Книга: Цусима
Назад: 8. Корабль не по назначению
Дальше: Приложения

13. «Блестящий» медленно погружается

Поход на Дальний Восток был особенно тяжел для миноносцев 2-й эскадры. Каждый из них имел личный состав в семьдесят с лишком человек. Люди ютились в тесных помещениях и, за отсутствием рефрижераторов, в редких случаях пользовались свежим мясом. При небольшом сравнительно волнении, мало отражавшемся на крупных кораблях, миноносцы так качались, что нельзя было приготовить горячую пищу. Иногда это продолжалось неделю и больше, вынуждая офицеров и команду питаться одними консервами и сухарями. Еще больше ухудшалась жизнь во время шторма. Все люки наглухо закрывались, и все же во внутренние помещения проникала вода. От мокрого платья шло испарение. Нечем было дышать. Миноносцы уже не качались, а прыгали и колотились среди разъяренных волн. У людей было ощущение, что они находятся в закупоренной бочке, беспрерывно поднимаемой и сбрасываемой с большой высоты. Нужно было иметь необыкновенное терпение, чтобы выносить всю тяжесть такого плавания.
С большим напряжением миноносцы шли вперед. Иногда их тащили на буксирах транспорты. Так или иначе, но эти маленькие кораблики, к удивлению всего мира, преодолели огромное пространство и прибыли на театр военных действий. Их личный состав проявил изумительный героизм. А что требовалось от них дальше? Командующий эскадрой не воспользовался ими как боевыми единицами флота.
«Блестящий» и «Бодрый», как и другие русские эскадренные миноносцы, не отдавали себе ясного отчета о своей роли в бою. В полдень, перед генеральным сражением, по сигналу Рожественского первому было приказано находиться при крейсере «Олег», второму – при крейсере «Светлана». Зачем, для какой цели? Каждому миноносцу приходилось решать этот вопрос по-своему.
Командовал «Блестящим» капитан 2-го ранга Шамов. Он стоял на мостике и, держась за поручни, бросал быстрые взгляды то на неприятельские корабли, то на свои крейсеры. В чертах его округлого скуластого лица с небрежно торчащими русыми усами ничего не было типично барского. Всем своим внешним обликом этот коренастый блондин был похож на смекалистого и серьезного землероба, почему-то нарядившегося в офицерскую форму. Никакого намека на аристократический лоск в нем не было. Может быть, поэтому и не везло ему по службе, несмотря на то что он и дело свое знал, и служил честно, и с командой обходился хорошо. В начале сражения на нем лежала одна забота – держаться подальше от падающих японских снарядов. Около ног его, нервничая от орудийного грохота, крутились две собаки: маленький, суетливый, с крючковатым хвостом Бобик – подарок детей – и здоровенный, с огромной мордой сенбернар Банзай, купленный щенком во время войны. Командир посмотрел на них и наставительно сказал:
– Эй, вы, воины, ведите себя приличнее.
Вдруг стоящим на мостике показалось, что с треском отвалилось все днище миноносца. Некоторые из офицеров и матросов упали. Командир только подпрыгнул, но удержался на ногах и странно закрутил головою. Обе собаки сначала испуганно взвизгнули, а потом, не видя врага, яростно залаяли в пространство: одна обрывистым басом, другая звенящим, словно колокольчик, подголоском. «Блестящий» на мгновение наполнился огнем и, окутанный дымом, свернул в сторону, но продолжал держаться на воде. Во многих местах продырявилась верхняя палуба. Казалось, не газы и осколки, а какой-то незримый многорукий озорник поджег штурманскую рубку, выбросил из стола шлюпочную книгу и вахтенный журнал, листы которых полетели за борт, как стая белых птиц, перебил машинный телеграф и рулевой привод к паровому штурвалу, испортил водоотливную турбину, вывел из строя паровой котел и безжалостно изувечил несколько человек. Кто-то из них отчаянно завопил. Кочегар Ковалев, которому оторвало ногу, ползал по палубе, кружась, словно что-то разыскивая, и озабоченно кричал:
– Помогите мне, братцы! Куда она делась?.. Я здесь стоял.
Все это произошло оттого, что неприятельский девятидюймовый снаряд, предназначенный для крейсеров, случайно попал в левый борт миноносца. В жилой палубе от взрыва этого снаряда воспламенились два ящика с 47-миллиметровыми патронами.
По приказанию командира пробили сразу две тревоги – пожарную и водяную. С огнем скоро справились, но ничего не могли поделать с пробоиной. Наложенный на нее пластырь от быстрого хода оторвался. Вода, врываясь внутрь миноносца, быстро заполняла его носовую половину. Рулевых перевели на ручной штурвал. «Блестящий» направился к месту гибели броненосца «Ослябя» и вместе с другими миноносцами стал подбирать из воды людей. Это было в три часа дня. Бросая концы за борт, удалось поднять на палубу только восемь человек. Неприятельские крейсеры, приближаясь, открыли по спасающим судам частый огонь. «Блестящий» направился к своей эскадре.
Командир Шамов в это время стоял на корме у ручного штурвала. Вокруг миноносца падали неприятельские снаряды. Шамов, увидев лишних людей на палубе, крикнул им:
– Ребята, без дела не шататься наверху! Зря может убить или ранить.
Потом он сказал мичману Ломану:
– Я поднимусь на мостик. Буду следить, как бы нам не наткнуться на плавающие мины. А вы оставайтесь здесь.
Ломан, рослый и плечистый шатен, ответил:
– Есть!
Шамов обычной проворной походкой пошел вдоль правого борта, сопровождаемый двумя собаками. За ним последовал легко раненный мичман Зубов, непоседливый и стремительный юноша. Банзай и Бобик, привлеченные незнакомым запахом шимозы, обнюхивали на ходу разбитые места палубы. Против второй дымовой трубы с командиром встретился боцман Фомин. Крепкий телом, великолепно исполнявший свои обязанности, он никогда не унывал, но на этот раз его смуглое лицо было чем-то обеспокоено.
– Ну что, Француз, как дела? – спросил Шамов, который всегда при обращении почему-то называл его так, хотя и ничего в нем французского не было.
– Дела неважные, ваше высокоблагородие. Никак не можем справиться с пробоиной. Придется, видно, с морского дна пузыри пускать.
Командир остановился, удивленно глядя на боцмана.
– От тебя ли я это слышу, Француз? Ты, бывая даже пьяным, ловко выкручивался из самых критических положений. Не к лицу тебе голову вешать раньше времени.
– Да как же, ваше высокоблагородие! Все меры приняли. Воду выкачивают брандспойтами, вычерпывают ведрами, а она все прибывает. Носовая переборка еле выдерживает ее давление. Сейчас под переборку ставим упоры. Я использовал для этого сходни и шлюпочные мачты.
– Мобилизуй себе в помощь еще часть команды. Ты сам знаешь, что нужно делать. Иди.
Фомин побежал от него, но не успел сделать и десяти шагов, как покатился кубарем к кочегарному кожуху. На этот раз снаряд попал в правый борт и разорвался в угольной яме. Котел № 2 вышел из строя. Из пробитой трубы вспомогательного пара с ревом повалил горячий туман, заглушая неистовые вопли ошпаренного кочегара Концевича. Боцман Фомин, не задетый ни одним осколком, торопливо вскочил и огляделся. Первое, что бросилось ему в глаза, – это пробитая во многих местах палуба и опрокинутые на ней люди. Кочегар Ермолин еле ворочался, оторванная кисть его руки была заброшена на кожух. Помощник сигнальщика, матрос Сиренков, был разорван почти пополам вдоль туловища. Оба они только что стояли у 47-миллиметровой пушки. Недалеко от них неподвижно лежали командир Шамов, Банзай и Бобик, а на них, как будто играя, навалился раненный в ногу мичман Зубов. Мичман поднялся и побрел к фельдшеру на перевязку. Командир и две его собаки лежали на палубе мертвыми. Около них собрались матросы. Для команды Шамов был исключительно хорошим начальником, и каждый, глядя на него, выражал свое горе:
– Не дыхнул бедняга.
– Где уж тут дышать. Голову и грудь пронзило.
– Дельный был командир. Пропадать нам без него.
Подошел командирский вестовой и, покачав головой, промолвил:
– Барина жалко – ничего худого о нем не скажешь. А насчет собак – слава богу, что их убило. Больно пакостили много. Надоело убирать за ними.
Занятые командиром, лишь немногие обратили внимание еще на одного человека. Осколками этого же снаряда был тяжело ранен единственный штатный сигнальщик, латыш Визуль. Он хотел бежать на перевязку, но кто-то из офицеров приказал ему сообщить сигналом адмиралу Энквисту о смерти командира. И молчаливый Визуль, зная, что, кроме него, никто из матросов не может это выполнить, бросился к ящику с флагами и начал их набирать. В ноге у него глубоко засел горячий осколок, на одной руке недоставало пальца, на другой была пробита ладонь. Боль заставила его стиснуть зубы, искривила лицо, на фалах, при помощи которых он поднял флаги к рее мачты, остались следы крови. Однако задание им было выполнено, и лишь после этого он, бледный, шатаясь и хромая, направился к фельдшеру.
В командование миноносцем вступил старший офицер мичман Ломан.
Вскоре «Блестящий» вышел из сферы огня и присоединился к своим крейсерам. Около них он держался до самого вечера. А когда показалась неприятельская минная флотилия, крейсеры развили такой быстрый ход, что он не мог за ними поспеть. «Блестящий» остался один, искалеченный, в окружении тьмы и моря. При большом дифференте на нос корма его приподнялась, лопасти винтов едва достигали воды. Корабль лишился главного преимущества – скорости и превратился из прежнего рысака в жалкую клячу. Вода стала проникать в кочегарное отделение. На том месте, где разорвался первый снаряд, получился изгиб в корпусе, и все с ужасом ждали того момента, когда носовая половина его совсем отвалится. Люди измучились в борьбе за плавучесть корабля. Кочегар Жучко, окончательно изверившись в спасение, залез в угольную яму и улегся там. Увидев хозяина трюмных отсеков Романюка, он упавшим голосом пожаловался ему:
– Нет у меня больше сил работать. Закрой меня. Вместе с миноносцем пойду на дно.
Романюк едва уговорил его вылезти из ямы.
Мичман Ломан, посоветовавшись с другими офицерами, направил миноносец в Шанхай.
В начале одиннадцатого часа ночи позади справа во мгле обрисовался силуэт небольшого судна. На «Блестящем» люди встревожились и на всякий случай навели на него пушки. Но в ту же минуту тревога сменилась радостью: по световым опознавательным сигналам установили, что позади следует русский миноносец «Бодрый». В ответ ему сообщили название своего миноносца и пошли рядом с ним.
Заместитель командира «Блестящего» мичман Ломан сказал своим офицерам:
– Опасность для нас значительно уменьшилась. От противника мы уходим. А если будем тонуть, то нас подберет «Бодрый».
Один из офицеров, знавший хорошо характер командира «Бодрого», высказал свои сомнения:
– А не удерет от нас Иванов? От этого человека всего можно ожидать. Если его миноносец меньше поврежден, то он не захочет за нами плестись.
– Не посмеет он этого сделать. В нем слишком много трусости. И в морской карте его познания слабоваты. Он никогда не ходил самостоятельно, а все норовил за кем-нибудь увязаться.
На «Блестящем» продолжали выкачивать воду, но она все прибывала, поднимаясь в носовой кочегарке выше площадки. В эту ночь офицеры и команда не могли заснуть ни на одну минуту. И все настолько были обессилены работой, что едва могли передвигаться. С рассветом боцман Фомин доложил командиру:
– Кончается наше плавание, ваше благородие. Не миновать беды. Миноносец от зыби разламывается, как пряник.
Мичман Ломан осмотрел миноносец и, еще раз посовещавшись с офицерами, в 4 часа 30 минут утра распорядился просемафорить на «Бодрый»: «Миноносец тонет, примите нас к себе».
Два миноносца через полчаса сошлись борт с бортом и начали пришвартовываться друг к другу. Командир «Бодрого», капитан 2-го ранга Иванов, полнотелый старик с окладистой седой бородой, стоя на мостике в такой величественной позе, словно был адмиралом, важно спросил:
– А где же Сергей Александрович Шамов? Почему его не видать?
Мичман Ломан ответил:
– Наш командир лежит на юте мертвым.
– Жаль, очень жаль. Друзьями мы с ним были. Ну, вот что: у меня мало угля.
– Мы вам свой передадим.
С «Блестящего» сначала перевели на «Бодрый» раненых, а потом стали перегружать уголь и более ценные вещи – секстант, хронометры, приборы беспроволочного телеграфа, пулеметы, ружья, машинные материалы, вахтенные журналы. Из продуктов взяли только несколько голов сахару. Остальная провизия была затоплена водой.
В разгар работы к командиру Иванову подбежал радиотелеграфист Попонин и торопливо доложил:
– Ваше высокоблагородие, на нашей станции получаются какие-то знаки. Разобрать ничего нельзя. Очевидно, японцы переговариваются.
Вскоре заметили на горизонте дым неизвестного судна. Заподозрив в нем противника, немедленно прекратили работу. Успели перегрузить лишь тридцать мешков угля. Людям было приказано скорее перебираться на «Бодрый». На «Блестящем» осталось только несколько человек, чтобы ускорить его потопление. По распоряжению мичмана Ломана хозяин трюмных отсеков Романюк и один из машинистов открыли кингстоны, иллюминаторы. Внутренние помещения миноносца, наполняясь водою, заклокотали, зашумели, словно кипящие посудины на огне. Тем временем боцман Фомин принайтовил мертвого Шамова и обоих его четвероногих друзей, Банзая и Бобика, к орудийной тумбе, чтобы они не всплыли на съедение акулам. Снятое с командира обручальное кольцо он вручил мичману Ломану для передачи семье покойного. Миноносец, покинутый всеми, медленно погружался, и теперь уже никто не мог бы вернуть его к жизни.
«Бодрый», отдав швартовы, в шесть часов отошел от борта и, взяв курс на запад, тронулся вперед. С каждой минутой ход его увеличивался, за кормою сильнее вздувались белопенные буруны. Люди с «Блестящего» и радовались, удаляясь от опасности, и в то же время переживали печаль, оглядываясь на свой погибающий миноносец. А он постепенно уменьшался, как будто таял в утренних лучах солнца, и наконец совсем исчез с поверхности моря.
На горизонте не было видно ни одного дымка. Море разливно сверкало. Измученная команда могла отдохнуть.

