XXIII
Похороны Беренди прошли торжественно. Ученики седьмого класса сами несли гроб. За гробом шло много учителей, и в том числе Леонид Николаевич. Точно какая-то стена выросла вдруг между ним и учениками. Только издали смотрели на бледное, разочарованное лицо учителя, но никто не решался подойти. Зачем, что скажешь? Кроме неприятности ему и себе, ничего не выйдет.
Корнев шел, грыз ногти, раздумывал и тянул за певчими: «Со святыми упокой!»
Долба шел, опустив голову в землю, и тоже о чем-то сосредоточенно размышлял. По временам он подымал голову, зорко всматривался в лица окружавших, в лица учителей, встряхивался и опять опускал к ногам глаза.
Рыльский, серьезный, сухой, в pince-nez, с высоко поднятой головой, шел уже в штатском. Он на днях уезжал навсегда за границу и безучастно холодно смотрел перед собой.
Из дам провожала гроб только Горенко. Она шла, кусая свои губки, загадочно смотря то куда-то вдаль, то на гроб Беренди.
Ветер качал пламя свечей, относил назад и вместе с копотью и погребальным пением настраивал на какой-то монотонно-однообразный лад.
Карташев шел, старался сосредоточиться, иногда живо и горячо охватывался горечью минуты, вспоминал живого Берендю и опять уносился куда-нибудь далеко от всего окружавшего.
«Со святыми упокой», – звучат в его ушах низкие ноты Корнева, и он оглядывается, точно проснувшись от какого-то сладкого забвенья, и сразу втягивается в мучительную тоску переживаемого непоправимого момента. Карташев вздыхал так глубоко, как мог, и думал:
«Бедный Берендя немногого искал в жизни и того не нашел. Отчего это так люди устроены, что над ними столько зла делают? И разве нельзя так, чтобы зла этого не было? Можно, конечно, если пожелать его не делать. Но ведь и тот, что цензора себе нанял, тоже, вероятно, искренне желал… Желал, – и зеркало, в которое мог бы видеть и проверять себя, карандашом замазал… Жалко, что журнал наш оборвался… Теперь, конечно, не состоится… Я бы написал столько об этом… Если бы я мог, я бы пришел к государю и сказал: „Государь, я хочу для тебя умереть, я буду до последней капли крови служить тебе верой и правдой, позволь мне только тебе всю правду говорить“.
В далеком углу кладбища скромная вырытая могила ждала своего хозяина.
За ближайшим памятником прятались две оборванных фигуры Петра Семеновича и Василия Ивановича. Василий Иванович напряженно и мучительно не мог отвести глаз от свежего могильного бугра, мигал и по временам вздрагивал. Петр Семенович стоял мрачный и озлобленный и, собственно, не понимал, за каким чертом они пришли сюда. Но каждый раз, как он заводил на эту тему речь, Василий Иванович так взглядывал на него, как будто от того, останутся они или нет, зависела вся жизнь его.
– Слушайте, Петр Семенович, – судорожно, как последнее отчаянное средство, предложил Василий Иванович, – сегодня, сами знаете, похороны Пономарева… ведь дадут? так? Все вам…
– Да, черт!.. Сказал, что останусь, чего ж вам?
Когда на дороге показалась процессия, Василий Иванович пришел в такое тоскливое волнение, что схватил Петра Семеновича за руку:
– Ой! Везут… везут голубчика нашего…
– Да, уж не воротите, – угрюмо сказал Петр Семенович.
Василий Иванович жадно, во все глаза, впился в дорогой ему гроб. Он и не чувствовал, как слезы лились у него по щекам и капали на землю.
Когда гроб опустили в могилу и по крышке глухо застучала земля, когда все, отдав последний долг усопшему, уже собирались надеть шапки и разойтись, – вдруг выступил Долба и, напрягая себя, поборов робость, начал говорить речь. Это было так неожиданно, что смятенье разлилось по лицам слушающих.
– Бестактно, – прошептал сердито на ухо Карташеву Семенов. Карташев только плечами пожал.
Приходилось всем волей-неволей слушать. Долба начал гладко, но витиевато на тему об авторитете. Все слушали молча, потупив головы, и всякий думал свою неприятную думу, мысленно посылая ко всем чертям Долбу за неудачную выдумку. Долба начинал сам чувствовать это, торопился, стал обрываться и, в сущности ничего не сказав, упавшим голосом кончил: «Мир тебе, дорогой товарищ».
– Аминь, – хрипло отозвался Корнев.
– Аминь, – облегченно повторило несколько голосов.
Только что отошел Долба – у могилы вдруг появился расстроенный Василий Иванович. Он стоял и напряженно смотрел своими голубыми детскими глазами, дрожал, и слезы градом лились по его щекам.
