Книга: Козлиная песнь (сборник)
Назад: I. Стихи 1919–1923 гг
Дальше: III. Стихи 1927–1934 гг

II. Стихи 1924–1926 гг

И лирник спит в проснувшемся приморье…

И лирник спит в проснувшемся приморье,
Но тело легкое стремится по струнам
В росистый дом, без крыши и без пола,
Где с другом нежным юность проводил.
И голос вдруг во мраморах рыдает:
«О, друг, меня побереги.
«Своим дыханием расчетным
«Мое дыханье не лови».

Январь 1924

Как хорошо под кипарисами любови…

Как хорошо под кипарисами любови
На мнимом острове, в дремотной тишине
Стоять и ждать подруги пробужденье,
Пока зарей холмы окружены.
Так возросло забвенье. Без тревоги,
Ясней луны, сижу на камне я.
За мной жена, свои простерши косы,
Под кипарисы память повела.

Январь 1924

Психея

Спит брачный пир в просторном мертвом граде,
И узкое лицо целует Филострат.
За ней весна цветы свои колышет,
За ним заря, растущая заря.
И снится им обоим, что приплыли
Хоть на плотах сквозь бурю и войну,
На ложе брачное под сению густою,
В спокойный дом на берегах Невы.

Январь 1924

Григорию Шмерельсону

Но знаю я, корабль спокоен,
Что он недвижим средь пучины,
Что не вернуться мне на берег,
Что только тень моя на нем.
Она блуждает ночью темной,
Она влюбляется и пляшет…

5 марта 1924

О, сделай статуей звенящей…

О, сделай статуей звенящей
Мою оболочку, Господь,
Чтоб после отверстого плена
Стояла и пела она
О жизни своей ненаглядной,
О чудной подруге своей,
Под сенью смарагдовой ночи,
У врат Вавилонской стены.
Для вставшего в чреве могилы
Спокойная жизнь не страшна,
Он будет, конечно, влюбляться
В домовье, в жену у огня.
И ложным покажется ухо,
И скипетронощный прибой,
И золото черного шелка
Лохмотий его городов.

Апрель 1924

Из женовидных слов змеей струятся строки…

Из женовидных слов змеей струятся строки,
Как ведьм распахнутый кричащий хоровод,
Но ты храни державное спокойство,
Зарею венчанный и миртами в ночи.
И медленно, под тембр гитары темной,
Ты подбирай слова, и приручай и пой,
Но не лишай ни глаз, ни рук, ни ног зловещих,
Чтоб каждое неслось, но за руки держась.
И я вошел в слова, и вот кружусь я с ними,
Танцую в такт над дикой крутизной,
Внизу дома окружены зарею,
И милая жена, как темное стекло.

Апрель 1924

Под лихолетьем одичалым…

Под лихолетьем одичалым,
Среди проулков городских
Он еле видной плоской тенью
Вдруг проскользнул и говорит:
«Мне вспыхивать, другим – сиянье.
«Но вспыхиванье – суета.
«Я оборвался средь зияний,
«До вас разверзлась жизнь моя».
И тихий шепот плыл под дубом,
И семиградный встал слепец,
Заговорил в домашнем круге
О друге юности своей:
«Он необуздан был средь бдений
«Под сновиденьем городским,
«Не жизнь искал он – сладкой доли
«Жизнь проводить среди ночей».

Апрель 1924

В одежде из старинных слов…

В одежде из старинных слов
На фоне мраморного хора
Свой острый лик я погрузил в партер,
Но лилия явилась мне из хора.
В ее глазах дрожала глубина
И стук сиял домашнего вязанья,
А на горе фонтана красный блеск,
Заученное масок гоготанье.
И жизнь предстала садом мне,
Увы, не пышным польским садом.
И выступаю из колонн
Моих ночей мрачноречивых.
Но как мне жить средь людных очагов,
В плаще трагическом героя,
С привычкою все отступать назад
На два шага, с откинутой спиною.