14. В дрейфе

Командир «Бодрого», капитан 2-го ранга Иванов, разговорившись с офицерами «Блестящего», начал делиться с ними впечатлениями о сражении:
– Бились мы отлично. Правда, мы, по-видимому, понесли поражение, но досталось и японцам. Они потеряли два броненосца – один двухтрубный, другой трехтрубный. Один из них был головным. Надо полагать, что это погиб флагманский корабль, погиб вместе с адмиралом Того. На двух или трех неприятельских броненосцах возникали пожары. Одно какое-то судно отстало от эскадры и сильно накренилось. К нему вплотную подошел «Владимир Мономах» и докончил его. Кроме того, было замечено, что из восьми неприятельских крейсеров три вышли из строя и тоже, вероятно, утонули.
Один из офицеров с «Блестящего» вежливо возразил:
– А у нас осталось иное впечатление – японцы нисколько не пострадали от нашего огня.
– Плохо вы наблюдали, милостивые государи. Я собственными глазами видел, как гибли неприятельские корабли.
Командир Иванов продолжал рассказывать о потерях японского флота, но ему никто не верил. И среди своих офицеров он не пользовался авторитетом: они не могли получить от него каких-либо познаний по военно-морским вопросам. Он обладал зычным хрипловатым голосом, много шумел, иногда без всякого повода, глядя на подчиненных бессмысленными серыми глазами. В противоположность Шамову он не ладил и с матросами. И они не любили его, отзывались о нем всегда с насмешкой:
– В нем только и есть одно – борода на две стороны, значит, никому не должен.
Неоднократно у него бывали столкновения с командой из-за пищи. Матросы заявляли ему претензии, а он ругал их последними словами и в заключение добавлял:
– Вы у меня, негодяи, вот где сидите.
И показывал рукою на свою толстую шею, сплошь пораженную фурункулами.
Провинившемуся матросу обычно грозил:
– Зад твой, воля моя – драть буду!
Во время сражения миноносец «Бодрый», руководимый таким командиром, был для эскадры так же бесполезен, как бесполезна бородавка на теле. «Бодрый» не сделал по японцам ни одного выстрела. Даже в спасении людей ему не пришлось принять участия. Только однажды случайно заметили с него плавающего в море человека, взывавшего о помощи. Миноносец решил спасти его, и началась суматоха. Утопающему бросали концы снастей, но все неудачно. Командир Иванов нервничал и, сбивая с толку своих помощников, хрипел:
– Ход назад! Стоп машина! Вперед! Право руля! Лево руля!
Трюмный квартирмейстер Волков, наблюдая за бестолковыми действиями командира, сказал:
– Ну и послал же нам господь бог чадушку с бородой.
Машинный квартирмейстер Пинаев добавил:
– Сухопутный моряк.
Прежде чем подняли на борт пловца, миноносец прокружился около него целых полчаса. Спасенный был невысокого роста, толстый, круглый, как откормленный кабан. В одном нижнем белье, с которого ручьями стекала вода, с болтавшимся на ремне финским ножом, он сейчас походил на пирата, побывавшего за бортом из-за неудачного нападения на судно. На момент он грузно повис на руках матросов. Все тело его судорожно дергалось от порывистого дыхания, на широком побледневшем лице с остановившимися голубыми глазами и раскрытым ртом было такое выражение, как будто этого человека только что вытащили из петли. Казалось, что он доживает последние минуты. Но он, к удивлению всех, неожиданно выпрямился, огляделся и заулыбался посиневшими губами. Из расспросов выяснилось, что это был вольнонаемный рулевой с погибшего буксирного парохода «Русь», родом из Ревеля, по национальности эстонец. Когда пароход «Русь» был всеми покинут, он один оставался на своем посту: стоял в рубке у руля и ждал команды. Но командовать было уже некому. Судно через пробоину наливалось водою, кренилось. Эстонец в тревоге оглядывался, а потом выскочил на мостик и, убедившись, что ни одного человека, кроме него, на «Руси» не осталось, бросился в море. Часа полтора он плавал – в одиночестве, качаясь на волнах, и лишь случайно «Бодрый», подобрав, избавил его от смерти. Он переоделся в сухое платье, получил от баталера Игнатьева чарку рому и, спустившись в унтер-офицерскую каюту, крепко заснул.
«Бодрый» дал полный ход, направляясь к своим крейсерам. Спустя несколько минут небольшой неприятельский снаряд попал в щит 47-миллиметровой пушки и разорвался. Кочегар Бельков свалился мертвым, комендор Царев застонал от тяжелых ран; слегка были задеты осколками еще четыре матроса. В припасенном ящике с 47-миллиметровыми патронами воспламенился бездымный порох, угрожая взрывом, но минный квартирмейстер Руднев схватил голыми руками горящую массу и, обжигаясь, выбросил ее за борт. Осколками исковеркало трубу для подачи 75-миллиметровых снарядов и пробило верхнюю палубу. Но вскоре все повреждения были исправлены. Однако командир Иванов самостоятельно решил выйти из сражения.
15 мая, приняв команду с затопленного «Блестящего», «Бодрый» шел бесперебойно, держа курс на Шанхай, и до самого вечера ни с кем не встретился. С нетерпением ждали ночи, а когда наступила она, людей опять охватило беспокойство. Им всем мерещились огни справа, слева, впереди. «Бодрый», боясь наткнуться на японцев, сворачивал со своего пути в разные стороны. На следующий день началось сомнение в правильности курса – его часто меняли. К этому прибавилось новое осложнение: стоявшая с утра благоприятная погода к полудню начала портиться. Быстро падал барометр. Южный ветер, усиливаясь, постепенно дошел до десяти баллов. Запенилось Китайское море, вспухая буграми и забавляясь корабликом в триста пятьдесят тонн водоизмещением, как лев с мышонком. Угрожала опасность, что «Бодрый», лишенный достаточного груза в трюмах, может легко перевернуться на волне вверх килем. Чтобы увеличить остойчивость судна, спустили четыре бортовые пушки в угольные ямы. Кроме того, пришлось поставить миноносец носом против ветра и, борясь со штормом, удерживаться на месте действием машин.
– Как же это так? – спрашивал у проходивших матросов баталер Игнатьев. – Ну-ка, японцы подвернутся, а у нас пушки в угольной яме?
– Страхов много, а смерть одна, – ответил ему, махнув рукой, комендор Ключегорский.
К Шанхаю больше не продвигались, а между тем кочегарки съедали последние остатки топлива. Под парами остались только два котла вместо четырех. Для корабля наступал тот момент, которого больше всего боялись моряки. Не было пробито никакой тревоги – ни боевой, ни пожарной, ни водяной, но весь экипаж, от командира до матроса, заметался, словно всем объявили о немедленной гибели. К полуночи весь уголь был истреблен. По судну торопливо забегали люди с топорами и ломами, разыскивая дерево. То в одном месте, то в другом раздавался треск ломаемых сооружений. К топкам несли стеллажи продовольственных погребов, решетчатые люки, командные рундуки и коечные сетки, обеденные столы, сходни, доски для погрузки, отделку жилых помещений, паклю, масло – все, что могло гореть. Но и этого хватило ненадолго. Добавили две шлюпки: двойку и восьмерку. Это было последнее топливо. Пары в котлах прекратились. Трубы перестали дымиться, не было больше слышно ритмических вздохов машин, корабль повертывало ветром, как всплывший труп кита, и несло в неизвестность.
– Лотовые на лот! – с дрожью в голосе закричал командир Иванов, едва удерживаясь на ногах от усилившейся качки.
Смерили глубину – она оказалась настолько большой, что нельзя было стать на якорь.
В эту ночь люди прощались с жизнью. А утром 17 мая ветер стал стихать. По счислению определили свое местонахождение в море: до шанхайского маяка «Шавейшан», к которому держали курс, оставалось еще около девяноста миль.
«Бодрый» оказался во власти моря. Приспособили и в 10 часов 40 минут подняли на нем паруса, сшитые из тентов и матросских коек, – кливер, фок– и грот-марселя. Но миноносец не держался на курсе и медленно поворачивался носом то в одну сторону, то в другую. Ставший на вахту мичман Давыдов заглянул в вахтенный журнал и, прочитав запись предыдущего офицера, улыбнулся углами губ:
– Это называется – на ходу под парусами! Так громко величается наше верчение на месте. Следовало бы записать – карусель под парусами или танец на волнах.
Море становилось мельче. Решили продвигаться ближе к цели, пользуясь приливным течением и бросая якорь во время отлива. Однако успех от этого был ничтожный. Корабль уподобился обезноженному человеку, пытающемуся на одних только руках проползти огромное расстояние. Впереди до самого берега тянулась отмель. Это было и хорошо и плохо: она давала возможность становиться на якорь во время отлива и хотя медленно, но сокращать расстояние; она же и ухудшала положение миноносца, потому что в этой полосе моря, боясь аварий, не ходили большие пароходы и нельзя было рассчитывать на постороннюю помощь. Ползком надвинулся, холмисто расстилаясь по зыби, туман, серый и густой, как вата. Он тоже играл двойственную роль, скрывая миноносец не только от японцев, но и от нейтральных судов. В довершение всего продукты и пресная вода были на исходе.
На миноносце, экипаж которого удвоился, было тесно. Туман, скрывающий солнце, был теплый, как пар в бане, и действовал на всех расслабляюще. Двое тяжело раненных умерли, трупы их выбросили за борт. Пресная вода, случайно сохранившаяся в одном котле, была мутная, со ржавчиной, невкусная. Но и ее выдавали только по два стакана на человека в сутки под строгим контролем хозяина трюмных отсеков Волкова. У этого котла, чтобы кто-нибудь не украл драгоценной влаги, день и ночь стояли часовые. Баталер Игнатьев, раздражаясь, ворчал:
– Хотел бы я знать, в каком месте у нашего командира Иванова спрятан разум? Ведь должен он был соображать. До назначенного места мы все равно не дойдем. Значит, нужно было оставить хоть немного угля для опреснителя.
– Да, работай теперь у нас опреснитель, мы бы не нуждались в пресной воде, – отозвались матросы.
– Не командир, а шляпа, да еще дырявая.
Убавили в два раза и порции продуктов. Вместо свежего хлеба люди получили по нескольку ржаных сухариков. Обед приготовлялся из соленой забортной воды и мясных консервов. Чтобы не умереть раньше времени, его съедали, морщась и делая над собою усилие, съедали с таким же отвращением, с каким больные принимают противные лекарства. И все понимали, что это еще не самое худшее. Миноносец «Бодрый», пользуясь приливным течением, приближался к желанной земле чрезвычайно медленно – от пяти до семи миль в сутки. Если не подвернется посторонняя помощь, то люди совсем останутся без пищи и питья. Будущее рисовалось не менее страшным, чем сражение при Цусиме.
Матросы с «Блестящего» вспоминали своего командира:
– Вот наш Шамов – это был настоящий моряк. Он знал море как собственную квартиру. Будь он на «Бодром» – у него хватило бы и этого угля. Это вам не Иванов, который путался в море, как крученый баран. С нашим командиром мы давно уже были бы в Шанхае.
В ответ на это команда «Бодрого» могла сравнить с Шамовым только одного своего офицера:
– Был и у нас штурман – мичман Гернет. Жаль, что его перевели на крейсер «Дмитрий Донской». Таких штурманов редко найдешь. Он провел бы «Бодрого» прямо в Шанхай, как по рельсам.
Прошел день, второй. Положение «Бодрого» нисколько не изменилось. Люди устали тосковать и отчаиваться. Вся их работа заключалась только в том, что по утрам, как и в обычное время, окатывали палубу и во время отлива выбирали вручную якорь. Невольно хотелось забыть о своем бедствии и чем-нибудь развлечься. Многие из команды старательно шутили. Но все сразу приумолкли, когда заговорил боцман Фомин:
– Плыли мы Средиземным морем. Остановились у острова Крит. Наш командир отправился в гости к Иванову. Принял тот его хорошо. И даже приказал выдать по чарке рому гребцам нашего вельбота, а мне предложил разделить компанию с его боцманом Урупой. Засиделись мы долго. Вдруг в первом часу ночи слышим крики. Оказалось – два командира не сошлись мнениями насчет войны. Шамов доказывал, что война начата зря. Оголтелые авантюристы из верхов нас посылают на убой. Иванов – на дыбы. «Мы, – говорит, – оба служим его императорскому величеству, и ты не смеешь при мне так выражаться. Вон с моего корабля!» Смотрю – рвет с груди моего командира медаль и, словно окурок, швыряет ее за борт. Что тут стало с Шамовым – передать невозможно. От злобы его всего передернуло – он стиснул зубы и затрясся. И в ту же секунду туша Иванова отшатнулась от увесистой затрещины. Началась форменная драка. Наш командир, не помня себя, завопил: «Француз! Бей и ты Иванова!» Что делать? Схватил я своего командира в охапку и скорее на вельбот. Иванов выхватил револьвер и хотел стрелять. Но боцман Урупа обезоружил его, за что получил несколько оплеух. Направляемся мы на вельботе к своему миноносцу. Шамов успокоился и говорит мне: «Скажи, Француз, почему ты не исполнил моего приказания и не бил Иванова?» Я ответил: «Не мог этого сделать, ваше высокоблагородие. Я обладаю большой силой и мог бы с одного удара убить человека. И тогда мне пропадать за него?» Шамов подумал и сказал: «Ты вполне прав, Француз. Убить его следовало бы, но таскать из-за него цепи на каторге – не стоит он того». Впоследствии оба командира помирились и опять бывали друг у друга в гостях.
Матросы «Бодрого», посмеявшись, упрекнули Фомина:
– Разок-другой надо бы трахнуть Иванова. Конечно, не до смерти, а так себе, чтобы искры посыпались у него из глаз, как от динамо-машины. В суматохе он все равно не заметил бы, от кого получил подарок.
Не успел кончить Фомин, как начал рассказывать минный квартирмейстер Бугорков:
– Тут упомянули о динамо-машине. Я вспомнил один случай. Спрашивает адмирал Рожественский у одного минного машиниста, какой он губернии. А тот привык иметь дело с электричеством, возьми да и ответь ему: «Пензенской, ваше электричество». Рассвирепел Рожественский и давай кулаком по темени вразумлять минного машиниста. «Я, – говорит, – тебе не динамо-машина, а адмирал флота его императорского величества. Запомни раз навсегда: меня величают ваше превосходительство, а не электричество».
Некоторые матросы коротали вынужденный досуг на заблудившемся судне воспоминаниями детства, проведенного в далеких глухих деревнях среди лесов и степей родины, рассказывали о тех своих близких, которые сейчас томятся разлукой с ними.
Иногда машинист Котов появлялся на верхней палубе с гармошкой. Окруженный матросами, он умело наигрывал на ней, а кочегар Попов подпевал ему. Оба они получали за это по лишнему стакану пресной воды. Высокий тенор Попова залихватски извивался на верхах, напевно вплетаясь в игру гармоники. Боль и удаль звучали в трогательной мелодии, разгонявшей черные мысли матросов о грозящей смерти. Одинокий корабль, покачиваясь в непроглядном тумане, на время как будто оживал, и тогда всем казалось, что, в сущности, не все еще потеряно, – жизнь продолжается. Солист команды кочегар Попов был рослый парень, пропорционально сложен, с правильными чертами лица, обрамленного кудрявой бородкой. Зная много песен, грустных и веселых, он всегда пел их без устали, с подъемом. Матросы отзывались о нем восторженно:
– Сам красив, а поет в два раза красивее.
– Запой такой человек весной в тенистом саду – что это будет? Замолчат все соловьи. Будут слушать только Попова.
Гнетущей тяжестью давили на сердце недавние впечатления Цусимского боя. Но люди, словно сговорившись между собою, старались не вспоминать о нем, как о скверном случае в их жизни. Теперь офицеров и команду больше всего занимал Шанхай, куда все стремились скорее попасть. Невидимый и далекий, он рисовался в воображении необыкновенным городом. Недаром моряки всех стран называют его азиатским Парижем. В кают-компании каждый делился тем, что знал о нем. Но этот город контрастов, город ослепительной роскоши и классической нищеты мало кого интересовал своим социальным или политическим лицом. Голод и жажда заставили офицеров все разговоры свести на ресторанные темы – чем там кормят? Собеседники, с блестящими глазами фанатиков еды, изощрялись друг перед другом в перечислении изысканных блюд и тонких напитков. Меню воображаемых пиршеств в рассказах заканчивалось феерическими сладостями Востока и Запада – тортами, птифурами, морожеными, тропическими фруктами, черным кофе с душистыми ликерами мировых марок. Можно было подумать, что здесь собрались не офицеры, а гастрономы или официанты и наперебой читают ресторанный прейскурант, расхваливая перед кем-то кушанья и вина.
– Довольно растравлять самих себя тем, чего у нас нет под руками! – взмолился наконец мичман Зубов, на ранах которого повязки не менялись со дня боя – не было чистой марли.
Некоторые попробовали перевести разговор на другую тему. Но желудок не переставал напоминать о себе. Слывший на корабле за чревоугодника, командир Иванов, хватаясь за живот, первый вернулся к прерванной беседе:
– Добраться бы до Шанхая! Заберусь в самый лучший ресторан и два дня не выйду.
Он подмигнул офицерам и добавил:
– Потом уже займемся и экзотикой. Я слышал, что в этом современном Вавилоне найдешь все, что хочет восточная и западная душа.
Один из молодых собеседников, корчась от желудочной пустоты, прошептал:
– Давно мне хотелось попасть в волнующую Азию.
– Один бы только стакан зеленого чая! Больше ничего мне не надо! – не удержавшись, высказал свое заветное желание и мичман Зубов.
Из угла кто-то перебил:
– В Шанхае можно найти фрукты и ягоды всего мира, от брусники до ананасов. И даже есть какой-то особый сказочный фрукт «драконов глаз» с ароматом розы. Вот бы отведать!
– К черту «драконов глаз»! Сейчас я бы, не поморщась, съел китайское крысиное рагу или лепешки из саранчи, – раздался тоскующий голос.
И опять все начинали смаковать разные выдуманные яства и напитки. От таких разговоров еще больше разгорались голод и жажда. Лица некоторых судорожно передергивались от схваток в пустых желудках. Слушая других, один из мичманов бережливо прикладывался иссохшими губами к стакану, отхлебывая из него по нескольку капель живительного чая. Вдруг он испуганно ахнул, и в тот же момент раздался звенящий треск. Все оглянулись. Мичман, бледный и потрясенный, молча стоял и смотрел себе под ноги, где по палубе разлился чай и валялись осколки стекла. Все догадались, что он сам, волнуясь и жестикулируя, нечаянно столкнул со стола свою полдневную порцию чая.
О том же, но по-своему, рассуждали и матросы. Но их вкусовые фантазии были проще и естественнее. Властно прорывались у некоторых мечты о покупной любви.
– Будь у нас уголь, то через каких-нибудь три часа мы уже пришвартовались бы к трактирным столикам.
– А там – что твоей душеньке угодно.
– Распотешились бы так, что вся жизнь показалась бы сплошной каруселью.
С каждым днем затянувшегося дрейфа Шанхай все больше овладевал мыслями офицеров и команды и манил их к себе, как Мекка правоверных мусульман.
Но корабль, то бросая якорь, то крутясь под самодельными парусами, слишком медленно подвигался к цели их желаний.
Из кают-компании доносилась в тишине фраза, распеваемая то одним, то другим голосом:

 

Тонн бы двадцать – двадцать пять угля.

 

Эту фразу также нараспев начали повторять матросы, потом они придумали к ней конец. Кто-нибудь из команды подавал возглас, подражая дьякону, читающему ектенью:

 

Тонн бы двадцать – двадцать пять угля.

 

Матросы хором подхватывали:

 

Господи, подай, приплывем в Шанхай.

 

Эти невразумительные слова, распеваемые на церковный мотив, стали навязчивыми и воспринимались надломленной психикой команды как прилипчивая болезнь.
Команда «Бодрого» и перебравшиеся на него матросы с «Блестящего» первое время как бы слились с начальством в одном желании скорее попасть на твердую землю. Но по мере того как рейс миноносца затягивался, между теми и другими начинался разрыв. С каждым днем он все углублялся. Матросы относились к офицерскому составу все враждебнее, выходили из повиновения. Иногда с их стороны раздавались угрозы. Начальство поняло, что все это может кончиться плохо, и распорядилось снести все винтовки в кают-компанию. А в ночь на 20 мая, когда «Бодрый», убрав паруса, стоял на якоре (глубина восемнадцать сажен) и рядом ничего нельзя было разглядеть от тумана, командир Иванов призвал к себе минного квартирмейстера Сергея Руднева и ласково с ним заговорил:
– Вот в чем дело, голубчик. Нас неожиданно могут настигнуть японцы. А я не отдам им своего миноносца. Лучше пусть он на воздух взлетит. Поэтому на всякий случай нужно приготовить миноносец к взрыву. Займись сейчас же этим делом. Проведи провода из патронного погреба в кают-компанию и приспособь мне кнопку. Как только покажется противник, я нажму на кнопку, чтобы исполнить наш последний долг. Ну, действуй.
– Есть, ваше высокоблагородие.
Руднев истолковал мотивы командира по-своему и, покончив с работой, рассказал по секрету об этом своему другу, трюмному квартирмейстеру Волкову.
– А теперь сообрази, для чего он это затеял, – добавил Руднев.
– Ну? – спросил Волков, сдерживая свое волнение.
– Боятся офицеры, а больше всего сам командир, что мы их за борт выбросим. А японцы тут вовсе ни при чем. Да разве такой трусливый командир будет взрывать свое судно? Но ведь и я не лыком сшит. Провода я провел и кнопку сделал, а ток соединить он все равно не сможет.
– Молодец, друг! – похвалил Волков. – Правильно сделал. И команда скажет тебе спасибо.
К утру 20 мая туман исчез, как мутный сон. Заголубело безоблачное небо, расширился горизонт. Морская поверхность, по которой сверкающей рябью рассыпался легкий ветер, стала похожа на синий шелк, расшитый золотом солнечных бликов. Безбрежный простор наполнился блеском ослепительных красок. Появились чайки, обрадовав невольных скитальцев вестью о близости земли. Но «Бодрый», укачивая команду, по-прежнему находился в своем жутком дрейфе. Ничего не изменилось к лучшему. От недостатка пищи и пресной воды, от бессонных ночей и горьких дум люди похудели, стали вялыми, словно внезапно пришла к ним дряхлая старость. И все же они не переставали провалившимися глазами следить за горизонтом.
– Смотрите! Смотрите! Что это такое? – не то радостно, не то тревожно выкрикнул один из матросов, показывая рукой в сияющую даль.
Головы людей сразу повернулись по направлению руки. Выкрики повторились другими на разные голоса. На горизонте, приближаясь, вырастали два белых бездымных пятна. Проходили напряженные минуты, высказывались всевозможные предположения, пока ясно, как на акварели, не увидели надутые паруса. Это были две китайские джонки. Подгоняемые легким ветром, они, казалось, держали курс прямо на миноносец, неся исстрадавшимся морякам избавление. Но вскоре с тревогой заметили, что джонки идут мимо. На «Бодром» подняли сигнал бедствия. С палубы, с грот-мачты, с мостика матросы взмахами рук и фуражек старались подозвать их к себе, а они не обращали на это внимания. Кто-то громко проголосил:
– Манза... Манза...
И тогда все матросы и офицеры, не исключая и самого командира, подхватили это слово и, хоть не понимали, что оно значит, но как можно громче выкрикивали его на все лады. Это было похоже на разноголосый вопль горя и отчаяния, как будто в эту минуту у каждого человека на миноносце отнимали жизнь. Но джонки на сигнал и крики никак не отзывались. Комендор Смолин обратился к командиру с просьбой: – Разрешите, ваше высокоблагородие, спустить вельбот. Мы сейчас же одну джонку захватим на дрова. Раз они не хотят помочь нам по чести, то и нам нечего с ними церемониться.
Командир Иванов сказал:
– Мы не пираты. Нельзя этого делать. Скорее бить рынду.
Учащенно и тревожно зазвонил судовой колокол. Прогремели два холостых выстрела из кормовой пушки. Не помогло и это. Джонки, удаляясь на вест, медленно скрылись в просторе моря.
На «Бодром» угомонились, но ненадолго. В небольшие промежутки времени один за другим показались еще два парусника. Но и они, несмотря на сигналы, крик и холостые выстрелы с застывшего на якоре миноносца, не приблизились к нему и без ответа ушли своим путем. Русский Андреевский флаг, очевидно, устрашал китайцев.
В предыдущие дни для камбуза, чтобы приготовить обед, жгли изоляцию кочегарных переборок от нагревания и сдирали щепу с обшивки бортов. Но теперь и это подобралось. Матросы взяли из кают-компании три стула и передали их коку Назарову.
– Жги! А завтра офицерский диван пойдет на топку.
В полдень, взяв солнечную высоту, определили свое место в море – до маяка «Шавейшан» осталось шестьдесят пять миль. Потребуется около десяти благоприятных дней, чтобы преодолеть, пользуясь только приливным течением, такое пространство. За это время многие из команды будут выброшены за борт. Но может разразиться такая встречная буря, под напором которой миноносец не удержится даже на двух якорях, – он будет отброшен от берега на несколько десятков миль. Тогда в лучшем случае, получив о нем сведения от китайцев, японцы разыщут и возьмут в плен оставшуюся в живых часть команды, в худшем – мертвый корабль с мертвым экипажем будет долго носиться в морских просторах. Об этом теперь говорили матросы. Один из них сделал вывод:
– Как видно, без людоедства не обойтись.
– Да, по жребию будем есть друг друга, – мрачно добавил другой.
От этой страшной мысли, переглянувшись, матросы замолчали, и в зловещей тишине раздался громкий голос минера Осадченко:
– Зачем по жребию? С командира начнем! Через него мы все страдаем. Изо всех офицеров он самый жирный. Его первого изрубим на котлеты.
– Правильно! – раздраженно отозвались другие голоса. – А дальше пойдут еще кое-кто без всякого жребия!
Командир Иванов, услышав это, побледнел и молча спустился в кают-компанию.
С этого дня решили выдавать пресной воды по одному стакану на человека.
К вечеру засвежел ветер, заходили волны. Миноносец, качаясь, скрежетал канатом и едва удерживался на якоре. Команда была в отчаянии. Офицеры, боясь нападения, заперлись в кают-компании и перестали выходить на верхнюю палубу. Матросы были предоставлены самим себе и что хотели, то и делали. Одни из них по своей доброй воле следили за горизонтом, другие, точно чем-то отравленные, сонно сидели или валялись в помещениях, некоторые бесцельно, как лунатики, бродили по кораблю. Иногда кто-нибудь спрашивал:
– За что пропадаем?
Этого было достаточно, чтобы стегнуть, словно бичом, по нервам команды. Начинался крик, сопровождаемый отъявленной руганью. Проклиная всех царей и богов, угрожали кают-компании. Но на длительную ярость у истощенных людей не хватало энергии – злоба спадала, и наступало затишье. И опять можно было услышать мирный, как в деревенской церкви, возглас:

 

Тонн бы двадцать – двадцать пять угля.

 

В ответ по-нищенски нудно тянули голоса:

 

Господи, подай, приплывем в Шанхай.

 

Говорили о пище и питье, как о чем-то недостижимом; стонали и бредили тяжело раненные.
Все это было настолько ненормально, как будто люди находились не на военном корабле, а на эстраде и разыгрывали нелепый спектакль.
Боцман «Бодрого» заболел. Его место занял боцман с «Блестящего», Фомин, твердый и решительный человек. Он же выполнял роль и вахтенного начальника. Теперь все распоряжения по кораблю исходили только от Фомина. Он подбадривал людей, уговаривал их потерпеть еще сутки. Ночью, вступив на вахту, он без ведома командира приказал поднять на мачте два красных фонаря. Излучая красный свет, они бросали в бурную тьму сигнал, что корабль терпит бедствие, они безмолвно взывали о помощи. Усиливался ветер, ревела ночь, вселяя в душу безнадежность. Море обдавало миноносец потоками шипящей воды. Но многие из матросов, не обращая внимания на это, не уходили с верхней палубы и, промокшие, всматривались во все стороны горизонта. Прохаживаясь по мостику, напрягал свое зрение и боцман Фомин. Под завывание ветра и всплески волн он думал о завтрашнем дне. Если погода успокоится, то он вместе с мичманом Ломаном или с мичманом Зубовым и пятью гребцами отправится на вельботе в далекий и рискованный путь искать спасения для корабля и для самого себя. К отплытию у него уже были приготовлены бочка воды и мешок сухарей. Целый день он провозился над запайкой банок из-под парафина и прилаживанием их под сиденьем вельбота, чтобы этим увеличить его плавучесть.
А теперь Фомин чувствовал себя усталым. Чтобы сохранить силы для следующего дня, он в десять часов сдал свою вахту минному квартирмейстеру Бугоркову, а сам здесь же, на мостике, завернувшись в брезент, улегся спать. Но не успел он сомкнуть глаза, как услышал знакомый голос:
– Вставай, Иван Абрамович! На горизонте – огонек!
Фомин быстро вскочил. Перед ним стоял Бугорков. Оба они пристально посмотрели вдаль, откуда приближался белый огонек. Увидели его и другие матросы и с радостью оповещали об этом друг друга. Бугорков, спустившись в кают-компанию, взбудоражил новостью офицеров. Командир Иванов, направляясь вслед за мичманами к мостику, боязливо оглядывался – не обман ли это со стороны матросов, замысливших его убить. Но когда увидел отличительные огни неизвестного судна (изумрудный и рубиновый), он взволнованно откашлялся, как артист, прочищающий свое горло. Все матросы, исключая тяжело раненных, заполнили верхнюю палубу. Слышался глухой говор. Из него можно было понять лишь одно – чей бы корабль ни приблизился к «Бодрому», но наступает конец мучительной жизни. С мостика командир Иванов зычно командовал:
– Зарядить орудия! Приготовить минные аппараты! Пустить ракеты! Зажечь фальшфейеры!
Суматоха на палубе сопровождалась бестолковыми выкриками.
«Бодрый» сначала озарился фальшфейерами, а потом с него одна за другой взвились ракеты, пущенные комендором Ключегорским; рассыпаясь искрами, они прорезали тьму, как две огненные змеи.
Во мраке выступали очертания приближающегося корабля. С миноносца, радуясь, разглядели небольшой коммерческий пароход. Оттуда кто-то в мегафон прокричал по-английски. Но из русских офицеров никто не знал английского языка. Ответили по-русски:
– Миноносец русский... Авария... Гибнем...
То же самое повторили по-французски. Но это не помогло. Переговоры шли впустую – люди не понимали друг друга. Что делать? Как скорее растолковать англичанам, что спасение людей «Бодрого» зависит только от них? Офицеры растерянно суетились на мостике и беспомощно хватались за головы, с палубы доносился ропот встревоженной команды. Все боялись, что англичане могут рассердиться и уйти.
В этот момент матросы вспомнили, что на миноносце находился спасенный с «Руси» рулевой, странный эстонец. В предыдущие дни, когда команда так волновалась, он один ни во что не вмешивался и держался особняком, совершенно спокойно, словно попал к себе домой. Пробовали с ним разговаривать, но он отмалчивался и невозмутимо разгуливал по палубе, как турист. От него узнали лишь одно, что до войны он много плавал на иностранных коммерческих судах. А такие моряки обычно говорят по-английски. Несколько человек обратились к эстонцу. Предположения их оправдались. Он неторопливо поднялся на мостик и взял в руки мегафон. Офицеры и матросы, затаив дыхание, услышали непонятные слова, произнесенные эстонцем. С парохода что-то ответили ему. Он пояснил по-русски, обращаясь к командиру Иванову:
– Английский пароход «Квейлин». Идет в Шанхай. Спрашивает, в чем дело.
Командир приказал эстонцу:
– Спроси, может ли он снабдить нас углем? Скажи – у нас нет ни продуктов, ни пресной воды. Мы погибаем.
Волны мешали пароходу подойти ближе к «Бодрому»: они могли столкнуться. Эстонец стоял на мостике и, напрягая всю силу легких, старался перекричать шум ветра и моря. С парохода «Квейлин» доносились только обрывки английских фраз. Разговор затянулся, нетерпение на миноносце усиливалось. Более ста человек окружили мостик, подняли головы вверх, вытянули шеи, ловили и произносили про себя каждое слово, хотя и не понимали его смысла. Случайно спасенный ими эстонец неожиданно превратился в героя и теперь выручал их из бедственного положения. Застыв на месте, все смотрели на него с такой надеждой, с какой подсудимые смотрят на своего защитника, и с нетерпением, с дрожью в сердце ждали решения своей участи. Наконец он объявил, что пароход не может дать угля, но он станет поблизости на якорь, а завтра с рассветом возьмет «Бодрого» на буксир.
Заворочались офицеры и команда, закачали головами. На время забыли о голоде и жажде. Оживленным говором наполнилась палуба. Многие из команды подходили к эстонцу, жали ему руки, а он только молча улыбался на это и стремился скорее спуститься в нижнее помещение.
Утром «Квейлин» взял «Бодрого» на буксир и потащил за собой.