– Умер?! – с тоской, всхлипывая, говорил он. – Диоген умер…
Слезы опять остановили его.
– Диоген… солнце закрыли… в могиле… в могиле…
Василий Иванович все напряженнее всматривался, и все сильнее слезы лились по его щекам. Он так и застыл в своей позе, мигая глазами. Казалось, он сам забыл, о чем начал, что хотел сказать. Кто-то поклонился ему и пошел прочь. Один за другим все кланялись и уходили.
– Водкой бы не спаивали этого Диогена, – проворчал сквозь зубы Семенов, шагая рядом с Карташевым.
Когда никого больше не осталось, к Василию Ивановичу подошел Петр Семенович и дернул его за рукав.
– Ну, чего еще? – угрюмо оборвал он его.
– Ушли?! – спросил Василий Иванович. – Все ушли?!
– Ну, идем, – свирепо потянул его за собой Петр Семенович.
– Куда идем?! Петр Семенович, водки надо…
– Нет денег…
– Нет?!
И Василий Иванович скорчил такую отчаянную физиономию, точно это было верхом человеческого страдания.
– Петр Семенович, я достану!
Василий Иванович опрометью бросился к кладбищенским воротам и нагнал толпу расходившихся. Он быстро окинул всех и подошел к Горенко.
– Дайте, пожалуйста, двадцать копеек, – с отчаянием обратился он к ней.
Горенко быстро сунула руку в карман, достала рублевую бумажку и торопливо передала ее Василию Ивановичу. Прежде чем она успела подумать, Василий Иванович поймал ее руку, поцеловал и, счастливый, бросился назад.
– Это бывший учитель, – сообщил какой-то пожилой господин. – Его заподозрил инспектор в воровстве машины, которую, как оказалось потом, сын же инспектора и украл… Все знали об этом…
Общество молча, потупившись, спешило разбрестись кто куда.
История на кладбище в преувеличенном виде разнеслась по городу: гимназисты говорили возмутительные речи, учителя тоже, тут же и бродяги какие-то. Ужас и сознанье, что так не может и не должно продолжаться, охватывали всех и напряженно искали выхода.
Гроза разразилась в лице нового генерал-губернатора. Он неожиданно приехал в гимназию и потребовал сбора всех в актовой зале. Уроки были прекращены, и все, и учителя и ученики, застегиваясь на ходу, спешили в указанное место.
Генерал стоял у дверей и грозно встречал каждого своими твердыми глазами.
Когда собрались все, он дал отрывочное распоряжение:
– Молебен!
Явился священник и регент. Певчие вышли вперед.
Молебен начался.
– Все петь! – повернулся на мгновение к ученикам генерал.
В задних рядах и не слыхали этого приказания. Передние затянули кто в лес, кто по дрова.
Генерал побагровел и, едва дождавшись конца молебна, обратился с громовой речью ко всем присутствующим.
– Я вас научу, мальчишки! – неслись его раскаты по зале. – Разврат, пьянство, курение табаку по улицам! Распущенность! На кладбищах демонстрации. Гимназию разгоню! Камня на камне не оставлю! В бараний рог согну! Крамольники! Бунтовщики! Посягатели на государственную безопасность! Петь не желают. Вы за чем смотрите? Вы для чего поставлены?!
Директор, бледный, растерянно смотрел на генерала, вытянув руки по швам.
– Я вам…
– Молчать! Я научу вас служить присяге и чести! Кто говорил речь на кладбище?
Среди гробовой тишины Долба медленно, боком, бледный, стал пробираться вперед.
– Ты?!
У Долбы рябнуло в глазах.
– Я, – беззвучно раздалось по зале.
– Из дворян?
– Из крестьян.
– Так вот зачем тебе дается образование, неблагодарный?! Вон! Выгнать его сейчас же…
– Сейчас состоится определение педагогического совета.
– Там совет советом, но по моему приказанию.
– Слушаю-с, ваше превосходительство.
Генерал встретился глазами с Карташевым и молча протянул ему через чью-то голову руку. Карташев пожал руку и, покраснев, упорно стал что-то обдумывать.
Когда учеников распустили по классам, Карташев решился и, собрав все свое мужество, бросился в переднюю, где одевался генерал.
– Борис Платонович, – умоляющим голосом произнес он и отвел генерала в сторону.
– Что, голубчик? – ласково спросил генерал.
– Ради бога… не губите… – голос Карташева обрывался, – Долбу… Он ничего не сказал предосудительного… Я был там… вышла только бестактность… это добрый, простой человек… у него не было никакого умысла…
Генерал в раздумье наклонил голову.
– Вы ручаетесь?
– Я ручаюсь своей жизнью.
– Позвать ко мне… этого Долбу.
Долбу привели.