Апрель 1924

Поэзия есть дар в темнице ночи струнной…

Поэзия есть дар в темнице ночи струнной,
Пылающий, нежданный и глухой.
Природа мудрая всего меня лишила,
Таланты шумные, как серебро взяла.
И я, из башни свесившись в пустыню,
Припоминаю лестницу в цвету.,
По ней взбирался я со скрипкой многотрудной.
Чтоб волнами и миром управлять.
Так в юности стремился я к безумью,
Загнал в глухую темь познание мое,
Чтобы цветок поэзии прекрасной
Питался им, как почвою родной.

Сент. 1924

Час от часу редеет мрак медвяный…

Час от часу редеет мрак медвяный
И зеленеют за окном листы.
Я чувствую – желаньем полон мрамор
Вновь низвести небесные черты.
В несозданном, несотворенном мире,
Где все полно дыханием твоим,
Не назову гробницами пустыни
Я образы тревожные твои.
Охваченный твоим самосожженьем,
Не жду, что завтра просветлеешь ты
И все еще ловлю в дыму твое виденье
И уходящий голос твой люблю.
И для меня прекрасна ты,
И мать и дочь одновременно
Средь клочьев дыма и огня.
На ложах точно сна виденья
Сидим недвижны и белы,
И самовольное встает
Полулетящее виденье,
Неотразимое явленье.

Отшельники

Отшельники, тристаны и поэты,
Пылающие силой вещества —
Три разных рукава в снующих дебрях мира,
Прикованных к ластящемуся дну.
Среди людей я плыл по морю жизни,
Держа в цепях кричащую тоску,
Хотел забыться я у ног любви жемчужной,
Сидел, смеясь, на днище корабля.
Но день за днем сгущалось оперенье
Крылатых туч над головой тройной,
Зеленых крон все тише шелестенье,
Среди пустынь вдруг очутился я.
И слышу песнь во тьме руин высоких,
В рядах колонн без лавра и плюща:
«Пустынна жизнь среди Пальмир несчастных,
Где молодость, как виноград, цвела
В руках умелых садовода
Без лиц в трех лицах божества.
В его садах необозримых,
Неутолимы и ясны,
Выходят из развалин пары
И вспыхивают на порогах мглы.
И только столп стоит в пустыне,
В тяжелом пурпуре зари,
И бородой Эрот играет,
Копытцами переступает
На барельефе у земли.
Не растворяй в сырую ночь, Геката, —
Среди пустынь, пустую жизнь влачу,
Как изваяния, слова сидят со мною
Желанней пиршества и тише голубей.
И выступает город многолюдный,
И рынок спит в объятьях тишины.
Средь антикваров желчных говорю я:
«Пустынных форм томительно ищу».
Смолкает песнь, Тристан рыдает
В расщелине у драгоценных плит:
«О, для того ль Изольды сердце
Лежало на моей груди,
Чтобы она, как Филомела,
Взлетела в капище любви,
Чтобы она прекрасной птицей
Кричала на ночных брегах…»
Пересекает голос лысый
Из кельи над рекой пустой:
«Не вожделел красот я мира,
Мой кабинет был остеклен,
За ними книги в пасти черной,
За книгами – сырая мгла.
Но все же я искал названий
И пустоту обогащал,
Наследник темный схимы темной,
Сухой и бледный, как монах.
С супругой нежной в жар вечерний
Я не спускался в сад любви…»
Но выступает столп в пустыне,
Шаги из келии ушли.
И в переходах отдаленных,
На разрисованных цветах,
Пространство музыкой светилось,
Как будто солнцем озарилась
Невидимой, но ощутимой речь:
«Когда из волн я восходила
На Итальянские поля —
Но здесь нежданно я нашла
Остаток сына в прежнем зале.
Он красен был и молчалив,
Когда его я поднимала,
И ни кудрей, и ни чела,
Но все же крылышки дрожали».
И появившись вдалеке,
В плаще багровом, в ризе синей,
Седые космы распустив,
Она исчезла над пустыней.
И смолкло все. Как лепка рук умелых,
Тристан в расщелине лежит,
Отшельник дремлет в келье книжной,
Поэт кричит, окаменев.
Зеленых крон все громче шелестенье.
На улице у растопыренных громад
Очнулся я.
Проходит час весенний,
Свершенный день раскрылся у ворот.