15. Человек, возвращенный могилой

Эскадренный броненосец «Бородино», так же как и «Орел», вступил в состав 2-й эскадры прямо с постройки. Он начал свою жизнь раньше времени, не успев избавиться от многих недостатков в механизмах. Поэтому в походе на нем то и дело случались разные неполадки с рулем, машинами и котлами. На поворотах он часто выходил из строя, угрожая соседним кораблям столкновением. На нем неоднократно наблюдалась потеря большого количества пресной воды, предназначенной для питания котлов. Кроме того, броненосец оказался чрезвычайно валким, особенно когда шел перегруженный углем. Во время шторма он так ложился на тот или другой борт, что старые, бывалые моряки, качая головами, говорили:
– Не миновать беды.
«Бородино» почти ежедневно получал выговоры сигналами. В глазах адмирала Рожественского это был самый неисправный корабль во всей эскадре. Раздражало командующего и то, что командир броненосца, капитан 1-го ранга Серебренников, был самостоятельным офицером, и то, что в молодости своей он, как и командир «Орла», был захвачен революционными идеями и даже сидел в тюрьме.
– Безмозглый нигилист. Ему командовать только чухонской лайбой, а не броненосцем, – говорил о нем адмирал.
Совсем иначе относилась к своему командиру команда. Он понимал ее, умел подойти к ней по-человечески, вникал в ее нужды. Не в пример другим кораблям, матросы его были и одеты лучше, и накормлены более сытно. На библиотеку для них, уходя из России, он потратил не только экономические суммы, но и доложил из своих собственных денег. Он сам раздавал им газеты, какие получались во время плавания. А в той мрачной жизни, какая царила на всей эскадре, и этого было достаточно, чтобы овладеть любовью команды. Поэтому и служба на «Бородине» была налажена лучше, чем на других кораблях.
В день сражения при Цусиме, после обеда, когда на горизонте появились главные неприятельские силы, команда «Бородина» была собрана на шканцах. Командир Серебренников произнес краткую речь, призывая всех поддержать честь корабля. В числе других матросов находился здесь и марсовой Семен Ющин. Уроженец Тамбовской губернии, выросший в глухих лесах Темниковского уезда, он выделялся среди остальных товарищей своей плотной, словно литой, фигурой с могучей грудью и широкими плечами. Большие и густые усы, склеенные для красоты мылом, устрашающе торчали в стороны, как две острые пики. Это был малограмотный, но сообразительный и лихой матрос. Слушая командира, он смотрел на него так, как смотрит верующий человек на чудотворную икону.
После речи ударили боевую тревогу.
Марсовой Ющин бегом направился в носовой каземат, где по боевому расписанию он должен был выполнять обязанности второго номера при 75-миллиметровой пушке. Здесь собрались двенадцать матросов, кондуктор Чепакин и поручик граф Беннигсен. Этот поручик, командуя носовым казематом, приказал, согласно распоряжению из боевой рубки, наводить орудия на головной неприятельский броненосец, когда тот появился на левом траверзе.
Броненосец содрогнулся от выстрелов.
Неприятельский огонь был сосредоточен главным образом на флагманских кораблях. На «Бородине» как будто не обращали внимания. В первый час боя он имел мало повреждений. Несколько снарядов попало в верхнюю часть корабля. Вспыхнули пожары, но их скоро удалось потушить.
Ющин работал с увлечением, совсем не думая о смерти. И само сражение уж не казалось ему таким страшным, каким представлялось раньше. Настроенный патриотически, он заботился лишь о том, чтобы нанести больше вреда японцам. Разгоряченное лицо его покрылось потом.
Неожиданно стрельба прекратилась. Ющин выпрямился и тут только заметил, что «Бородино» выкатился из строя вправо и шел в одиночестве. «Что-то случилось с рулевым приводом, – подумал марсовой, – вероятно, заклинился штурвал в боевой рубке». Минут через пятнадцать повреждения были исправлены. Когда броненосец поворачивал, чтобы вступить на свое место, Ющин выглянул в орудийный порт. Сбоку боевой колонны, кабельтовых в десяти, горел «Ослябя», зарывшийся носом в море по самые клюзы. Увидел это и командир каземата Беннигсен, отметивший как бы про себя:
– Не долго продержится на воде.
– Бить их нужно, ваше благородие, японцев-то! – словно пьяный, заорал вдруг Ющин.
Но поручик Беннигсен ничего не ответил – раздались крики матросов, стоявших на голосовой передаче:
– Носильщики, бегом на боевую рубку!
Сверху в носовой каземат спустился матрос. Лицо у него раздулось и почернело, с одной щеки до самого уха была содрана кожа. Мотая головой, он выкрикивал:
– О дьяволы, дьяволы!
Ющин, полагая, что этот матрос разыскивает перевязочный пункт и не может найти, хотел отвести раненого туда, но тот оттолкнул его:
– Отстань!
И торопливо полез наверх.
В носовом каземате вскоре узнали от носильщиков подробности о боевой рубке. Оказалось, что у ее входа разорвался снаряд крупного калибра, разрушивший весь мостик. Старший штурман Чайковский и младший штурман де Ливрон были разорваны. Старший минер, лейтенант Геркен, был отнесен в операционный пункт в бессознательном состоянии. Старший артиллерист, лейтенант Завалишин, сам спустился с мостика, но из его распоротого живота вывалились внутренности, – он упал и через несколько минут умер. Были убиты телефонисты и рулевые. У командира Серебренникова оторвало кисть правой руки. Командовать судном он больше не мог, и его отправили в операционный пункт.
Боевая рубка с артиллерийскими приборами, со штурвалом, с машинным телеграфом, с переговорными трубами окончательно вышла из строя. Управление кораблем перешло в центральный пост. За командира вступил в командование старший офицер, капитан 2-го ранга Макаров.
Выходили из строя орудия и люди, разрушались приборы, увеличивалось число пробоин в бортах. Управлять броненосцем из центрального поста оказалось делом очень трудным. Чтобы следить за боем и принимать соответствующие меры, командир должен был находиться или в батарейной палубе, или в одной из орудийных башен. Свои распоряжения он отдавал голосом по переговорной трубе в центральный пост, расположенный на самом днище корабля, а оттуда эти распоряжения, повторенные другим офицером, уже поступали в остальные части корабля. Стрельба орудий, взрывы неприятельских снарядов, выкрики трюмно-пожарного дивизиона, вопли раненых – все это мешало правильному командованию. Путали слова, переспрашивали. Каждый вновь вступающий в обязанности командира быстро выходил из строя. Пока на его место приискивали кого-либо другого из начальствующих лиц, командование броненосцем обрывалось.
Один за другим вышли из строя «Суворов» и «Александр III». За головного остался «Бородино». Отстреливаясь, он шел вперед, едва управляемый оставшимися в живых мичманами. По палубам пронеслись крики:
– Минная атака!
Семен Ющин из носового каземата увидел на горизонте несколько миноносцев. По ним открыли учащенную стрельбу. Они скоро удалились, не причинив эскадре вреда.
Японцы два раза теряли из виду русские суда. В шестом часу, во время второго перерыва боя, «Бородино» немного оправился. Здоровые начали подниматься из нижних помещений наверх. В носовом каземате собралось несколько человек. Пришел с перевязки и поручик Беннигсен, который незадолго до этого был тяжело ранен, и, обращаясь к матросам, спросил:
– Ну как, братцы, дела?
– Никуда, ваше благородие, не годятся, – ответил ему Ющин. – Если еще раз нападут японцы, то доконают нас.
Поручик покачал головою и сказал:
– Да, я не ожидал, что они будут так сражаться.
Потом выглянул в орудийный порт.
– А где же «Суворов» и «Александр»?
Ему объяснили, что оба эти корабля вышли из строя с большими разрушениями в верхних частях и с пожарами и что дальнейшая судьба неизвестна. Поручик вздохнул:
– Эх, сунулись мы, неучи, воевать!
«Бородино» имел небольшой крен на правый борт. Кто-то кричал, чтобы тащили на срез пластырь. Где была пробоина и каких размеров, Ющин не знал. Он принялся за починку своей пушки, заклиненной осколком. Пока он возился с нею, с правого борта показались шесть неприятельских кораблей. В носовом каземате сразу все замолчали, предчувствуя, что приближается конец.
Снова завязался бой.
Эскадру вел «Бородино».
Японцы и на этот раз применили к русским первоначальную свою тактику – бить по головному кораблю. До сих пор «Бородино», несмотря на повреждения и большие потери в людях, держался стойко. На нем еще действовала кормовая двенадцатидюймовая башня и три шестидюймовые башни правого борта. Подводных пробоин корабль, по-видимому, не имел. Но теперь под залпами шести неприятельских кораблей энергия его быстро истощалась. Казалось, на него обрушивались удары тысячепудовых молотов. Он запылал, как деревенская изба. Дым, смешанный с газами, проникал во все верхние отделения.
Семен Ющин, работая у 75-миллиметровой пушки, задыхался вонючими газами. Из глаз катились слезы, что-то царапало в горле. Почти каждую минуту внутри судна раздавались взрывы.
Поручик Беннигсен крикнул своим подчиненным:
– Бесполезно стрелять из мелкой артиллерии! Надо уйти под прикрытие!
Беннигсен вдруг ухватился одной рукой за грудь и завопил:
– Ай-ай!.. Горячо, горячо!..
Потом закружился, словно в нелепом танце, и грохнулся на палубу.
В ту же минуту прибежал сверху сигнальщик, оторопелый, в разорванной фланелевой рубахе, с лицом, покрытым пятнами крови.
– Где офицеры? – оглядываясь, заорал он.
– Вон один лежит мертвый, – ответили ему. – А что?
– Наверху из строевого начальства не осталось ни одного человека. Ищем по всем отделениям и никого не находим. Либо убиты, либо ранены. Некому стало командовать кораблем.
Сигнальщик убежал в сторону кормы.
Броненосец «Бородино», содрогаясь от взрывов неприятельских снарядов, продолжал идти вперед. По-видимому, он управлялся только матросами. Огонь его постепенно слабел. Куда он держал курс? Неизвестно. Пока на нем исправно работали машины, он просто шел по тому румбу, на какой случайно был повернут. А вся эскадра при наличии оставшихся в живых многих капитанов 1-го ранга и трех адмиралов плелась за ним, как за вожаком. Вероятно, так же было и в то время, когда вел ее «Александр III». И все это произошло потому, что перед боем был приказ Рожественского: если выходит из строя головное судно, то эскадру ведет следующий мателот.
Все матросы, находившиеся в носовом каземате, спустились вместе с кондуктором Чепакиным на один этаж ниже, под броневую палубу. Там было несколько человек раненых, уже получивших медицинскую помощь в операционном пункте. Марсовой Ющин спросил у них:
– Ну, как командир?
Ему ответили:
– Лежит. Все расспрашивает, как идет бой. А сам командовать не может. Много крови потерял.
– А где старший офицер Макаров?
– Он тоже, говорят, ранен был, но только в операционный пункт не приходил совсем. И никто не знает, где он находится.
Кондуктор Чепакин ошалело крутился и, ругаясь, возбужденно говорил:
– Ну на что это похоже? У нас не осталось ни одного строевого офицера. Некому командовать кораблем. Что теперь делать? Придется, видно, смываться на тот свет. Японцы больше всего жарят по нашему судну, потому что оно идет головным. «Бородино» настолько уже избит, что пора бы ему пристроиться в хвосте эскадры и хоть немножко отдохнуть. А начни мы сейчас повертывать, вся эскадра повернет за нами.
Над головою раздались крики:
– Все наверх! Спасайся...
Люди бросились к трапу. Через полминуты кондуктор Чепакин, марсовой Ющин и другие матросы снова очутились в носовом каземате. Все заметались, загалдели, не понимая, что произошло на судне и откуда угрожает бедствие. Корабль шел вперед и слабо отстреливался. Вдруг с грохотом ослепила вздвоенная молния. Ющин перевернулся в воздухе и ударился о палубу. Ему показалось, что опрокинулось судно. Он даже не понял, что его, находившегося в момент взрыва снаряда за броневой переборкой, не задело ни одним осколком. Он вскочил и с ужасом увидел на палубе, недалеко от своих ног, чью-то оторванную голову. «Не моя ли это?» – подумал Ющин и вскинул вверх руки, чтобы пощупать свою голову. В носовом каземате остались в живых только он и кондуктор Чепакин. Сквозь дым увидели, что пушки были разбиты или вылетели из цапф и что огонь, разгораясь, подбирался к патронам, поднятым из погреба. Кондуктор начал выбрасывать их за борт, а Ющину приказал:
– Пробеги до кормы, зови людей. Нам вдвоем не справиться с пожаром. Вон из элеватора пошел дым...
Ющин направился к корме, но туда не так легко было пробраться. На каждом шагу встречались разрушения, валялись куски железа, опрокинутые и разорванные на части переборки. Проломы были не только в бортах, но и в палубе. Все внутреннее оборудование превратилось в кучу обломков. Среди этого хаоса валялись изувеченные трупы. Ющин бросился дальше, но ему преградили путь развалины офицерских кают и бушующее пламя. Полыхало жаром и разъедало дымом глаза. Кругом настолько все изменилось, что Ющин не мог даже понять, куда он попал. Он остановился перед люком с поломанным трапом и увидел под собою батарейную палубу. Хотел было спуститься вниз, но не решился. Вокруг него не было ни одного живого человека, и никто не тушил пожаров. Очевидно, панический страх загнал людей в нижние помещения. Но ему представилось, что он уцелел один на всем корабле, который шел вперед, неизвестно куда, никем не управляемый. От такой мысли Ющин содрогнулся. Он выскочил на срез и хотел подняться на верхнюю палубу. Зачем? Он и сам того не знал. Смеркалось. Крен на правый борт увеличился. Верхние части броненосца были разгромлены еще больше, чем нижние. Мачты оказались изломанными, такелаж порван, дымовые трубы еле держались, шлюпки развалились, задний мостик опрокинулся. Вся кормовая половина была охвачена огнем. А вокруг не переставали падать снаряды, поднимая взрывами водяные смерчи. За кормою сквозь брызги виднелся «Орел», весь окутанный дымом, а за ним держали в кильватер еще какие-то корабли. И непонятно было, почему это вся эскадра тянется за умирающим броненосцем «Бородино».
Гонимый ужасом, Ющин бросился обратно в носовой каземат, чтобы сообщить обо всем кондуктору Чепакину. Но когда он добежал туда, кондуктора на месте уже не было. Вдруг броненосец весь затрясся от попавшего в него неприятельского залпа и стал быстро валиться на правый борт. Ющин в этот момент находился около орудийного порта и успел ухватиться за какую-то трубу.
Что произошло с ним дальше, об этом у него осталось смутное представление. Броненосец опрокинулся, а он, смятый и оглушенный ревущими потоками, все еще находился внутри его, в носовом каземате. Ющин одной рукой разорвал на себе все платье и, нащупав ногою орудийный порт, нырнул в него. А может быть, последние действия его были совсем не такие. Но верно было то, что какое-то неопределенное время, показавшееся ему невероятно длительным, он находился под водою на большой глубине, захлебывался и кружился. Не было сомнения и в том, что на поверхность моря он всплыл голым. Только на ногах оставались сапоги, потому что они были тесны и не удалось их стащить.
Все, что испытал Ющин в какую-нибудь минуту или две, подействовало на него настолько ошеломляюще, что ему даже не было страшно. Открыв глаза, он увидел свой корабль, плавающий вверх килем. Работали, бурля воду, оба винта. Над поверхностью моря, среди вздымающихся волн, то в одном месте, то в другом показывались матросские головы. А человек десять забрались на громадное днище судна и, размахивая руками, что-то кричали. Один из них снял с себя нательную рубаху и, придерживаясь за боковой киль, протянул ее Ющину:
– Семен, хватайся за нателку и выбирайся к нам.
Ющин ухватился было за рукав, но ударила волна, и в сжатом кулаке его осталась лишь часть материи. Он снова окунулся в воду. Броненосец быстро уходил от него. Чтобы не попасть под работающие в корме лопасти, он начал отплывать в сторону. Под руки ему попался шлюпочный рангоут, с которым он решил не расставаться до самой смерти.
Ющин не видел, как утонул его броненосец, а все свое внимание сосредоточил на других кораблях, взывая к ним о помощи. В сгущавшихся сумерках, весь в огне, как чудовищный факел, прошел мимо «Орел», осыпаемый взрывающимся металлом. Грохотало небо, потрясая простор, ревело море, расцвечиваясь огненными фонтанами, качались волны с прилипшими к ним клочьями дыма. Казалось, наступил час гибели всего мира. «Николай I», увеличив ход, намеревался, видимо, обогнать переднее судно, чтобы стать во главе эскадры. Главные неприятельские силы прекратили огонь. Но русские корабли продолжали стрелять – вероятно, по японским миноносцам. Поочередно один за другим проходили мимо Ющина остатки разбитой эскадры: «Апраксин», «Сенявии», «Ушаков», «Сисой Великий», «Наварин». Он кричал им, он называл каждое судно поименно, а они все уходили от него. Порядочно отстав от эскадры, шел крейсер «Нахимов». Сзади него уже не было видно ни одного судна. Ющин, барахтаясь в волнах, заметался, напряг все свои силы, готовый выпрыгнуть из воды и бегом помчаться в сторону последней надежды. «Нахимов» как будто услышал его голос и повернул к нему, но через минуту корма крейсера начала уходить, сверкая гакабортным огоньком.
– Проклятые! Чтоб вам всем очутиться на морском дне! – кричал и безумствовал Ющин.
Он в отчаянии зажмурился. Закружилась голова. Почудилось, что он проваливается в пропасть. Он упустил было рангоут из рук, но тут же опомнился и, открыв глаза, снова ухватился за него. Наступил мрак. Где кончалось море и где начиналась тьма, ничего нельзя было разобрать. Изредка даль сверкала орудийными вспышками, но и это скоро прекратилось. Прислушался – ни одного человеческого голоса. Значит, Ющин остался один среди грозного моря, под черным небом ночи. Минуты ли проходили или часы, он не имел представления о времени. Он продолжал мучиться в неравной борьбе со стихией. Волны поднимали его вверх, швыряли вниз, ударяли в лицо, злорадно хохотали в уши, вырывали из рук рангоут, опрокидывали тело, давили грудь, перекатывались через голову. Иногда казалось, что это напала на него разъяренная толпа и перебрасывала пинками из стороны в сторону. Он захлебывался горько-соленой водой, откашливался, кричал и ловил моменты, чтобы наполнить грудь свежим воздухом. Он давно перестал ощущать разбухшие в сапогах ноги, словно они совсем отвалились. Коченело тело, изматывались последние силы, путалось сознание...
Неожиданно Ющин увидел, как черная даль засверкала молниями орудий, прорезалась лучами прожекторов, и послышались удары, от которых содрогалась ночь. Неужели эскадра повернула обратно? Багровые вспышки приближались. Вскоре мимо Ющина, в двух-трех кабельтовых от него, по взрытой поверхности моря в беспорядке проползли какие-то бесформенные тени. Он задергался, завопил, а черные тени, грохоча раскатами артиллерийского огня, уходили от него все дальше, в темную страшную неизвестность.

