XI
ДОРОГА
Через неделю после дня рождения Корнева Карташевы отправились в деревню. С ними ехал и Корнев.
Поезд отходил в шесть часов вечера.
Аккуратная Аглаида Васильевна забралась на вокзал за час до отхода. Корнев, Наташа и Карташев пошли гулять на площадь, а Аглаида Васильевна с остальной семьей сидела на платформе в тени искусственной ограды из цветов.
В пустую залу первого класса вошел господин лет тридцати пяти, самоуверенный, с неприятной, заносчивой манерой и, заглянув в противоположное зеркало, устало, раздраженно опустился в кресло. Отразились вызывающие, с морщинками уже, черные глаза, маленькая из серого шелка шапочка, черная, слегка полысевшая на самом подбородке, на две стороны расчесанная борода, подержанная фигура, в легком, хорошего покроя платье, в светлых с застежками ботинках. Несмотря на изящный костюм, претензию и фатоватость даже, солнце и ветер степей положили на лицо господина свою властную печать. Особенно пострадал нос: покраснел и лупился. Это подчеркивало мелкие следы того уже надвигавшегося возраста, который у некоторых можно сравнить с неприятным пробуждением после веселого вечера, где всего было довольно: и вина, и женщин, и проигранных денег.
Увидав вошедшую Аглаиду Васильевну, господин с установленной любезностью тех светских отношений, когда нельзя избегнуть встречи и отсутствие общих интересов делает эту встречу скучной и неинтересной, подошел к Аглаиде Васильевне.
Аглаида Васильевна сдержанно, почти сухо поздоровалась с ним и огорченно подумала, что придется ехать вместо третьего класса во втором.
Возвратившиеся Корнев, Наташа и Карташев нашли Аглаиду Васильевну и Зину в обществе этого господина.
– Это кто? – спросил Корнев, отходя с Карташевым.
– Неручев, – ответил Карташев, – наш сосед: страшный богач, но запутался так, что, вероятно, все с молотка пойдет.
– На здоровье, – проговорил равнодушно Корнев.
Узнав, что решено ехать во втором классе, Корнев сморщился и сказал Карташеву:
– А твоя мать пропитана все-таки всей этой ерундой в значительной степени.
Карташев не любил критиковать мать и, промолчав, пошел хлопотать насчет багажа.
Раздался третий звонок, и поезд тронулся. Он медленно извивался в предместьях и дачах города, и, только завидев открытую степь, он, точно увлекшись развернувшеюся далью, весело помчался вперед, разбрасывая по воздуху клочья пара. Оторванные белые клочья медленно таяли в свежевшем небе. Садившееся солнце, скрывшееся было за садами, опять выглянуло и заиграло на стенках вагона.
Через окно от того, в которое смотрели Корнев и Карташев, выглядывала Наташа, жадно подставившая свое лицо встречному ветру.
Соскучившись смотреть, Корнев отвернулся от степи и покосился, нет ли места возле Наташи.
Наташа, точно угадав, вышла из отделения, где сидели Аглаида Васильевна и Зина, и прошла к свободному окну.
Корнев нерешительно потянулся за ней и сел возле на скамью.
– Вы тоже любите степь? – спросил он.
– Люблю, – весело ответила Наташа.
– А вы во многом похожи на брата.
– Я очень рада, – ответила Наташа, стоя боком к окну и смотря вперед.
Ветер играл ее небрежно расчесанными волосами, выбивал их и наконец так рассыпал, что Наташа распустила свои волосы совсем, чтоб собрать поплотнее.
В этой ажурной рамке волос, в косых лучах солнца еще рельефнее светились ее черные большие глаза и манили к себе Корнева своей, как ему казалось, бездонной глубиной.
Она с трудом справлялась с волосами и смотрела на Корнева так, как смотрят, когда без зеркала заматывают там, где-то сзади, косу: непринужденно и внимательно к своей работе. В рассеянности она даже наклонилась немного к Корневу и, казалось, озабоченно всматривалась в него. Корнев чувствовал ее близость, ее безмятежное спокойствие, и его охватывала беззаботная удовлетворенность молодого туриста в приятном обществе расположенных к нему людей.
Корнев в первый раз выезжал из города; в первый раз он был в обстановке, в которой не чувствовалась та проза гимназии, то неудовлетворенное чувство не то тревоги, не то ответственности за что-то, которое так хорошо знакомо всякому гимназисту. Не было риска встретить начальство врасплох, не было в голове завтрашних уроков и полученной единицы. В первый раз все это выпустило на волю свою жертву и осталось в исчезнувшем большом городе. Даже и удовольствие свободного чтения в деревне уступило теперь место потребности полного, беспредельного отдыха.
Кончив с волосами, Наташа опять повернулась к окну, став так, чтобы не мешать Корневу.