Май – сент. 1924

Одно неровное мгновенье…

Одно неровное мгновенье
Под ровным оком бытия
Свершаю путь я по пустыне,
Где искушает скорбь меня.
В шатрах скользящих свет не гаснет,
И от зари и до зари
Венчаюсь скорбью, и прощаюсь,
И вновь венчаюсь до зари.
Как будто скорбь владеет мною,
Махнет платком – и я у ног,
И чувствую: за поцелуй единый
Я первородством пренебрег.

Сент. 1924

Под чудотворным, нежным звоном…

Под чудотворным, нежным звоном
Игральных слов стою опять.
Полудремотное существованье
– Вот, что осталось от меня.
Так сумасшедший собирает
Осколки, камешки, сучки,
Переменясь, располагает
И слушает остатки чувств.
И каждый камешек напоминает
Ему – то тихий говор хат,
То громкие палаты дожей,
Быть может, первую любовь
Средь петербургских улиц шумных,
Когда вдруг вымирал проспект,
И он с подругой многогульной
Который раз свой совершал пробег,
Обеспокоен смутным страхом,
Рассветом, детством и луной.
Но снова ночь благоухает,
Янтарным дымом полон Крым,
Фонтаны бьют и музыка пылает,
И нереиды легкие резвятся перед ним.

Октябрь 1924

Не тщись, художник, к совершенству…

Не тщись, художник, к совершенству
Поднять резец искривленной рукой,
Но выточи его, покрой изящным златом
И со статуей рядом положи.
И магнетически притянутые взоры
Тебя не проглядят в разубранном резце,
А статуя под покрывалом темным
В венце домов останется молчать.
Но прилетят года, резец твой потускнеет,
Проснется статуя и скинет темный плащ
И, патетически перенимая плач,
Заговорит, притягивая взоры.

Окт. 1924

О, сколько лет я превращался в эхо…

О, сколько лет я превращался в эхо,
В стоящий вихрь развалин теневых.
Теперь я вырвался, свободный и скользящий.
И на балкон взошел, где юность начинал.
И снова стрелы улиц освещенных
Марионетную толпу струили подо мной.
И, мне казалось, в этот час отвесный
Я символистом свесился во мглу,
Седым и пережившим становленье
И оперяющим опять глаза свои,
И одиночество при свете лампы ясной,
Когда не ждешь восторженных друзей,
Когда поклонницы стареющей оравой
На креслах наступившее хулят.
Нет, я другой. Живое начертанье
Во мне растет, как зарево.
Я миру показать обязан
Вступление зари в еще живые ночи.

Декабрь 1924

Да, целый год я взвешивал…

Да, целый год я взвешивал,
Но не понять мне моего искусства.
Уже в садах осенняя прохлада,
И дети новые друзей вокруг меня.
Испытывал я тщетно книги
В пергаментах суровых и новые
Со свежей типографской краской.
В одних – наитие, в других же – сочетанье,
Расположение – поэзией зовется.
Иногда
Больница для ума лишенных снится мне,
Чаще сад и беззаботное чириканье.
Равно невыносимы сны.
Но забываюсь часто, по-прежнему
Безмысленно хватаю я бумагу —
И в хаосе заметное сгущенье,
И быстрое движенье элементов,
И образы под яростным лучом —
На миг. И все опять исчезло.
Хотел бы быть ученым, постепенно
Он мысль мою доводит до конца.
А нам одно блестящее мгновенье,
И упражненье месяцы и годы,
Как в освещенном плещущей луной Монастыре.
Пастушья сумка, заячья капустка,
Окно с решеткой, за решеткой свет
Во тьме повис. И снова я пытаюсь
Восстановить утраченную цепь,
Звено в звено медлительно вдеваю.
И кажется, что знал я все
В растраченные юношества годы.
Умолк на холмах колокольный звон.
Покойников хоронят ранним утром,
Без отпеваний горестных и трудных,
Как будто их субстанции хранятся
Из рода в род в телах живых.
В своей библиотеке позлащенной
Слежу за хороводами народов
И между строк прочитываю книги,
Халдейскою наукой увлечен.
И тот же ворон черный на столе,
Предвестник и водитель Аполлона.
Но из домов трудолюбивый шум
Рассеивает сумрак и тревогу.
И новый быт слагается,
Совсем другие песни
Поются в сумерках в одноэтажных городах.
Встают с зарей и с верой в первородство,
Готовятся спокойно управлять
До наступленья золотого века.
И принужденье постепенно ниспадает,
И в пеленах проснулося дитя.
Кричит оно, старушку забавляя,
И пляшет старая с толпою молодой.