Эпилог

Восемь с половиной месяцев мы пробыли в плену и наконец дождались того счастливого дня, когда оставили кумамотские лагеря. Мы были перевезены по железной дороге в портовый город Нагасаки, где уже поджидал нас пароход Добровольного флота «Владимир», пришвартованный к стенке. Наш эшелон сразу же разместился в его просторных, специально приспособленных для перевозки войск трюмах. Но пароход простоял в порту еще несколько дней, принимая живой груз до установленной нормы. Пассажирами были главным образом матросы и десятка два морских и сухопутных офицеров.
Россию мы оставили 2 октября 1904 года, а возвращались на родину в конце января 1906 года.
Царское правительство, чтобы задобрить нас, выдало нам во время нашей стоянки в Нагасаки береговое жалованье и морское довольствие за девять месяцев. Время, проведенное в плену, нам сочли за плавание. Каждый из нас располагал значительной суммой денег. На пароходе получили дубленые полушубки, валенки и папахи. Если не считать кормежки, это был последний и окончательный расчет с казной. Мы впервые почувствовали себя более или менее свободными людьми.
Город Нагасаки расположился на берегу длинной и широкой бухты, живописно изрезанной причудливыми фиордами и окруженной горными хребтами. У входа в нее, защищая ее от морских ветров, ощетинился пиниями крутоярый остров Катабоко. К городу примыкали громадные постройки домов и судостроительных верфей. Бухта шумела человеческими голосами, лязгала работающими лебедками, дымила многочисленными трубами коммерческих кораблей. Между крупными океанскими пароходами, стоявшими под флагами разных наций, проворно шныряли маленькие японские лодки – фуне. Каждая из них блестела крытой лакированной каюткой, каждая щеголяла приставным носом и была похожа на водоплавающую птицу с вытянутой шеей.
Против города, на северо-западной стороне Нагасакской бухты, среди скалистых взгорьев заросла зеленью деревня Иноса, хорошо известная русскому флоту. За много лет до войны русское правительство сняло здесь в аренду участок земли, на котором были устроены шлюпочный сарай, поделочные мастерские, госпиталь. Над этими постройками господствовало морское собрание, обслуживаемое любезной экономкой Амацу-сан. В нем были бильярдная и богатая библиотека, внутренние стены его украшались портретами адмиралов и офицеров. На одном из холмов возвышалось двухэтажное здание под названием «Гостиница Нева». В западном конце селения расположено кладбище для русских моряков. Офицеры называли Иносу русской деревней. Кто из них не мечтал попасть в нее! Там происходили азартные игры в карты и бесшабашные кутежи, там можно было жениться на молоденькой японке. Эти браки заключались по договору на тот период времени, пока корабль стоял в Нагасаки. Многие из наших офицеров оставили здесь свое потомство. Все это, конечно, давало японцам исключительный материал для изучения нашей организации военно-морского дела и нравов тех, с кем им предстояло в будущем воевать.
От каменной пристани, ступени которой спускались прямо в воду, город начинался европейскими гостиницами и ресторанами. Здесь, на широких улицах, наряду с японцами, наряженными в национальные костюмы – кимоно, встречались англичане, немцы, французы, русские, китайцы, негры. Слышался разноязычный говор. А дальше, за европейским кварталом, плотно прижались друг к другу японские домики, деревянные, легкие, не больше как в два этажа, причем верхний этаж приспособлен для жилья, нижний – для торговли. Передние стены магазинов на день раздвинуты, и можно, не читая вывесок, видеть, чем в них торгуют: черепаховыми изделиями, узорчатыми веерами, изящным японским фарфором, разноцветными шелками. Создавалось такое впечатление, как будто гуляешь не по узким улицам, а в павильоне и рассматриваешь выставку японской кустарной и фабричной продукции. Некоторые дома и храмы разбежались по горным склонам и зеленеющим холмам, придавая городу декоративный вид.
Рестораны, чайные домики и вертепы звенели японской или европейской музыкой. На ее волнующие звуки, возбуждаясь обманчивой радостью, шли иностранные моряки, прибывшие сюда из-за далеких морей и океанов, загорелые, обвеянные ветрами всех географических широт. Особенно разгулялись на радости некоторые русские, как офицеры, так равно и нижние чины, только что переставшие быть пленниками. Их можно было узнать издали: они орали песни, ругались и без всякой надобности, словно наступила для них Масленая неделя, разъезжали на рикшах.
Меня удивляли японцы. Я не встречал опечаленных и угрюмых лиц ни у мужчин, ни у женщин. Казалось, что они всегда жизнерадостны, словно всем им живется отлично и все они довольны и государственным строем, и самими собою, и своим социальным положением. На самом же деле японское население живет в большой бедности, но искусно скрывает это. Точно так же ошибочно было бы предположить, судя по их чрезмерной вежливости и любезности, выработанной веками, что они представляют собою самый мирный народ на свете.
Я с жадностью всматривался в разнобойную жизнь города, а мои мысли всецело были заняты одной японкой, той, что осталась в Кумамоте.
Находясь в лагерях для пленных, я сдружился с японским переводчиком. Он великолепно говорил по-русски и очень любил нашу литературу. Мы иногда часами разговаривали о произведениях русских классиков и современных писателей. Это и сблизило нас. Он стал меня приглашать в город Кумамота к себе на квартиру. У него была сестра Иосие, девушка двадцати лет, маленькая, статная, с матово-нежным лицом и загадочным взглядом черных лучистых глаз. Любовь не считается ни с расовым различием, ни с войной; она развивается по своим собственным законам. Иосие, встречаясь со мной, сначала настораживалась, как птица при виде приближающегося охотника, но после нескольких свиданий у нас началось взаимное тяготение друг к другу. Я разговаривал с нею при помощи ее брата. А когда выяснилось, что она немного говорит по-английски, взялся и я за изучение этого языка. Первые слова и фразы, усвоенные мною, были, конечно, приветственные и, конечно, о любви. Но иногда, разгораясь и желая выразить свои чувства полнее, я говорил ей по-русски:
– О милая Иосие! На севере, за Полярным кругом, длится ночь три месяца. И когда человек после такого продолжительного времени увидит на несколько минут только золотой кусочек солнца, он приходит в невероятный восторг. Но с каждым днем небесное светило поднимается все выше, излучается все ярче. Такое же впечатление пережил и я, встретив тебя на своем жизненном пути.
Я подбирал для нее самые поэтические слова, какие только знал. Она, конечно, не понимала их смысла. Она только улыбалась маленьким ртом с пухлыми губами, блестя белизной мелких и немного кривых зубов. И призывно мерцали ее черные глаза, наискось подтянутые к вискам. Не понимал и я ее, когда она, откинув назад черноволосую голову с пышной прической, что-то быстро начинала говорить. Японцы не имеют в своем языке буквы «л» и заменяют ее буквой «р». Поэтому и Иосие, произнося мое имя Алеша, говорила «Ареша». Но это почему-то особенно мило звучало в ее устах.
Брат Иосие не препятствовал нашей любви. А когда я ему сообщил, что хочу жениться на его сестре, он согласился и на это. Может быть, тут сыграло роль то обстоятельство, что она была сиротой. В Россию мне, как политическому преступнику, нельзя было возвращаться. При помощи эмигранта-народовольца доктора Русселя, приехавшего в Японию специально для того, чтобы снабжать пленных революционной литературой, я хотел вместе с Иосие уехать в Америку. Я знал, что в Японии мне придется бедствовать. А там, по ту сторону Великого океана, в стране Нового Света, я с такой милой подругой лучше устрою свою жизнь. Я основательно изучу английский язык, поступлю матросом на коммерческий корабль и буду наезжать в Россию как американский гражданин. И мне снова будет доступна родина для политической работы. Так рисовалось будущее, а молодость, опьяненная иллюзией счастья, не рассуждает о преградах, пока не ударится лбом о каменную стену.
Поздней осенью из России пришло в Японию известие об амнистии политическим преступникам. Это повернуло мою судьбу в другую сторону: я мог вернуться на родину. После долгих колебаний я решил расстаться с Иосие.
В последний день перед отъездом я пришел к ней проститься. Она встретила меня сияющей улыбкой и показалась мне особенно привлекательной в синем шелковом кимоно, с широким узорчатым бантом на спине. Я заранее запасся фразами из японского и английского самоучителей и с трудом объяснил ей, что уезжаю в Россию, а так как там революция, то не могу ее взять с собою. Вздрогнули ее узкие плечи, она взмахнула широкими рукавами кимоно, словно хотела вспорхнуть, но осталась на месте. На черные блестящие глаза, как занавески, опустились веки с бахромой густых ресниц, скрывая в узких щелях навернувшиеся слезы. Вдруг она повернулась ко мне и, заговорив что-то по-японски, быть может, проклиная нашу первую встречу, смотрела на меня то умоляюще, то с ненавистью. Потом бросилась ко мне на шею.
– Ареша! – прозвучал ее гортанный голос, обжигая сердце.
Маленькая и легкая, она была сильна своей фигурой, улыбкой, лучистыми глазами и всем своим обликом. Она опутала мою волю, как лианы дерево. Наше прощание превратилось в невыносимую муку. Уходя от нее, я словно оборвал живую ткань в своей груди.
Теперь я находился от Иосие далеко, на шумных улицах Нагасаки, а в моем сознании все еще звучала не допетая до конца песня любви.

