столько понастроили!
– А к чему? Построят еще тысячу колонн или триумфальную арку. А какой в этом толк?
– Рим будет прекраснее, – засмеялся Виргилиан. – Мало красоты в этом удручающем однообразии. И везде жалкое подражание великим. Скучная риторика…
– Послушай, Тит, – назвал собрата Виргилиан первым именем, – а что если бросить все – Рим, книги, удалиться к варварам, под сень северных дубов… жить в хижине?..
– Боюсь, что и там нам будет скучно. Но что ты видел на Востоке?
– Об этом потом. Я хочу знать, что делается в Риме. Что делает Порфирион?
– Все пишет бесконечные комментарии.
– Марий Максим?
– Сочиняет историю.
– А этот кому подражает? Тациту?
– Скорее, Светонию. И другие – пишут, пишут… Моря чернил. И ни одной новой метафоры! А Серен Саммоник пишет стихами о врачевании болезней! Разве это стихи? Прячут руки в складки тоги и пересчитывают на пальцах количество слогов. Перепевают друг друга. Пишут о богах, потому что мода на благочестие. Пишут о гибели и смерти, а сами мечтают хорошо пообедать. Нет никого. Оппиан умер…
– Я видел его гробницу, когда был проездом в Аназарбе.
– И в Аназарбе был?
– Да. Я даже запомнил надпись на гробнице. Послушай! «Я – Оппиан. Я стяжал бессмертную славу. Но ревнивые парки и жестокий Плутон похитили в расцвете сил глашатая муз».
– Неплохо, хотя слишком пышно. Он писал о рыбках и слонах, но из него мог выйти толк.
– А помнишь, Скрибоний, как он читал стихи перед Юлией Домной? Думал ли он, что его ждет чума в Аназарбе?
– А как он писал о ловле птиц! Откуда у него была эта точность глаза, такое чувство природы! – умилился и Скрибоний.
– Гробница его, – продолжал Виргилиан, – из мрамора, осенена кипарисами. Так и подобает лежать поэту. Но в Аназарбе никто не читал его стихов. Показывают гробницу, как достопримечательность, проезжающим, но ни один не потрудился поинтересоваться поэмой об охоте.
За дверью послышался женский смех, грудной; волнующий. Гармоничный голос произнес:
– Я заплачу хозяину завтра. Будь спокоен!
Голос так не вязался с убожеством гостиницы, что Виргилиан спросил:
– Кто это?
– За дверью? В гостинице остановились бродячие комедианты. Это, вероятно, Делия. Она живет за стеной.
Виргилиан приоткрыл дверь и взглянул на лестницу, по которой спускалась какая–то женщина. Услышав скрип двери, она обернулась. Виргилиан увидел смугловатое лицо, ослепительные зубы. Черные глаза брызнули на него сиянием. Потом длинные ресницы опустились. Держась маленькой смуглой рукой за перила, женщина спустилась по лестнице. За нею ковылял привратник, тот старичок, который объяснял Виргилиану, как найти Скрибония.
– Кто она такая? – спросил Виргилиан, вернувшись от двери.
– Не то танцовщица, не то комедиантка.
– Какие у тебя соседки, старый мошенник!
– Увы, меня это уже не интересует. Ничто уже не может возбудить моей страсти, ни хорошенькое личико, ни маленькая рука.
– Что она делает, эта Делия?
– Вероятно, пляшет в кабачках.
– Какая походка! Какие глаза!
Скрибоний прервал его восторги:
– Ты говорил о варварских дубах и хижинах. Дело не в хижинах. Жизнь везде прекрасна. Вот я третий день страдаю кровотечением, кишечник отказывается работать, а я готов славить мироздание. Так страшно на берегах подземных рек, где в испарениях бродят души усопших…
– Ты веришь в царство Плутона?
– Может быть, и не верю.
– А Филострат в Риме?
– В Риме. И Минуций Феликс, и приехал из Африки Цецилий Наталис.
Истопники распахнули длинными железными крючьями раскаленные бронзовые дверцы печи. Из чрева огненного, словно из кратера Этны, пахнуло нестерпимым зноем. Жар сжигал воздух, и под низкими сводами кочегарки нечем было дышать. Невыносимо для глаз пламенели уголья. Рабы, с искаженными лицами, прикрывая руками глаза, бросали в печь огромные поленья. Снопы искр фонтаном посыпались из топки, пока снова не захлопнулись тяжелые дверцы. Тогда огонь с новым бешенством заревел в каменном чреве печи.
В гигантских кипятильниках клокотала вода. Из предохранительных отверстий раскаленными струями вырывался пар. Едкий дым наполнял низкое помещение. Истопники дышали как рыбы. Один за другим они подходили к глиняному сосуду в углу и жадно пили поску – воду, подкисленную уксусом – питье рабов.
Термы показывал Виргилиану сам попечитель. Собственно говоря, Квинт Нестор был слишком занятым человеком, чтобы спускаться по всяким пустякам в подвал, но дядя Виргилиана был влиятельным сенатором, а Нестор никогда не пренебрегал полезными связями. Местечко попечителя было теплое и доходное, и надо было за него держаться зубами. Одни проценты, взимаемые с поставщиков горючих материалов, масел для палестры и прочие доходишки приносили в год не одну тысячу сестерциев: Нестор не упускал никакого случая, где можно было заработать, вечно шептался с подозрительными вольноотпущенниками, что–то устраивал, что–то подсчитывал.
Страдая от одышки, он мужественно спускался и поднимался по крутым лестницам и объяснял гостю устройство недавно законченных северовских бань. По лабиринту подземных дорог двигались повозки с дровами, с древесным углем, с амфорами масла. Кое–где тускло блестели светильники, чадили смоляные факелы. Вдоль стен скользили как тени полуголые люди.
– По этим свинцовым трубам нагнетается горячая вода. По глиняным доставляется теплый воздух, – объяснял Нестор.
Рабы вручную вертели гигантское скрипучее колесо подъемной машины. В мути водяных паров мерно мелькали их мускулистые спины. Надсмотрщик над рабами, огромный одноглазый человек, прозванный «циклопом», до сих пор мирно игравший в кости с помощником в укромном уголке, где неплохо было потягивать испанское вино, с приходом господина проявлял удвоенное рвение. Диким голосом он призывал Геркулеса и Кибелу и всех богов–олимпийцев, раздавал тумаки, шлепал по спинам огромной лапой. В этой мрачной подземной обстановке он и в самом деле походил на разгневанного циклопа в пещерах Гесиода. Опять распахнулись раскаленные дверцы, и пахнуло вулканическим жаром.
«Таким представляют себе иудеи загробный мир», – подумал Виргилиан, с опаской заглядывая в пышущую жаром печь.
Назад: Антонин Ладинский XV легион. Последний путь Владимира Мономаха
Дальше: Последний путь Владимира Мономаха