Декабрь 1924

Пред разноцветною толпою…

Пред разноцветною толпою
Летящих пар по вечерам,
Под брызги рук ночных таперов
Нас было четверо:
Спирит с тяжелым трупом души своей,
Белогвардейский капитан
С неудержимой к родине любовью,
Тяжелоглазый поп,
Молящийся над кровью,
И я, сосуд пустой
С растекшейся во все и вся душою.
Далекий свет чуть горы освещал
И вывески белели на жилищах,
Когда из дома вышли трое в ряд
И побрели по пепелищу.
Я вышел тоже и побрел куда
Глаза глядят с невыносимой жаждой
Услышать моря плеск и парусника скрип
И торопливое деревьев колыханье.

Он думал: вот следы искусства…

Он думал: вот следы искусства
Развернутого на горах
Сердцами дам
И усачи с тяжелой лаской глаз
Он видел вновь шумящие проспекты
И север в свете снеговом
Пушистых дев белеющие плечи
Летящих в море ледяном
И в солнечном луче его друзья стояли
Толпилися как первые мечты
(и горькие глаза рукою прикрывали
и горькими глазами наблюдали
О горе новостях ему повествовали)
И новости ему в окно кидали
Как башмачок как ясные цветы.

(1925 год)

(поэма)
ФИЛОСТРАТ:
«И дремлют львы, как изваянья,
И чудный Вакха голос звал
Меня в свои укромные пещеры,
Где все во всем открылось бы очам.
Свое лицо я прятал поздней ночью
И точно вор звук вынимал шагов
По переулкам донельзя опасным.
Среди усмешек девушек ночных,
Среди бродяг физических, я чуял
Отождествление свое с вселенной,
Невыносимое мгновенье пережил».

Прошли года, он встретился с собою
У порога безлюдных улиц,
Покой зловещий он чувствовал в покоях
Богатых. И казался ему еще огромней
Город и еще ужасней рок певца,
И захотелось ему услышать воркованье
Голубей вновь. Почувствовать не плющ,
А руки возлюбленной.
Увидеть вновь друзей разнообразье,
Увенчанных бесславной смертью.
Его на рынках можно было встретить,
Где мертвые мертвечиной торгуют.
Он скарб, не прикасаясь, разбирал,
Как будто бы его все это были вещи.
Тептелкин на бумагу несет «Бесов»,
Обходит шажком фигуру,
Созерцающую бесконечность.

ТЕПТЕЛКИН:
«А все же я его люблю,
Он наш, он наш от пят и до макушки,
Ведь он нас вечностью дарит
Под фиговым листком воображенья.
Дитя, пусть тешит он себя,
Но жаль, что не на Шпрее, не на Сене
Сейчас. Тогда воспользоваться им всецело
Могли бы мы. И бред его о фениксе
Мы заменили б явью».

ФИЛОСТРАТ:
«Какая ночь и звезды, но звезда
Одна в моих глазах Венера,
Иначе Люцифер – носительница света
Труднее нет науки, чем мифология.
Средь пыльных фолиантов
Я жизнь свою охотно бы провел,
Когда со мной была бы ты, Психея.
Качаема волной стояла ты,
Глядя на город полуночный,
На приапические толпы,
На освещенье разноцветное реклам,
В природе ежечасно растворяясь
И ежечасно отделяясь от нее.
И стал я жить в движенье торопливом
Толпы погруженной в себя.
Все снится мне, сияя опереньем,
Ты фениксом взовьешься предо мной,
И что костер толпы движенье
И человек костер перед тобой.
Что ж ты молчишь теперь,
Как будто изваянье, лишенное окраски
С тяжелыми крылами.
Тебя не выставлю на перекрестке,
Пока ты вновь крылами не блеснешь
И розовостью плеч полупрозрачных».