 

Неожиданно к нам на пароход «Владимир» заявился инженер Васильев. Он поселился в каюте. Мы часто встречались с ним: то мы приходили к нему, то он спускался к нам в трюм. С жадностью мы слушали, когда он рассказывал о том, что за последнее время происходит в России.
Однажды вечером мы засиделись у него в каюте. Речь зашла об адмиралах. Он виделся с Рожественским.
– Ну, как поживает герой Цусимского боя? – спросил боцман Воеводин, раскрасневшись от выпитого чая.
Васильев оживленно заговорил:
– Вылечился от ранений, но остался все таким же суровым, каким был раньше. И вот что удивительно: он убежден, что во время Цусимского боя нас подстерегала и английская эскадра, будто бы стоявшая у Вейхайвея. Ей было дано задание – быть наготове и в случае нашей победы над японцами напасть на нас в море.
– Неужели это могло быть? – удивился я, вопросительно глядя в лицо рассказчика.
– Такая глупость простительна гальюнщику, а не адмиралу, – иронически улыбаясь, ответил Васильев.
Он пододвинул к нам печенье и продолжал:
– Между прочим, у меня с ним вышло столкновение. До адмирала дошел слух, что я читаю перед офицерами разоблачающие доклады о Цусиме. Через своих штабных чинов он хотел было переманить меня на свою сторону и приголубить, но это ему не удалось. Я не явился к нему. Адмирал затаил против меня злобу. А когда один из офицеров донес ему, что я знаком с доктором Русселем и получаю от него революционную литературу, Рожественский вызвал меня к себе уже официально. Я пришел к нему в штатском платье. Мой независимый вид сразу вызвал в нем приступ раздражения. Он даже не мог говорить. Только пригрозил мне крепостью, если я вернусь в Петербург.
– Очевидно, Рожественский думает выйти сухим даже из такой глубокой воды, как Японское море, – вставил я.
– Вот именно, – засмеялся Васильев. – Меня-то он не испугал, но многие из морских офицеров все еще побаиваются его. Для запугивания их очень остроумный маневр придумал приверженец адмирала капитан второго ранга Семенов. Он усиленно распространял слух среди пленных офицеров, что Рожественский опять будет начальником Главного морского штаба. Все это делалось для того, чтобы никто не посмел разоблачать действия командующего эскадрой...
Из дальнейшей беседы с Васильевым выяснилось, что если бы 2-я эскадра достигла Владивостока, то Рожественский отказался бы командовать ею, считая себя больным. Об этом он задолго до Цусимского сражения сообщил телеграммой в морское министерство. На его место был назначен вице-адмирал Бирилев. Это был очередной ставленник царского трона. Он должен был продолжить дело Рожественского и со славой добыть победу империи на Востоке. С такой установкой он 12 мая покидал столицу. Весь державный Петербург собрался на вокзале и с большой помпезностью провожал Бирилева со штабом на Дальний Восток. Из Петербурга и Кронштадта на Знаменскую площадь и на платформу вокзала стеклась масса моряков, адмиралов, капитанов, молодых офицеров. Тут же присутствовали великосветские и морские дамы. Бирилев был бодр и энергичен на вид, он оживленно прощался с нарядной сановной публикой, исступленно ему кричавшей: «Ура!» Дамы подносили адмиралу роскошные букеты цветов, некоторые из них его благословляли иконами. На глазах провожавших выступали патриотические слезы умиления. Всеобщие пожелания победы хором неслись вслед поезду, отходящему в дальнюю дорогу за славой. В то время, когда мы переживали страшную катастрофу при острове Цусима, новый командующий вместе со своим штабом мчался во Владивосток. В салон-вагоне адмирал мечтал, как перед Золотым Рогом на горизонте появятся победоносные корабли вверенных ему морских сил. Он прикидывал в уме, сколько из тридцати восьми вымпелов 2-й эскадры останется в его распоряжении. Бирилеву мерещилось, как он, вступив в командование 2-й эскадрой, будет громить японцев на море, а это даст возможность и нашим сухопутным войскам перейти в наступление. И сколько новых орденов прибавится к той обширной коллекции, какую он уже имел на своей груди! Может быть, в его мечтах уже сверкала и золотая сабля, какую подарит ему царь за блестящую победу. Слава о нем как о гениальном флотоводце прогремит на весь мир. Но каково же было его разочарование, когда вместо эскадры прибыли во Владивосток только три судна: миноносцы «Грозный» и «Бравый» и ничего не стоящий в боевом отношении, переделанный из бывшей яхты наместника Алексеева крейсер 2-го ранга «Алмаз». Бирилеву пришлось срочно возвратиться на экспрессе в Петербург.
Васильев в заключение добавил:
– Вы все знаете, как слаба была наша эскадра в своей материальной части. Ответственность за это должен был нести вместе с другими воротилами и Бирилев. Но его не отдали под суд. Мало того, этот морской жук ухитрился пролезть в морские министры. Так могло случиться только в условиях русской действительности.
Перед самым отходом «Владимира» инженер Васильев через вестового вызвал меня к себе в каюту. Когда я пришел к нему, он спешно укладывал свои вещи в чемодан. Я спросил:
– В чем дело, Владимир Полиевктович? Куда вы так торопитесь?
– Положение изменилось. Придется мне расстаться с вами. Дело в том, что офицеры получают прогонные деньги здесь, в Нагасаках. Каждому из нас предоставлено право возвращаться на родину самостоятельно. Многие выбрали себе водный маршрут – Индийским океаном. Воспользовался и я этим случаем. Я прямо из Японии пароходом махну через Тихий океан в Северную Америку. Потом пересеку Атлантику. Таким образом завершится мой путь вокруг земного шара.
– Подвезло вам! – воскликнул я.
Васильев, передавая мне клочок бумаги, исписанный его твердым почерком, сказал:
– Вот вам адрес моего отца. Передайте его надежным товарищам и от них возьмите для меня адреса. Пишите. Мы не должны терять друг друга из виду. А теперь идите и соберите в трюме товарищей. Я только получу расчет и сейчас же спущусь к вам.
– Есть.
Все было сделано, как наказал Васильев. Мы собрались на одной из палуб носового трюма. Из орловской команды были кочегар Бакланов, машинный квартирмейстер Громов, машинист Цунаев, трюмный старшина Осип Федоров, фельдфебель Мурзин, боцман Воеводин, гальванеры Штарев, Голубев, Алференко и много других. Инженер Васильев сообщил нам последние новости о России, почерпнутые им из английских газет. Потом на основании фактов начал рисовать перед нами картину событий, происходивших на родине. Все это очень волновало нас. Я смотрел на него и удивлялся, как все на нем было великолепно прилажено: и темно-синий костюм, и белый накрахмаленный воротничок с черным галстуком, повязанным бантиком, и начищенные до блеска желтые ботинки. Такой же аккуратностью он отличался во всех своих мыслях и поступках. Каждая его фраза была четкая и ясная, словно он читал ее по книге. Заговорив о Цусимском сражении, он главным образом старался вскрыть причины нашего поражения. Эти причины давно были мне известны. Подытоженные и закрепленные в памяти, они стояли перед глазами, словно напечатанные жирным шрифтом на бумаге.
Наша эскадра была почти в два раза слабее японского флота. Но не в этом только была основная причина ее гибели. Из русской военно-морской истории можно было бы привести бесчисленные примеры того, когда технически слабые и малочисленные отряды русских моряков все-таки наносили поражение противнику. Но я ограничусь лишь одним малоизвестным случаем, характеризующим русских моряков. 23 июня 1773 года в морском бою у Балаклавы два русских корабля «Корона» и «Таганрог», вооруженные тридцатью двумя пушками, наголову разбили турецкий флот, состоявший из двух больших кораблей по пятьдесят две пушки в каждом и двух шебек с пятьюдесятью пушками. Русскими командовал опытный голландец – капитан 1-го ранга Иоган Генрих ван Кинсберген. Восторгаясь храбростью русских моряков, он оставил в своих мемуарах знаменательную запись:
«С такими молодцами я бы самого дьявола выгнал из ада».
При Цусиме было немало отважных и опытных командиров, но их ценная инициатива никак не была использована, хуже того – она была связана бездарным командованием. И вообще наша эскадра была совершенно не подготовлена к серьезному бою. И только безумное правительство могло послать ее в такой дальний путь навстречу сильнейшему врагу.
Организация службы у нас никуда не годилась.
Мы не умели маневрировать и лишь кружились во время боя на одном месте, как очумелые, давая возможность противнику безнаказанно нас расстреливать.
Не говоря уже о том, что наша эскадра состояла из разнотипных судов, представлявших собою смесь музейных редкостей, мы новейшие и быстроходные корабли поставили в одну колонну со старыми и тихоходными и тем самым уменьшили их скорость до девяти узлов.
Перегруженные, наши броненосцы настолько ушли бронированными частями в воду, что перестали быть броненосцами, а не убранные с них шлюпки и дерево, деревянная отделка кают и мебель служили пищей для пожаров, причинивших нам много бедствий.
Взятые с собою ненужные транспорты только стесняли движение боевых судов.
У японцев в каждой башне, в каждом каземате имелся дальномер, а у нас их было только по два на корабль. И вся наша артиллерия с плохо воспламеняющимися трубками, с неразрывающимися снарядами, с неверными таблицами, с негодными башнями, с плохо оборудованными и неосвоенными оптическими прицелами, с необученными комендорами была совершенно безвредна для противника.
Спайка между верхами и низами наладилась кое-как лишь перед самым боем, вызванная общей опасностью, а до этого весь организм эскадры разъедался острой классовой ненавистью, которую точно не замечало начальство.
Для прорыва во Владивосток ни в коем случае нельзя было идти Корейским проливом, где у японцев были расположены главные базы для морских сил.
Эскадра, приближаясь к острову Цусима, не предпринимала никаких разведок и совершенно игнорировала противника, словно мы шли на парад.
Не только командиры судов, но и младшие флагманы, контр-адмиралы не были заранее осведомлены о стратегической и тактической обстановке предстоящего боя. Никто из начальников не знал, какие оперативные планы были разработаны командующим эскадрой Рожественским, а многие даже сомневались, имелись ли вообще у него какие-либо планы. Это был исключительный случай в истории морских войн.
Выяснилось еще и то, что в продолжение пяти с половиной часов дневного боя, когда решалась участь сторон, никто из адмиралов эскадрой не командовал. Ею руководили случайные офицеры, оставшиеся неизвестными, а иногда и матросы. Такую нелепую эскадру могла бы разбить любая страна, выставив против нее равную силу.
Достаточно было одной из перечисленных причин, чтобы привести 2-ю эскадру к поражению. Все же, вместе взятые, они привели ее к полному разгрому. Многим матросам все это стало известно сейчас же после сражения. Но теперь от инженера Васильева мы узнали о новых фактах. Больше всего он удивил нас сравнительной таблицей артиллерийского огня:
– Вот какое число выстрелов делала та и другая сторона в одну минуту: русская эскадра – сто тридцать четыре, японская эскадра – триста шестьдесят. Выбрасывала металла в одну минуту русская эскадра двадцать тысяч фунтов, японская эскадра – пятьдесят три тысячи фунтов. Что же касается взрывчатого вещества, каким начинялись снаряды, то разница получается почти невероятная. Русский двенадцатидюймовый снаряд заключал в себе пятнадцать фунтов пироксилина, японский такой же снаряд – сто пять фунтов шимозы. Русская эскадра выбрасывала взрывчатого вещества в одну минуту пятьсот фунтов, японская – семь тысяч пятьсот фунтов. Но и это, товарищи, не все. Сама шимоза как взрывчатое вещество значительно сильнее пироксилина.
Васильев окинул своих слушателей взглядом, как бы проверяя, какое впечатление произвели на них сообщенные данные, и продолжал:
– Какие же, товарищи, мы должны сделать из этого выводы? Россия с ее феодальными порядками, с ее глубочайшими язвами деспотического строя не выдержала экзамена на поле брани. Она слишком для этого одряхлела. Капиталистическая Япония, обновленная реформами, сбила военную заносчивость с наших адмиралов и генералов. Кто виноват в нашем поражении? Виновата вся государственная система. Ведь Цусима для нас оказалась не только в Корейском проливе. Нет, ее в достаточной степени испытали и на сухопутных фронтах. Может быть, не так ярко, но Цусима проявлялась и на железных дорогах, и на заводах, и в кораблестроении, и в области просвещения, и во всей нашей придавленной и бестолковой жизни. Но пусть Япония не очень бряцает оружием. Она победила не трудовой народ, а его разложившееся и всем опостылевшее правительство. Второй такой победы она не дождется, если у власти станут представители другого класса. А пока что Япония сыграла нам только на руку. Она открыла глаза на действительность даже самым малограмотным людям. Наше счастье в том, что солдаты повернули свои штыки и ружья в обратную сторону – против тех, кто послал их на бессмысленную смерть. Война закончилась революцией. Нас, переживших Цусиму, ничем больше не устрашишь...
Загудел пароход, давая знать, что готов к отходу.
Васильев не мог больше говорить и, взяв от меня адреса товарищей, полез по трапу, сопровождаемый аплодисментами сотен людей. Спустя несколько минут он с чемоданом в руке вышел из своей каюты на верхнюю палубу. Едва он успел сойти на стенку гавани, как начали отдавать швартовы.
Пароход «Владимир» вышел в открытое море и взял курс на Владивосток. Крепчал северный ветер, вспенивая, как молодую брагу, волны. Серыми бесформенными стаями неслись на юг облака.
Я в одиночестве долго стоял на юте. Несмотря на стужу, мне не хотелось уходить вниз. В последний раз я смотрел на удаляющиеся возвышенности Нагасаки. Быть может, никогда уже больше мне не придется побывать в этой стране вечной зелени, цветущих хризантем, танцующих гейш, в стране настолько же улыбчивой, насколько и загадочной.
Угасал день. Берега Японии теряли свои очертания, сливаясь с дымчатым небосклоном. Далеко позади нас заботливо вспыхивал проблесковый маяк.
Прозябший, я спустился в твиндек, в шум человеческих голосов. Разговаривали о семьях и любовницах, о войне и революции. Весело наигрывала гармошка, звуки которой сопровождались чьим-то залихватским посвистом. Несколько человек пели частушки.
Поодаль от певцов и гармониста обособленно сгрудилась большая группа матросов. Они тесно наваливались друг на друга и старались ближе придвинуться к флотскому унтер-офицеру. Опираясь на костыль, он что-то рассказывал им, а слушатели, вытягивая шеи, казалось, ловили каждое его слово. Некоторые из них кому-то угрожали.
Я подошел к этой группе. Теперь мне хорошо был виден говоривший высокий горбоносый человек лет двадцати семи, с деревяшкой вместо левой ноги. Огромное тело его было тощее и жилистое, но в нем чувствовались крупные и крепкие кости. Вся его фигура ходуном ходила, то порываясь вперед, как бы наступая на слушателей, то откидываясь назад. Он был сильно возбужден. Большие серые глаза его в густых ресницах были воспалены, и они, оглядывая людей, катались, как блестящие шары. Звучно и резко, как удары колотушки, чеканил он свою речь:
– Вот как все обернулось наоборот. Заклятые враги стали на защиту русских адмиралов и офицеров. Живо стакнулись...
Кто-то перебил его:
– А что у тебя с ногой? Снарядом, что ли, оторвало?
– Да нет, только осколком сильно кость повредило. Из-за ноги я и попал к вам на «Владимир». Нас, больных, вместе с портартурцами раньше всех начали возвращать из плена. Посадили на пароход «Воронеж». А тут и произошла заворошка с адмиралом Рожественским, чтобы его черт подрал с головы до пяток. И началось то, о чем я вам рассказывал. А я еще больше заболел, и меня направили в русский морской госпиталь, что находится в Нагасаках. Полноги отхватили. Здесь еще двое с «Воронежа» едут со мною. Они тоже в госпитале со мною были.
Инвалид меня очень заинтересовал, и я в тот же вечер встретился с ним наедине. Он назвался строевым квартирмейстером Кузнецовым. С большим вниманием я выслушал его исповедь о том, как он стал революционером. До войны и в самом начале ее Кузнецов был исполнительным и надежным унтер-офицером. На него не действовали ни речи агитаторов, ни запрещенная литература, распространяемая среди матросов подпольщиками. Его сделали революционером адмиралы и генералы, приводившие наши войска и флот только к поражениям. А он, как патриот родины, страдая от неудач на войне, пришел к убеждению, что высшее командование не сумело направить героизм русских матросов и солдат к победам. Это до крайности его возмущало. Негодуя на верхушку, он постепенно дошел до ярой ненависти против всего царского режима.
К нам приблизились двое его товарищей, которые вместе с ним задержались в госпитале и теперь ехали на «Владимире». Я перевел разговор на другую тему и с нетерпением начал всех троих расспрашивать об удивительном событии на пароходе «Воронеж». То, что они рассказали, впоследствии подтвердили мне и некоторые революционно настроенные офицеры. Из бесед с этими офицерами я выяснил и другие факты, какие не могли быть известны матросам. В общем, очевидцы восстановили передо мною события на «Воронеже» со всеми подробностями.