На Корнева из-за Наташи в ярких переливах заходящего солнца смотрела беспредельная догорающая степь. Легкий ароматный воздух полей становился еще легче и сильнее охватывал нежным душистым запахом свежего сена. В неподвижном воздухе, в стихающем дне только шум поезда нарушал общий покой, задумчиво сливаясь в однообразный, далеко кругом разносившийся гул. Солнце точно втягивало в себя свои длинные, скользившие по степи лучи и собирало их вокруг себя в ярком без боли сиянии. Только ядро раскаленно сверкало, и рельефнее отсвечивал какой-то там, за горизонтом, океан света и безмятежной дали. Потянулись в ту даль и перламутровые с золотым отливом тучки, и степь, и сам поезд, казалось, мчался туда, чтобы вместе с размаху потонуть и исчезнуть в неведомой дали.
Наташа стояла, облокотившись, смотрела и отдавалась той приятной щемящей задумчивости, какая охватывает под вечер у открытого окна в быстро несущемся поезде, когда глаз так легко скользит по полям, когда так жаль чего-то и так тянет туда, где прихотливо вьется в золотистом море желтеющих хлебов дорожка, где высоко над ней черной точкой в огне заходящего солнца замер и бьется в истоме отшельник степей – дикий кобчик.
Карташев засмотрелся, и мысли улетали в открытое окно и неслись то к поспевавшему хлебу, то к скирдам, то к свежей пашне с седыми быками, лениво ползущими по борозде. И вдруг вспомнилась ему прошлогодняя история с Одаркой в деревне, и сердце его тоскливо-приятно екнуло. Как-то в полдень в саду, на берегу пруда, в самой чаще густо сплетенного вишняка, в ажурной тени его тонких ветвей, в неподвижном, млеющем ароматом темных вишен воздухе, лежал он с книгой в руках и читал. И все так ярко отпечатлелось в памяти: он вдруг поднял голову и увидел шедшую вброд по пруду стройную красавицу, гибкую, как змейка, казавшуюся ему всегда каким-то видением неба, – молодую Одарку. Так и замерли в нем навеки: сверкавший пруд, Одарка, ее небольшое лицо, миндальные глаза, куча каштановых волос, небрежной волной обмотанных вокруг головы, безмятежный взгляд по сторонам, круги по воде и белое тело Одарки, так ярко сверкавшее над прозрачной водой. А он, прильнувший, затаивший дыхание, святотатственно смотрит… И вдруг треск… Одарка видит его, держит в руках свое платье, не знает, на что решиться, и с стыдливой мольбой смотрит на него своими мягкими затуманившимися глазами. Покорный, он идет прочь, но его тянет назад, к ней; он раздумывает, борет порыв, а сильная волна страсти снова охватывает его. Но Одарка уже мелькает между деревьями, и он остается, неудовлетворенный, один с своими жгучими ощущениями. Растерянный, ищущий, он идет назад, туда, где за минуту так ярко искрился пруд, где шла Одарка, где нежно и сильно кто-то пел чудную песнь, где таким жгучим огнем разливался по телу пьянящий аромат темных вишен… Но уж там пусто, только пруд равнодушно мигает да комар поет над ухом свою назойливую, скучную песнь.
Что-то связало с тех пор его с Одаркой, и при встрече с ней загорался и далеко в ее затуманенные глаза проникал его ищущий взгляд. И теперь, при воспоминании, охватило его ощущение взгляда красавицы Одарки, и сердце сильнее забилось предчувствием скорого свидания. Он тяжело вздохнул и высунулся из окна.
Потянуло какою-то свежею сыростью: словно дождем запахло. Последние лучи, короткие и красные, сиротливо скользили, прощаясь со степью. Степь задумывалась и заволакивалась, точно волнами дыма, обманчивым просветом сумерек. Сильней пахнуло ароматом полей, и в небе уже сверкнула и, точно испуганная своим ранним появлением, опять скрылась первая звезда. Вторая, третья – и задрожали в темной синеве яркие трепещущие звезды.
Карташев подсел к Корневу.
– Туда, дальше… когда ночи темнее будут, мы станем ездить на ночевки в степь… прямо в поле… костер, на нем котел с галушками, палочки такие заостренные… Покамест варится, ляжешь у костра и лежишь… закроешь глаза – и вдруг пахнет в лицо свежим ветерком; откроешь – темно… пламя от костра высоко-высоко уйдет вверх и качается там, а ночь так и хватает его со всех сторон: точно живая, точно тени какие ищут чего-то… Вдруг крикнет чайка, и встрепенется все: зашуршит, затрещат кузнечики, и потянет свежим сеном…
– И теперь пахнет сеном, – сказала Наташа, жадно вдохнув в себя ночной аромат свежей степи.
Карташев за Наташей выглянул в окно. В темном небе широкой рекой разлился блестящий Млечный Путь, и от ярких звезд его еще темнее кажется в степи. Точно вспугнутый, быстрее убегает поезд вперед, рассыпая свой огненный след в мягкой ночи. Как будто смотрит что-то оттуда из темной степи. Точно тени былых хозяев глядят в яркие окна вагонов на неведомых, в странном сочетании громадного общества несущихся мимо путников.
На горизонте показалось зарево, и заспорила Зина с братом – где горит. Долго спорили; третью деревню, уступая, назвал Карташев, когда вдруг весело вскрикнул:
– Луна!