Тептелкин появляется на том месте, где должны были бы быть двери.

 

ТЕПТЕЛКИН:
«Вы здесь, маэстро,
Фрагмент вы новый
Готовите.
За вещь большую я не советую
Вам приниматься.
Спокойствие и возраст вам нужны
Для творчества спокойного теченья.
Теперь бы вам политикой заняться,
Через огонь и кровь
Необходимо вам пройти».

Наступает вечер, рынок замолкает, торговцы упаковывают свой скарб. На тележках видны японские вазы, слоновая кость, выключатели, подставки от керосиновых ламп.
Лавка книжника.

 

КНИЖНИК:
«Вот „Ночи“ Юнга. Дешево я уступлю
Вам. Получите вы наслажденье сильнейшее.
Зажжете вечерком свечу или иное
В наш век необычайное изобретете освещенье,
Повесите Помпеи изображенье,
Заглянете в альбом Пальмиры,
Вздохнете об исчезновеньи Вавилона
И о свинцовом скиптре мрачныя царицы
Читать начнете».

ФИЛОСТРАТ:
«Я не за ним. Другого автора
Я как-то пропустил,
Он мне сегодня снился ночью.
Я вспомнил, года два тому назад он был
У вас на нижней полке.
Его «Аттические ночи» я ищу.
Должны вы были настоять,
Чтоб я купил их.
Помните, в тот вечер,
Когда шел снег и дождь,
И красною была луна,
Я забежал в своей крылатке мокрой
За Клавдианом в серых переплетах».

КНИЖНИК:
«Вы каждый день заходите.
В крылатке, насколько помню,
Не забегали вы. А книги
В мышиных переплетах все проданы.
Вот «Ночи» Юнга, редкий экземпляр
С французского на итальянский,
Он вам необходим для постиженья душ.
Его для вас я выбрал в куче хлама».

(Филострат убегает.)

 

Свист бури. Шестой этаж, черный ход, перед дверью помойное ведро. Стены увешаны потертыми и продранными коврами. Прыгают блохи.

 

ЦЫГАНКА:
«Так в Бога вы не веруете?»

ФИЛОСТРАТ:
«Нет».

Улица. Цыганка с Тептелкиным идет под ручку. Тептелкин несет под мышкой гитару в футляре.

 

ЦЫГАНКА:
«Скажите, он опасный человек?»

ТЕПТЕЛКИН:
«Безумец жалкий».

Тептелкин и цыганка входят в подъезд ярко освещенного дома. Бал-маскарад. Тептелкин под руку с Филостратом.

 

ТЕПТЕЛКИН:
«Поете вы,
Как должно петь – темно и непонятно.
Игрою слов пусть назовут глупцы
Ваш стих. Вы притворяетесь
Искусно. Не правда ли,
Безумие, как средство, изобрел
Наш старый идол Гамлет.
О, все рассчитано и взвешено:
И каждый поворот
И слово каждое,
Как будто вы искусству преданы,
Сомнамбулой, как будто, ступаете между землей и небом,
О, вспоминаю, как мы играли
В бабки в детстве над дворе.
То есть играл лишь я,
А вы прохаживались, вдохновляясь
Прекрасным воздухом воображаемые рощи.
«Как сад прекрасен, – говорили вы, —
«Не то что садики голландские с шарами и гномами
«С лоснящейся улыбкой.
«Аллеи здесь прямы и даже школы Алкамена
«Я видел торс, подверженный отбросам
«Ребячьих тел, сажаемых заботливою няней».
Не мудрено затем услышали вы море
В домашней передряге».