– Вы мне даете честное слово, что больше никогда ни в чем не будете замешаны?
– Даю, – ответил Долба.
– Оставить его, но подвергнуть дисциплинарному взысканию… Благодарите ваших товарищей.
Долго ломало начальство голову, какому взысканию подвергнуть Долбу, и наконец решили: сделать ему официальный выговор.
По распоряжению полиции обоих – и Петра Семеновича и Василия Ивановича – выслали из города.
Рыльский вскоре уехал за границу. Компания на прощанье снялась вместе. Разыскали у Вервицкого старый портрет Беренди. В длинных волосах, в какой-то кокетливой позе, философ с длинными ногами сидел в кресле и загадочно смотрел в публику.
Строгости в гимназии усилились. Ученикам заведены были билеты, в которых точно обозначено было, что допускалось и чего нет.
Новый инспектор, вежливый и ехидный, мучил своих жертв и, поймав ученика с расстегнутой пуговицей, пилил его и доказывал, что его пуговица тесно связана с его безнравственностью. Ученики пятого класса, с ухарским видом, запрятав в рукав закуренные папиросы, ходили по коридору и за спиной инспектора, затягиваясь, глотали дым. Это считалось верхом удали и шика.
Позже семи часов ученики не смели показываться на улице. За этим следили педеля, большею частью из отставных унтер-офицеров. Они ловили учеников и отбирали у них билеты. Иногда ученики откупались от них деньгами, иногда вынимали из кармана какую-нибудь склянку, говоря озабоченно: «Из аптеки – мать больна…» – и спешили без оглядки от педеля.
Иногда и классные наставники в ожидании вакансии начинали с роли педелей.
Всем генералам гимназисты должны были кланяться, но непредупрежденные генералы только с удивлением провожали глазами маленького, нагруженного своим ранцем гимназистика в длиннополой шинели, когда тот усердно вдруг стаскивал свою шапку.
Неручев баллотировался в кандидаты предводителя и получил больше своего товарища шаров. По правилам, предводителем утверждался получивший большее количество шаров.
Обыкновенно в таких случаях вперед уславливаются, и заранее несколько дворян решают кандидату положить налево, чтобы не вышло недоразумения. Пять друзей Неручева и взялись положить ему налево, а положили направо. Прием простой, давший победу Неручеву. Самого Неручева и след простыл на этот день в собрании. Потолковали, покричали, а Неручева все-таки согласно закону утвердили. Его приятели, как виноватые школьники, которым благополучно сошла их проделка, только весело трясли своими удалыми головами. Глава их, высокий, в расстегнутом сюртуке, средних лет дворянин, крепко стоял на своих расставленных ногах, в упор насмешливо смотрел на шептавшиеся кучки дворян и готов был на всякий скандал: в морду так в морду, на дуэль так на дуэль. С нахалом связываться ни у кого охоты не было. К Неручеву примкнули те, для кого успех оправдывает положительно все. Эти с какой-то завистью говорили:
– Все-таки, что ни говори, ловкач!
– Ну, держи ухо востро теперь, – трепал по плечу Наручева в его номере Овсеев, его старый приятель и сосед, чистенький, в золотых очках, причесанный и приглаженный господин. – Как бы тебе на следующих выборах свинью не подпустили… Жох народ… Тоже пальца в рот не клади!
– А этого не хочешь, – быстро показал ему кукиш Неручев, – мелкопоместные-то мои?! Наряжу их во фраки – и марш…
Господин в золотых очках долго с восторгом смотрел в глаза Неручеву.
– Ну, и ловок! Не пропадешь!
Неручев только пренебрежительно вздернул головой.
К удивлению всех Неручев повел земское собрание вовсе не так плохо, как это могло казаться. Вокруг него очень быстро собралась довольно дружная и сплоченная партия: в руки этой партии попало все хозяйство уезда. Говорили много, но нигде, ни в одном уезде все не шло так гладко и тихо, как пошло у Неручева. Его бранили и ругали, но и враги признавали:
– Что и говорить, талант!
Неручев сделал официальное предложение Зинаиде Николаевне, и свадьба была назначена летом в деревне.
– Охота твоей сестре за такую сволочь выходить замуж? – спрашивал Корнев Карташева.
– Ты меня что ж спрашиваешь? Ее спроси… – пожимал плечами Карташев.
Таня в один прекрасный день повалилась в ноги Аглаиде Васильевне, призналась в своей беременности и открыла – от кого.
Что говорила ей Аглаида Васильевна и на чем они с Таней порешили – осталось тайной. В тот же день Татьяна исчезла, появилась в доме новая горничная, и между матерью и сыном не произошло никакого разговора по этому поводу. Некоторое время мать как-то брезгливо избегала сына, но потом все пошло по-старому.