Красно-дымчатое зарево мало-помалу собиралось в знакомые очертания. Уже блестящий, неправильный шар поднялся и осветил вокруг себя мягкую прозрачную синеву неба. Выше поднялся он, и первые лучи встревоженно убежали в темную степь – туда, где вдруг выглянула бледная травка, сверкнул бугорок и показались из мрака неподвижные темные скирды.
Неручев сидел в своем купе первого класса и задумчиво смотрел в окно. Вспоминалась вчерашняя ночь в мягком будуаре с открытыми окнами на бульвар, с ароматом этой ночи в блеске моря и в шуме цветущих акаций. Вспоминалась вся неделя сутолоки в городе и необходимость скоро опять ехать в город за деньгами.
Природа, как самый тонкий враг, заманивала туманными надеждами, втягивала в громадные посевы и безбожно обманывала.
Думал он лет десять тому назад, оставляя службу в богатом полку, похозяйничать и возвратиться в столицу богатым, независимым помещиком. Думал повести какую-то деловую жизнь в деревне. Думал избавиться на время от приятного, но разорительного общества дорогих товарищей. И ничего не вышло: нашел товарищей, сам же создал разоряющую его и их обстановку… Неприятное что-то надвигалось и было близко.
Неручев раздраженно тряхнул головой и внимательнее засмотрелся в окно.
Утомилась степь и спит неподвижно в сиянии лунных лучей, спят и лучи в сонной траве. Неподвижный, вдали так отчетливо обрисовался чьей-то заботливой рукой сдвинутый в кучу лесок. Прогудел поезд, сверкнула речка и отразила в себе далекую луну.
– Высь! – радостно встрепенулся Карташев.
«Высь» магической силой охватила молодых, задремавших было путешественников.
Высоко в небо забралась маленькая луна и льет свой волшебный свет на высокую колокольню, неподвижные белые хаты, на постоялый двор, в котором запрягают экипажи приехавших с поездом господ.
Неручев предложил свой экипаж, и Зина с Аглаидой Васильевной едут с ним.
Наташа в теплом пальто, охваченная дремотой и свежестью ночи, жмется и ждет знакомой коляски с Николаем на козлах.
Из-под темных длинных навесов уже несется сонный голос Николая:
– Вперед!
Топчутся лошади, и с гулом выезжают на площадь два экипажа.
Фыркают кони, бегут в ровной степи, и кажется Наташе, что кружится степь и бегут лошади как-то назад, а высокая луна надела белый саван и тоже бежит у нее за плечами и вот-вот хочет обхватить ее… Вскрикнула Наташа и открыла глаза. Встрепенулся и Корнев и смотрит испуганно на нее, стараясь спросонков разобраться, где он и что с ними.
Только на рассвете, точно в панораме, вдруг показалась сверху вся Высь.
Было время, бушевала здесь вольная запорожская жизнь. Но давно уж это было. Точно после осевшей от дождя пыли, спит на заре ясная, спокойная, умытая своей казацкой стариной далекая Высь с своими белыми хатами, вишневыми садочками, с колокольнями на далеком горизонте. Из густого сада уже сквозит красная крыша господского дома, выглядывает мезонин с крыльцом в ту сторону, где за прудом лентой сверкает в густых камышах Высь. Пока еще неподвижно смотрит в воду камыш, пока еще спит село и точно задумались его белые хаты, пока господский дом пустыми окнами глядит в зеркальную поверхность розового от зари пруда, – осторожно выплывают из камыша на гладкую речку то дикая утка с выводками, то нырки, а то и пара серых гусей. Ох! Раньше их забрался и стоит истуканом с ружьем Конон. Стоит терпеливо с засученными штанами по колена в воде и только поводит своими ястребиными черными глазами. Холодно. Дрожь так и хватает, но станет тепло, когда прогремит по реке выстрел и закружится подстреленный гусь на прозрачной воде. Нет, не поспеет новый заряд вдогонку за другим, улетевшим. Уж тонет он в розовой дали и несется все дальше в далекую степь – туда, где ждет его тихий прудок, где дикие дрохвы пасутся да одинокие скирды стоят, где зорким сторожем станет отовсюду стеречь его вольная степь.
Уже встал старый-старый отец Даниил, вышел на крыльцо и смотрит на речку. Дивчата с ведрами потянулись. Одарка назад идет и низко кланяется. Конон с убитым гусем плетется по пригорку. Пыль поднялась за рекой: погнали пастухи коров. Весело играет рожок, и уж потянулись волы с возами в поле.
Тихо в господском доме. Чуть-чуть качаются шторы открытых окон. Чрез решетчатый забор уже видны в аллее подъезжающие экипажи. Свернувшись клубочком, сладко спит у ворот старый сторож Грицко и не слышит, как над ним жуют удила усталые кони и ломятся в запертые ворота.
– Куда вас черти несут! – рассердился вдруг Николай, подбирая выпавшие как-то вожжи. – Тпру, скаженные! Отворяй!