ДАМА:
«Вы ищете неповторимого искусства,
Вы, чувствующий повторяемость всего,

Оно для вас прибежище свободы.
Идемте в сад, здесь так несносен шум.
Ах! Боже мой! Сияющие пары.
Подумать только, молодость прошла.
Я удивляюсь, как вы вне пространства
Из года в год сжигаете себя.

Комната Филострата. Филострат лежит. Читает.
«И одеяло дыр полно,
И в комнате полутемно,
И часовщик дрожит в стене,
Он времени вернейший знак,
Возникший и нежданный враг.
Не замечая, мы живем
И вдруг морщины узнаем».
И Филострат с постели скок
И на трехногий стул присел,
Достал он зеркало.
Увы! Увидел за собой сады
И всплески улиц, взлет колонн,
Антаблементов пестрый хор,
Не тиканье часовщика,
А музыка в груди его.
«Прекрасна жизнь – небытие
Еще прекрасней во сто крат,
Но умереть я не могу.
Пусть говорят, что старый мир
Опасен для ума людей,
Что отрывает от станков
И от носящихся гудков.
Увы, чем старше, тем скорей
Наступит молодость моя.
Сейчас я стар, а завтра юн
И улыбаюсь сквозь огонь».

Верба.
Летит московский раскидай
Весь позолочен, как Китай,
Орнаментальные ларцы
С собою носят кустари.
Тептелкин важно, точно царь,
Идет осматривать базар.
«Вот наша Русь, – он говорит, —
Заморских штучек не люблю,
Советы – это наша Русь,
Они хранились в глубине
Под Византийскою парчой,
Под западною чепухой».

Филострат идет с рукописью в театр. I акт. Темно.

 

ФИЛОСТРАТ:
Страшнее жить нам с каждым годом,
Мы правим пир среди чумы,
Погружены в свои печали.
Сады для нас благоухают,
Мы слышим моря дальний гул,
И мифологией случайно
Мы вызываем страшный мир
В толпу и в город малолюдный,
Где мертвые тела лежат,
Где с грудью полуобнаженной
Стоит прекрасна и бела
Венеры статуя и символ.

Садитесь, Сильвия, составил я стихотворение для вас:

«Стонали, точно жены, струны:
Ты в черных нас не обращай
И голубями в светлом мире
Дожить до растворенья дай,
Чтоб с гордостью неколебимой
Высокие черты несли
Как излияние природы,
Ушедшей в бесполезный цвет,
Сейчас для нищих бесполезный».

СИЛЬВИЯ:
«Мне с Вами страшно.
Зачем бередить наши раны,
Еще не утеряли свет
Земля и солнце и свобода.
Возьмемте книгу и пойдем
Читать ее под шелесты фонтанов,
Пока еще охваченные сном
Друзья покоятся. Забудем город».
Есть в статуях вина очарованье,
Высокой осени пьянящие плоды,
Они особенно румяны,
Но для толпы бесцветны и бледны,
И как бы порожденье злобной силы
Они опять стихией стали тьмы.

В конце аллеи появляется СТАРИК ФИЛОСОФ:
«Увы, жива мифологема
Боренья света с тьмой.
Там в городе считают нас чумными,
Мы их считать обречены.
Оттуда я, ужасную Венеру
Там вознесли. Разрушен брак
И семьи опустели, очаги замолкли,
Небесную Венеру вы здесь храните,
Но все мифологема».

СИЛЬВИЯ:
«Ушел старик, боюсь, он занесет заразу в наш замок.
С некоторых пор веселье как-то иссякает наше.
Все реже слышны скрипки по ночам,
Все реже опьянение нисходит.
И иногда мне кажется, что мы
Окружены стеной недобровольно».

Во дворе появляется ЧЕЛОВЕК:
«Наш дивный друг всегда такой веселый
Повесился над Данта песнью пятой.
Нам Дант становится опасен,
Хотя ни в ад, ни в рай не верим мы.

Песнь оставшихся в замке:
Любовь, и дружба, и вино,
Пергамент, песня и окно,
Шумит и воет Геллеспонт,
Как чернобурный Ахеронт.
На берегу стоим, глядим,
К своим возлюбленным летим.
Свеча горит для нас, для нас.
Ее огонь спасает нас
От смерти лысой и рябой
В плаще и с длинною косой.