После ратификации мирного договора между Россией и Японией адмиралу Рожественскому и всем пленным командирам кораблей было дано через французского консула разрешение из Петербурга: «возвращаться по способности». Они могли, не дожидаясь русских судов, выехать немедленно на любом иностранном пароходе кружным путем через Европу. Но, боясь всесветного позора и корреспондентов иностранных газет, адмирал отказался воспользоваться этим разрешением. Он ждал до тех пор, пока в Токио не приехала для приема пленных комиссия, возглавляемая генерал-майором Даниловым. Эта комиссия проследовала через город Киото, где находился Рожественский и чины его штаба, и не только не заехала, но даже никак не адресовалась к ним – ни по почте, ни по телеграфу. Адмирал был возмущен таким пренебрежением и сильно нервничал. И все же пришлось ему обратиться к Данилову с просьбой – отправить его во Владивосток с первым русским пароходом. Просьба была уважена. Рожественский со своим штабом, адмирал Вирен с флаг-офицером и один из сухопутных генералов сели на прибывший в Кобе пароход Добровольного флота «Воронеж». На этом же пароходе возвращались из плена человек пятьдесят офицеров и около двух с половиной тысяч нижних чинов. Тут были матросы и солдаты. 3 ноября «Воронеж» вышел из Кобе. В трюмах парохода было тесно и душно. Люди поднимались на верхнюю палубу и располагались на ней от носа до кормы. Даже довольно свежий норд-ост не мог их разогнать. Здесь дышалось легко, а главное – радостно было сознавать, что кончилось длительное томление плена. Казалось, что первое время у всех было только одно желание – скорее попасть в русский порт. Из огромнейшей трубы вываливались клубы черного дыма, под кормою напряженно вращались гребные винты, сокращая расстояние до родной земли.
Адмирал Рожественский чувствовал себя бодро. Его раны, полученные в Цусимском бою, заживали, спаленная борода отросла. Обласканный в плену телеграммой царя, он возвращался в Россию с надеждой, что ему опять предоставят высокий пост начальника Главного морского штаба.
В штатском пальто и шелковой шапочке, какую носят профессора, он вышел погулять на полуют. Но здесь и началось то, о чем говорил квартирмейстер Кузнецов. Раньше, до Цусимы, матросы и солдаты при виде адмирала моментально вскочили бы и, вытянувшись в струнку, замерли бы на месте. А теперь одни небрежно стояли, другие сидели в разных позах, некоторые, раскинувшись, просто валялись на палубе. Ни один из них не отдал ему чести и не проявил никаких признаков боязни, точно это был такой же нижний чин, как и все остальные.
Рожественский сразу потерял хорошее настроение, вскипел и, потрясая кулаками, заорал:
– Убрать отсюда этот грязный сброд! Сейчас же, немедленно! Чтобы ни одной скотины не было здесь!..
И, не дожидаясь судового начальства, он сам бросился на тех, кто сидел или лежал на палубе, и стал их расталкивать пинками. Адмирал проделал это с такой верой в свое могущество, как будто не было в его жизни ни «гулльского инцидента», ни Цусимы, ни позорной сдачи в плен врагу без единого выстрела. По-видимому, несмотря на революцию и полный свой провал как командующего, он сознавал себя все тем же властным начальником, каким был раньше. Для матросов и солдат это было совершенно неожиданно и, может быть, поэтому подействовало на них ошеломляюще. Беспорядочной толпой они хлынули к носу, моментально очистив весь полуют. А когда на его крик появились судовые офицеры, он, глядя на них исподлобья, буркнул:
– Слюнтяи, а не начальники. Распустились с революцией.
И ушел к себе в каюту, которую уступил для него командир судна капитан 2-го ранга Шишмарев.
Возможно, что после этого случая Рожественский был доволен собой. Его власть, возымевшая такое действие на массы, еще не утратила своей силы. Но он не предполагал, что люди за время войны и плена изменились и что не каждый раз ему удастся достигнуть такого эффекта. В Порт-Артуре они узнали, с каким тупоумием, дрожа за свои жизни, управляло ими высшее командование. Адмирал Алексеев, генерал Стессель и другие царские ставленники не воевали, а только порочили славу русского оружия! Это по их вине пала крепость и погибли корабли. По их вине десятки тысяч товарищей, бесплодно сражаясь, остались на вечный покой на морском дне и в братских могилах. По их вине торжествует враг. Матросы и солдаты узнали все и про самого Рожественского. А за время пребывания в плену революционеры и нелегальная литература еще более пробудили их сознание.
Весть о поступке Рожественского разнеслась по всему кораблю. Люди в трюмах заволновались. А вечером, когда стали раздавать ужин, все повалили на верхнюю палубу. Каша оказалась из прогорклой крупы. Эшелон не притронулся к ней. Поднялся шум, послышались угрозы по адресу начальства. Среди нижних чинов нашлись ораторы, которые, взбираясь на возвышения, произносили речи. Командир парохода капитан 2-го ранга Шишмарев едва успокоил людей, обещав выдать им другой ужин. Считая дело улаженным, он ушел к себе на мостик. Но массу волновал уже другой вопрос – посерьезнее, чем каша. К командиру пришел на мостик делегат от эшелона и заговорил о революции. А потом он заявил, чтобы Рожественский больше не смел так обращаться с нижними чинами.
Вечером, боясь в темноте проходить Симоносекский пролив, пароход стал на якорь у его входа.
Поздно ночью, опираясь на тяжелый костыль, шел по верхней палубе квартирмейстер Кузнецов. Его сопровождали человек десять матросов и солдат. Левую ногу он держал на весу: раненная и недолеченная, она за последние дни загноилась и стала чернеть.
– Ты смелее держись, а мы будем находиться поблизости. В случае чего – весь эшелон за тебя, – наказывали ему товарищи.
– Не сомневайтесь. Всю правду преподнесу ему, как бифштекс на серебряном блюде, – уверенно ответил Кузнецов.
– Вот-вот. И горчицей погуще смажь.
Товарищи остались на палубе, а он один направился к капитанской каюте. Дверь оказалась незапертой. Квартирмейстер, войдя в помещение, остановился у порога, тяжело дыша, словно он прошел длинный путь и сильно устал. Адмирал, раздетый, лежал на койке и читал какую-то книгу. Он повернул голову в сторону двери и, окинув инвалида подозрительным взглядом, спросил:
– Что тебе нужно?
– Поговорить с вами хочу, – твердо отчеканил Кузнецов.
– О чем?
– Насчет вашего безобразия.
Такой оскорбительный ответ, да еще от нижнего чина, адмирал услышал первый раз в жизни. Он дернулся и, точно подброшенный пружиной, уселся на койке. Сначала его лицо выразило крайнее удивление, потом оно побагровело. Словно чем-то подавившись, он прошипел кривым ртом:
– Повешу на рее...
Кузнецов сделал шаг вперед и, вызывающе глядя в глаза адмирала, заговорил еще более решительно:
– Потише, ваше превосходительство, на повороте, а то можете опрокинуться и свою башку разбить.
Можно было бы ожидать, что адмирал ринется на этого дерзкого человека и сокрушит его на месте. Но произошло нечто похожее на чудо: он остался на месте, словно придавленный тяжелым взглядом квартирмейстера. С полуюта Рожественскому удалось разогнать сотню людей, а здесь только перед одним инвалидом в жутком изумлении застыли его черные глаза и отвалилась нижняя челюсть.
Кузнецов сделал еще шаг вперед и загромыхал:
– По какому праву вы били людей на палубе? Или здесь, на пароходе, легче бить своих, чем в бою японцев? Трус!.. Опоганили весь флот, опозорили родину и до сих пор не бросились от стыда за борт!.. Я пришел сказать вам, чтобы вы убирались с «Воронежа»! Этого требует весь эшелон!
Адмирал слушал квартирмейстера молча, точно роли их переменились.
На выкрики Кузнецова сбежались офицеры. Они с трудом уговорили его оставить в покое адмирала. Уходя из каюты, он резко сказал, точно обращаясь к своему подчиненному:
– Не забудьте, ваше превосходительство, мои слова.
Офицеры чувствовали себя на пароходе хуже, чем в японском плену. Только пятеро из них были вооружены револьверами. После этой ночи они посменно дежурили у капитанской каюты, охраняя адмирала. Им было досадно, что тринадцать винтовок, о которых ничего не знали матросы и солдаты, были спрятаны в упакованном виде. Но пронести их пришлось бы через жилые трюмы, а это при такой обстановке было делать рискованно.
Утром, когда снимались с якоря, капитан 2-го ранга Шишмарев получил от генерала Данилова секретное предписание: во Владивостоке военное восстание, поэтому пароход задержать до особого распоряжения. Его перевели в Модзи и подняли на нем карантинный флаг. Эшелону объяснили, что в Кобе появилась чума и, чтобы не завезти ее в Россию, придется стоять здесь на якоре до тех пор, пока не убедятся в отсутствии этой заразы на «Воронеже». Но вести о восстании во Владивостоке все же дошли до нижних чинов, дошли через торговцев, шлюпки которых приставали к борту. На судне волнение усилилось. Спустя несколько часов «Воронеж» снялся с якоря и направился в Нагасаки. Адмиралы и офицеры почему-то решили, что в этом порту будет безопаснее стоять.
Командиру Шишмареву было известно, что на пароходе приготовлено красное знамя, перед которым еще в Хамадере матросы и солдаты дали клятву верности революции. Он умышленно повел судно вблизи островов. Офицерам было сообщено, что если вспыхнет восстание, то «Воронеж» выбросится на скалы.
В нагасакском порту пароход задержался на неопределенное время. Это еще больше взбудоражило эшелон. С того момента, как у Рожественского произошло столкновение с людьми, гнев их не переставал разгораться. А складывающиеся обстоятельства только способствовали этому, как способствует ветер пожару.
В первые дни пребывания Рожественского на пароходе около его каюты играл оркестр музыкантов. Во время завтрака, обеда и ужина исполнялись марши, польки, вальсы. Под звуки музыки приятнее было кушать. На флагманском корабле «Суворов», который остался на морском дне с девятьюстами человеческих жизней, адмирал редко садился за еду без духового оркестра. Флагманские чины позаботились, чтобы так же было и теперь на «Воронеже». Но наступило такое утро, когда адмиральский завтрак проходил без музыки, Рожественский хмурился, капризничал, недовольный пищей. И вдруг раздались звуки оркестра, но уже не около каюты, а где-то вдали, а главное – заиграли «Марсельезу». Рожественский не знал, что музыканты перенесли свою эстраду на бак.
– Это еще что за новость! – багровея, сказал адмирал и отбросил вилку и нож, зазвеневшие на палубе.
– Народ повлиял на музыкантов, ваше превосходительство, – ответил прислуживающий ему постоянный его вестовой Петр Пучков.
– Убери эту гадость с моих глаз! – показывая на тарелки, точно в них заключалось главное зло, резко приказал Рожественский вестовому.
С того утра бак превратился в самую веселую часть корабля. Здесь выступали то музыканты, то хор певчих, исполняя революционные песни. В то же время на палубах и в трюмах происходили митинги и выносились по отношению к начальству резкие резолюции. Потом бывшие пленные организовали исполнительный комитет, который постепенно начал забирать власть в свои руки. Боясь, что судовая команда может произвести порчи в механизмах и этим задержать отправку людей на родину, он выделил из своей среды надежных судовых специалистов. Они посменно день и ночь дежурили на станции электрического освещения, в машинном отделении, в штурманской рубке и в других частях корабля. Наконец представители исполнительного комитета заявили командиру:
– Довольно морочить нам головы чумой. Мы требуем, чтобы завтра же сняться с якоря. Если это не будет сделано, то оба адмирала и все их приближенные полетят за борт. А пароход мы сами поведем во Владивосток.
Рожественский больше не показывался на палубе. Но ему все время доносили о действиях эшелона. После той ночи, когда у него в каюте побывал Кузнецов, он и сам убедился, что на корабле создалось положение более серьезное, чем он думал до этого. Конфликт обострялся, и теперь была лишь одна забота – как избежать опасности. Матросы и солдаты становились все смелее в своих требованиях, а исполнительный комитет во всеуслышание заявлял о готовности к решительным действиям. Против адмирала были 2 500 человек нижних чинов, а на его стороне находились только офицеры. Но и среди них начали выявляться люди, сочувствующие исполнительному комитету. Все это очень раздражало адмирала. Сначала от бессильной злобы он рычал и сжимал кулаки, а потом притих в каком-то оцепенении и отсиживался в каюте, как барсук в норе. Наконец в адмиральской голове созрела мысль. Он поделился ею с флаг-капитаном Клапье-де-Колонгом, капитаном 2-го ранга Семеновым и другими чинами своего штаба. Решение его всеми было одобрено. Он призвал к себе в каюту командира Шишмарева и, задыхаясь от приступов бешенства, заговорил:
– Дольше терпеть этого нельзя. Дайте знать в Нагасаки Стеману: эшелон взбунтовался. Комитет грозит выбросить нас за борт. Пусть Стеман от моего имени попросит у японцев вооруженную силу. Пора раздавить эту крамолу.
– Есть, ваше превосходительство.
Капитан 1-го ранга Стеман, как член комиссии от морского ведомства по приему пленных, находился в русском морском госпитале. Его обращение к японским властям, очевидно, имело полный успех. Вечером на «Воронеж» приехал из Нагасаки полицмейстер. При встрече с Рожественским и чинами его штаба он был чрезвычайно любезен. Свою необычную миссию он выполнял с каким-то особым упоением. Для японцев это был неожиданный случай. Разбитый и опозоренный при Цусиме, русский адмирал не только не затаил против японцев мести, а поступил как раз наоборот, прося у них вооруженную помощь. Выходило так, что врагу он доверяет больше, чем своим нижним чинам. В самых изысканных выражениях, объясняясь на английском языке, полицмейстер успокаивал разгневанного адмирала:
– Императорская полиция гарантирует вам полную безопасность. Губернатор вызывает из Сасебо военные суда, а из лагеря – войска. А пока для порядка срочно взойдет на пароход наша полиция.
– Сколько? – взволнованно осведомился Рожественский.
– Семьдесят человек, – ответил полицмейстер.
– Мало, – разочарованно заметил Рожественский и нахмурился.
Японец, глядя на него, сузил веки и поспешно заговорил:
– Будьте уверены, адмирал. Пока вы находитесь в водах императорской Японии, мы никому не позволим тронуть вас. Мятежники пройдут к вам только через трупы полицейских.
Капитан 2-го ранга Семенов вставил:
– Ваше превосходительство, насколько я понял господина полицмейстера, эта мера только временная. А в случае надобности японцы могут войска прислать.
Полицмейстер поклонился Семенову с церемонным придыханием.
– Да, вы правильно поняли меня. У нас хватит силы. Если потребуется, мы уничтожим весь ваш бунтующий эшелон.
Полицмейстер торжествующе заулыбался. Его начали угощать вином. Только через час он вышел на палубу и, пошатываясь, направился к трапу.
На следующий день японские полицейские заняли полуют, спардек и рубку. В скором времени прибыли четыре миноносца и, откинув крышки минных аппаратов, начали крейсировать вокруг парохода. В любой момент он мог быть взорван и пущен ко дну со всем его населением.
Матросы и солдаты возмущались:
– Нас предали врагам.
– Это все Рожественский придумал.
– Он эскадру свою бросил, удрал с поля сражения и сдался японцам. А теперь призвал их к себе на помощь.
– Беглый адмирал.
Больше всех распалился квартирмейстер Кузнецов, выкрикивая:
– Братцы мои! Да что же это такое делается на свете? Русские и японские власти были врагами. А как пришлось давить нашего брата, они сразу снюхались. За свое благополучие наши адмиралы и генералы готовы отдать врагам не только нас, но и половину России. Эх, выродки рода человеческого!..
Он повысил голос и, дрожа от ярости, почти завопил:
– А вы, господа японцы, обрадовались? Наш горе-адмирал обратился к вам за помощью, и вы рады стараться? Но запомните: придет время – может быть, придется опять с нами воевать. Тогда у нас будут настоящие командиры. Не такая шваль, как Рожественский. Мы заставим вас копать рылом хрен в огороде.
Товарищи насильно увели Кузнецова с палубы вниз.
На баке не слышно стало музыки, перестали петь и революционные песни. Пароход был под русским флагом, но верхняя палуба, где разместились японцы, стала для эшелона чужой. Матросы и солдаты спустились в нижние помещения. Теперь уже там, в глубине судовых трюмов, кипели человеческие страсти: продолжались митинги. Наверху как будто было все спокойно. Но начальство чувствовало себя примерно так же, как могут чувствовать люди, находясь на крыше горящего здания. Ночью некоторые из офицеров сбежали с парохода. С полуюта они по концам спускались в японские ялики и перебирались на берег.
Еще через день на «Воронеж» прибыли генерал Данилов и его адъютант капитан Алексеев. Оба были одеты в военную форму. Генерал, полнотелый, с большими свисающими усами, солидно прошел в офицерские каюты. Сначала он о чем-то беседовал с Рожественским, а потом распорядился вызвать на верхнюю палубу нижних чинов. На его приветствие они ответили слабо и как-то нехотя. Он спросил их о претензии, и сразу раздалось столько голосов с жалобами, что ничего нельзя было разобрать. Тогда генерал предложил эшелону выбрать своих представителей от разных частей. Он удалился на полуют и каждого представителя допрашивал отдельно, а напоследок – всех вместе. Наперебой они заявляли одно и то же:
– У нас, ваше превосходительство, не было бы никакого бунта. Все через адмирала Рожественского вышло. Он бил команду пинками.
– Мало того, он японскую полицию вызвал на пароход. А потом миноносцы начали угрожать нам.
В числе выбранных представителей находился и квартирмейстер Кузнецов. У него был вид суровый, какой бывает у человека, убежденного в своей правоте. Морщась от боли в левой ноге, он долго молчал и наконец мрачно спросил:
– Ваше превосходительство, в Россию тоже позовут наших врагов усмирять революцию?
Генерал покраснел:
– Этого никогда не может быть. Мы уж как-нибудь без японцев обойдемся.
– Спасибо вам на добром слове. И просим вас – уберите с парохода адмирала Рожественского. Не хотим мы ехать вместе с ним. Отправьте нас на родину без него, и больше не будет никакого волнения.
На пароходе генерал Данилов пробыл более трех часов. Он требовал выдать зачинщиков и давал честное слово, что они не будут отданы под суд. Дело кончилось тем, что весь этот эшелон был переведен на два парохода – «Киев» и «Тамбов», а на «Воронеж» назначили новый эшелон. Адмиралы Рожественский и Вирен отправились во Владивосток на маленьком транспорте «Якут».
Так правящие круги двух империй, враги на поле брани, вдруг при восстании на «Воронеже» побратались и образовали общий фронт против матросов и солдат. Это понял Кузнецов и его более сознательные товарищи. Для них стало ясно, что в случае надобности русская власть не постыдится позвать японцев, чтобы помочь удушить не только кучку пленных, но и весь революционный народ.

