НОЧЬ ПЕРВАЯ
Мазурка кончилась. Ростислав уже насмотрелся на белые, роскошные плечи своей дамы и счел на них все фиолетовые жилки, надышался ее воздухом, наговорился с нею обо всем, о чем можно наговориться в мазурке, напр обо всех тех домах, где они должны были встречаться в продолжение недели, и, неблагодарный, чувствовал лишь жар и усталость; он подошел к окошку, с наслаждением впивал тот особенный запах, который производится трескучим морозом, и с чрезвычайным любопытством рассматривал свои часы; было два часа за полночь. Между тем на дворе все белело и кружилось в какой-то темной, бездонной пучине, выл северный ветер, хлопьями пушило окна и разрисовывало их своенравными узорами. Чудное зрелище! за окном пирует дикая природа, холодом, бурею, смертью грозит человеку, — здесь, через два вершка, блестящие люстры, хрупкие вазы, весенние цветы, все удобства, все прихоти восточного неба, климат Италии, полунагие женщины, равнодушная насмешка над угрозами природы, — и Ростислав невольно поблагодарил в глубине души того умного человека, который выдумал строить дома, вставлять рамы и топить печи. "Что было бы с нами, — рассуждал он, — если бы не случилось на свете этого умного человека? Каких усилий стоило человечеству достигнуть весьма простой вещи, на которую обыкновенно никто не обращает внимания, то есть жить в доме с рамами и печами?" — Эти вопросы нечувствительно напомнили Ростиславу сказку одного его приятеля, которая начинается, кажется, со времен изобретения огня и оканчивается сценою в гостиной, где некоторые люди находят весьма похвальным, что в просвещенной Англии господа ремесленники ломают и жгут драгоценные машины своих хозяев. Общество первобытных обитателей земли, окутанных в звериные шкуры, сидит на голой земле вокруг огня; им горячо спереди, им холодно сзади, они проклинают дождь и ветер и смеются над одним из чудаков, который пытается сделать себе крышку, потому что, разумеется, ее беспрестанно сносит ветер. Другая сцена: люди сидят уже в лачуге; посреди разложен костер, дым ест глаза, ветром разносит искры; надобно смотреть за огнем беспрестанно, иначе он разрушит едва сплоченное жилище человека; люди проклинают ветер и холод, и опять смеются над одним из чудаков, который пытается обложить костер камнями, потому что, разумеется, от того огонь часто гаснет. Но вот гений, которому пришло в голову закрывать трубу в печке! Этот, несчастный должен выдержать батальный огонь насмешек, эпиграмм, упреков, ибо много людей угорело от первой закрытой на свете печки. — А чему не подвергался тот, кому первому пришло в мысль приготовить обед в глиняном горшке, выковать железо, обратить песок в прозрачную доску, выражать свои мысли с трудом остающимися в памяти знаками, наконец подчинить законному порядку сборище людей, привыкших к своеволию и полному разгулу страстей? Какие успехи должны были сделать физика, химия, механика и проч., чтоб обратить произведение пчелы в свечку, склеить этот стол, обтянуть эти стены штофом, расписать потолок, зажечь масло в лампах? Ум теряется в бесконечно многочисленных, разнообразных открытиях, без которых не было бы светлого дома с рамами и печами. — "Что ни говори, — подумал Ростислав, — а просвещение доброе дело!"
"Просвещение"… на этом слове он невольно остановился. Мысли его более и более распространялись, более и более становились важнее… "Просвещение! Наш XIX век называют просвещенным; но в самом ли деле мы счастливее того рыбака, который некогда, может быть, на этом самом месте, где теперь пестреет газовая толпа, расстилал свои сети? Что вокруг нас?
Зачем мятутся народы? Зачем, как снежную пыль, разносит их вихорь? Зачем плачет младенец, терзается юноша, унывает старец? Зачем общество враждует с обществом и, еще более, с каждым из своих собственных членов? Зачем железо рассекает связи любви и дружбы? Зачем преступление и несчастие считается необходимою буквою в математической формуле общества?
Являются народы на поприще жизни, блещут славою, наполняют собою страницы истории и вдруг слабеют, приходят в какое-то беснование, как строители вавилонской башни, — и имя их с трудом отыскивает чужеземный археолог посреди пыльных хартий.
Здесь общество страждет, ибо нет среди его сильного духа, который бы смирил порочные страсти, а благородные направил ко благу.
Здесь общество изгоняет гения, явившегося ему на славу, — и вероломный друг, в угоду обществу, предает позору память великого человека. {[* Намек на Томаса Мура, по семейным не решившегося издать записки Байрона, ожидавшиеся с нетерпением.]}
Здесь движутся все силы духа и вещества; воображение, ум, воля напряжены, — время и пространство обращены в ничто, пирует воля человека, а общество страждет и грустно чует приближение своей кончины.
Здесь, в стоячем болоте, засыпают силы; как взнузданный конь, человек прилежно вертит все одно и то же колесо общественной махины, каждый день слепнет более и более, а махина полуразрушилась: одно движение молодого соседа — и исчезло стотысячелетнее царство.
Везде вражда, смешение языков, казни без преступлений и преступления без казни, а на конце поприща — смерть и ничтожество. Смерть народа… страшное слово!
Закон природы! — говорит один.
Форма правления! — говорит другой.
Недостаток просвещения! — говорит третий.
Излишество просвещения!
Отсутствие религиозного чувства!
Фанатизм!
Но кто вы, вы, гордые истолкователи таинства жизни? Я не верю вам и имею право не верить! Нечисты слова ваши, и под ними скрываются еще менее чистые мысли.
Ты говоришь мне о законе природы; но как угадал ты его? Пророк непризванный! где твое знамение?
Ты говоришь мне о пользе просвещения? Но твои руки окровавлены.
Ты говоришь мне о вреде просвещения? Но ты косноязычен, твои мысли не вяжутся одна с другою, — природа темна для тебя, — ты сам не понимаешь себя!
Ты говоришь мне о форме правления? Но где та форма, которою ты доволен?
Ты говоришь мне о религиозном чувстве? Но смотри — черное платье твое опалено костром, на котором терзался брат твой; его стенания невольно вырываются из твоей гортани вместе с твоею сладкою речью.
Ты говоришь мне о фанатизме? Но смотри — душа твоя обратилась в паровую машину. Я вижу в тебе винты и колеса, но жизни не вижу!
Прочь, оглашенные! нечисты слова ваши: в них дышат темные страсти! Не вам оторваться от житейского праха, не вам проникнуть в глубину жизни! В пустыне души вашей веют тлетворные ветры, ходит черная язва и ни одного чувства не оставляет незараженным!
Не вам, дряхлые сыны дряхлых отцов, просветить ум наш. Мы знаем вас, как вы нас не знаете; мы в тишине наблюдали ваше рождение, ваши болезни — и предвидим вашу кончину; мы плакали и смеялись над вами, мы знаем ваше прошедшее … но знаем ли свое будущее?" Читатель, вероятно, уже догадался, что все эти прекрасные вещи успели пробежать в голове Ростислава в тысячу раз скорее, нежели во сколько я мог рассказать их, — и действительно, они продолжались не более того промежутка, который бывает между двумя танцами. Два приятеля подошли к Ростиславу.
— Что ты нашел в этом окошке?
— О чем ты задумался? — спросили они.
— О судьбе человечества! — отвечал Ростислав важным голосом.
— Подумай лучше о судьбе нашего ужина, — возразил Виктор, — здесь танцевальные мученики затевают еще контраданс до ужина.
— До ужина? Злодеи!.. Слуга покорный!
— Поедем к Фаусту.
Надобно предуведомить благосклонного читателя, что Фаустом они называли одного из своих приятелей, который имел странное обыкновение держать у себя черную кошку, по нескольку дней сряду не брить бороды, рассматривать в микроскоп козявок, дуть в плавильную трубку, запирать дверь на крючок и по целым часам прилежно заниматься, кажется, обтачиванием ногтей, как говорят светские люди.
— К Фаусту? — отвечал Ростислав. — Прекрасно; он мне поможет разрешить задачу.
— Он нам даст ужинать.
— У него можно курить.
К ним присоединились еще несколько человек, и все вместе отправились к Фаусту.
Садясь в карету, Ростислав остановился на подножке.
— Послушайте, господа, — сказал он. — Ведь карета есть важное произведение просвещения?
— Какое тут просвещение! — закричали его нетерпеливые спутники. Двадцать градусов мороза: садись скорее!
Ростислав послушался, по продолжал: "Да! карета есть важное произведение искусства. Вы, укрываясь в ней от ветра, дождя и снега, верно никогда не думали, какие успехи в науках были необходимы для создания кареты!".
Сперва все захохотали, но потом, когда начали разбирать по частям это высокое произведение, то нашли, что для рессор надобно было взрывать рудники, для сукна — воспитать мериносов и изобресть ткацкий стан, для кожи — открыть свойства дубильного вещества, для красок — почти всю химию, для дерева — существовать мореплаванию, Коломбу открыть Америку, и проч. и проч. Словом, нашлось, что почти все науки и искусства и почти все великие люди были необходимы для того, чтобы мы могли спокойно сидеть в карете, а это дело, кажется, теперь так просто, так сподручно для каждого ремесленника… Между тем глубокомысленный предмет наших изысканий остановился у подъезда.
Фауст, по своему обыкновению, еще не спал, сидел в креслах невыбритый; перед ним черный кот, разного рода ножницы, ножички, подпилки, щеточки и пемза, которую он всем рекомендовал как самое лучшее средство для отделки ногтей, потому что после нее ногти но ломаются, не задираются и, словом, не производят ни одного из тех огорчений, которые могут нарушить спокойствие человека в этой жизни.
"Что есть просвещение?"
"Нельзя ли ужинать?"
"Что есть карета?"
"Нельзя ли цигару?"
"Отчего мы курим табак?" — прокричали вместе несколько голосов.
Фауст, нимало не смешавшись, поправил на голове колпак и отвечал: "Ужинать я вам не дам, потому что я сам не ужинаю; чай можете сделать сами в машине a pression froide, {холодного давления (франц.).} — прекрасная машина, жаль только, что чай в ней бывает очень дурен; на вопрос, отчего мы курим, я буду вам отвечать, когда вы добьетесь от животных, почему они не курят; карета есть механический снаряд для употребления людей, приезжающих в четыре часа ночи; что же касается до просвещения, то к собираюсь ложиться спать — и гашу свечки".