 

На второй день под натиском тайфуна разъярилось море. Пароход «Владимир» то врезывался в горы наваливающихся на него волн, распарывая их своим острым форштевнем, то становился на дыбы, как бы намереваясь сделать безумный прыжок в пространство. На палубу летели брызги и клочья пены. Напряженно визжали снасти. Под небом, загроможденным клубящимися тучами, среди колыхающейся водной шири, пароход, дымя толстой трубой, упорно шел вперед, в седую и взлохмаченную даль. Барометр все падал. Значит, это были только первые приступы разыгрывающегося тайфуна. Но уже чувствовалась его неисчерпаемая сила, сказывались его удары, сотрясавшие хрупкий корпус судна.
Когда с капитанского мостика сообщили, что проходим мимо острова Цусима, почти все матросы вышли на верхнюю палубу. Они оглядывались, жадно искали что-то тревожными глазами, но ничего не видели на поверхности бушующего моря, словно никогда и не было здесь сражения. Кто-то сдернул фуражку, и тут же, точно по команде, все, как один, взмахнули руками, и головы обнажились. Так, в молчании, бледные, мрачные, простояли минуту-две, слушая многоголосый рев тайфуна, плакавшего над братским кладбищем.
Начались речи. Выступали матросы и говорили, как умели. Это были другие люди, не те, какими я знал их, когда мы отправились на войну. На палубе корабля, этого одинокого странника морей и океанов, никогда еще не звучали так смело слова, как на этот раз.
Гальванер Голубев вытащил из кармана потрепанную тетрадь, потряс ею в воздухе и заявил:
– Вот она! В ней все записано и про японский флот, и про наш. Тут одни факты...
Я знал, о чем он будет говорить. Эти же факты отмечены и в моих записках. Обычно в сражениях бывает так, что одна сторона, уничтожая другую, в то же время и сама несет какой-то урон, иногда очень значительный. В морском же бою русских с японцами получилось иначе. Наши моряки и при Цусиме сражались с былой отвагой и храбростью. На некоторых даже полузатопленных кораблях, окруженных превосходящими силами врага, комендоры стреляли до последнего снаряда. Но целым рядом причин, приведенных мною раньше, мы были поставлены в такое положение, что уже никакой героизм не мог нас спасти от бедствия. Порочная система управления и снаряжения царского флота снизила потери японцев на море.
Вот какие повреждения нанесли мы противнику. Броненосец «Микаса», на котором держал свой флаг командующий эскадрой адмирал Того, получил более тридцати наших крупных снарядов. У него были пробиты трубы, палубы, повреждено много орудий и разбиты казематы. На нем насчитывалось убитыми и ранеными шесть офицеров, один кондуктор и сто шесть нижних чинов. Крейсер «Нанива» получил пробоину у ватерлинии и вышел из строя. Крейсер «Кассаги», которому снарядом пробило борт ниже ватерлинии, вынужден был, ввиду большой прибыли воды, уйти в залив Абурадани. Все эти три корабля, безусловно, были бы потоплены, если бы мы имели полноценные снаряды. Были серьезные попадания в броненосцы «Сикисима», «Фудзи» и «Асахи». Пострадали в бою и крейсеры «Ниссин», «Кассуга», «Идзуми», «Адзума», «Якумо», «Асама», «Читосе», «Акаш», «Цусима». Авизо «Чихая» получил от нашего снаряда течь в угольной яме и удалился с поля сражения. Около двух десятков истребителей и миноносцев настолько были повреждены, что некоторые вышли из боя, а три из них были потоплены. Все это мы знали, как знали и то, какие потери японцы понесли при блокаде Порт-Артура. Там из списка их флота выбыли два первоклассных броненосца – «Ясима» и «Хатсусе» – и десять небольших судов. За весь период войны и коммерческий неприятельский флот убавился на тридцать пять пароходов. Но вместо этой потери японцы подняли в Порт-Артуре и захватили в плен пятьдесят девять наших пароходов. А военный их флот, уничтожив 1-ю и 2-ю наши эскадры, не только не уменьшился, а увеличился. Недавно, месяца три назад, японский император устроил в Токийском заливе смотр своему флоту, в состав которого вошли наши корабли. Из 1-й нашей эскадры были следующие суда под японским флагом, поднятые противником в Порт-Артуре: броненосцы «Пересвет», «Ретвизан», «Победа» и «Полтава»; крейсеры «Паллада», «Варяг» и «Баян»; истребители «Сильный» и захваченный в Чифу «Решительный»; минные крейсеры «Гайдамак» и «Посадник». На том же смотру были представлены и суда нашей 2-й эскадры: броненосцы «Николай I», «Орел», «Апраксин» и «Сенявин» и истребитель «Бедовый».
Гальванер Голубев, читая свою потрепанную тетрадь, напоминал собою сурового судью, обвиняющего царское правительство в чудовищных преступлениях. Все эти цифры наших потерь давно были нам известны, но теперь, среди моря, на виду печального для нас острова Цусима, действовали на всех слушателей потрясающе. Сам Голубев был бледен, голос его дрожал. Наконец, подняв руки, словно показывая народу страшные улики, он стал выкрикивать:
– Разве это была война? Японцы истребляли нас, как зверобой истребляет беззащитных тюленей на льдах... И мы будем терпеть такое правительство?..
Пароход «Владимир» зачерпнул носом десятки тонн воды. Бурлящими потоками она покатилась по верхней палубе, смачивая ноги людей. Но все матросы, вслушиваясь в речи своих товарищей, остались, словно пришитые на месте. Офицеры, находясь на капитанском мостике, боязливо посматривали на загадочно-угрюмые лица бывших рабов.
Каждый из нас знал, что под нами, в этом пляшущем море, погребена почти вся 2-я эскадра, кроме кораблей, сдавшихся в плен или разбежавшихся по нейтральным портам. Здесь, в колыхающемся братском кладбище, на морском дне, осталось более пяти тысяч наших моряков, кости которых омывают соленые воды.
На середину палубы вышел кочегар Бакланов и, поднявшись на закрытый люк, крепко расставил толстые ноги. Его лицо с упрямым подбородком, окропленное солеными брызгами моря, выражало суровую уверенность в своей силе. Он басисто загремел:
– Дорогие цусимцы! Вы сами видели, как здесь гибли наши товарищи. За что они приняли смертную казнь? Кто в этом виноват? Теперь нам известно, где скрываются главные преступники. Я не знаю, как вы, а я буду рвать им головы. Я не уймусь до тех пор, пока в моей груди будет биться сердце. Мы все будем воевать, но только не за корейские дрова, а за нашу будущую, лучшую жизнь. Двинемся на внутренних врагов. Как японцы топили здесь наши корабли, так и мы утопим в крови весь царский строй...
– Правильно! – гаркнуло несколько человек.
– Все сметем к чертовой матери! – возбужденно подхватили другие голоса.
Кочегар Бакланов продолжал:
– Будем выкорчевывать по всей нашей стране всех прежних заправил, как выкорчевывают пни в лесу...
Ревел простор. Качался пароход, черпая бортами воду, и вокруг него, словно от взрывов, вздымались рваные громады волн. Все было в стремительном движении. Передвигались и люди на уходившей из-под ног палубе и, поднимая кулаки, бросали в воздух грозные слова.
Мы знали, что весть о Цусиме прокатилась по всей стране, вызывая потоки слез и горя. Содрогнулась Россия. Через месяц после гибели эскадры, как бы в ответ на это, броненосец «Потемкин» прорезал воды Черного моря под красным флагом. Восстали моряки на крейсере «Очаков», в кронштадтских и севастопольских экипажах. Поднялись рабочие на заводах и фабриках. Началось аграрное движение, запылали помещичьи усадьбы. Царь, спасая трон, вынужден был объявить манифест о конституции. Но народ скоро понял, что это был обман. Улицы Москвы обросли баррикадами. И по всей России, словно тайфун в Японском море, поднимались и буйствовали кровавые шквалы.
Все вычитанное из газет о родине у меня связывалось с тем, что происходило сейчас на палубе, захлестываемой волнами. Это было так ново, настолько необычно, что дрожь пронизывала сердце. Я всматривался в лица товарищей, вслушивался в их речи, и мне казалось, что и минувшая война и разливающаяся, как вешние воды, революция являются только прелюдией к еще более грозным событиям.
Остров Цусима, заросший лесами и огражденный подводными рифами и скалами, оставался от нас слева. Его не было видно за крутящейся мглой. Он только угадывался и рисовался в воображении многогорбым чудовищем, этот безмолвный свидетель разыгравшейся здесь трагедии. На нем высоко взметнулся каменный пик, голый и раздвоенный, называемый по лоции «Ослиные уши». Отныне этот остров с «Ослиными ушами» будет вечным памятником навсегда обесславленного царского режима, режима мрака и молчания.
Назад: 8. Корабль не по назначению
Дальше: Приложения