Песня Сильвии:
Но не сирены – соловьи
Друзья верны, друзья верны
И не покинут в горе нас,
Светить нам будут в бурный час,
Как маяки для кораблей,
Как звезды в глубине ночей.
Вода сияет, бьет вода,
Сижу я с пряжею над ней.
Вот сердце друга моего,
Заштопать сердце мне дано,
Чтоб вновь сияло и цвело
И за собой вело, вело!

НАЧАЛЬНИК ЦЕХА:
Избрали греческие имена синьоры,
Ушли из города, засели в замке,
Поэзию над смертью развели
И музыкой от дел нас отвлекают.
То снова им мерещится любовь,
Наук свободных ликованье,
Искусств бесцельных разговор
И встречи в зданиях просторных.
Но непокорных сдавим мы,
Как злобной силы проявленье.
Скульптор льет статую,
Но твердо знаем мы —
В ней дух живет его мировоззренья.
Должны ему мы помешать
И довести до исступленья.
Поэт под нежностью подносит нам оскал,
Под вычурами мыслью жалит,
А музыкант иною жизнью полн,
Языческою музыкой ласкает.
Ты посмотри, они бледны
И тщетно вырожденье прикрывают.
В одежды светлые облачены,
Змеиным ядом поражают.

ЮПИТЕР:
Меркурий, что видишь ты?

МЕРКУРИЙ:
Я вижу девушку в листве струистой.
Она готовится купаться в вихре света
И с ней стоит толпа несчастных гномов.

ВЕНЕРА:
Ты зол на них, Меркурий,
Хоть век твой наступил,
В моем пребудут веке.

ЮПИТЕР:
Неподчинение судьбе карается жестоко.

ВАКХ:
Я подкреплю их силой опьяненья.

АПОЛЛОН:
Искусства им дадут забвенье.

ВЕНЕРА:
Любовниками истинными будут.

Статуи прохаживаются. Одни идут гордо и (…). Другие печально. Венеру ведут под руки Вакх и Аполлон, она идет, пошатываясь и опустив голову. На лужайке музы исполняют простонародные песни и пляски. Актеры снимают маски. Видны бледные лица. В зале шум. Тептелкин вскакивает:
«Нам опять показали кукиш в кармане!»

Июнь 1925

Ворон

Прекрасен, как ворон, стою в вышине,
Выпуклы архаически очи.
Вот ветку прибило, вот труп принесло,
И снова тина и камни.
И важно, как царь, я спускаюсь со скал
И в очи свой клюв погружаю.
И чудится мне, что я пью ясный сок,
Что бабочкой переливаюсь.

Январь 1926

На крышке гроба Прокна…

На крышке гроба Прокна
Зовет всю ночь сестру свою.
В темнице Филомела.
Ни петь, ни прясть, ни освещать
Уже ей в отчем доме.
Закрыты двери на запор,
А за дверьми дозоры.
И постепенно, день за днем
Слова позабывает,
И пеньем освещает мрак
И звуками играет.
Когда же вновь открылась дверь,
Услышали посланцы,
Как колыханье волн ночных,
Бессмысленное пенье.
Щебечет Прокна и взлетает
В лазури ясной под окном.
А соловей полночный тает
На птичьем языке своем.

1926

И снова мне мерещилась любовь…

И снова мне мерещилась любовь
На диком дне.
В взвивающемся свисте,
К ней все мы шли.
Но берега росли.
Любви мы выше оказались.
И каждый, вниз бросая образ свой,
Его с собой мелодией связуя,
Стоял на берегу, растущем в высоту,
Своим же образом чаруем.

1926

Над миром рысцой торопливой…

Над миром рысцой торопливой
Бегу я спокоен и тих
Как будто обтечь я обязан
И каждую вещь осмотреть.
И мимо мелькают и вьются,
Заметно к могилам спеша,
В обратную сторону тени
Когда-то любимых людей.
Из юноши дух выбегает,
А тело, старея, живет,
А девушки синие очи
За нею, как глупость, идут.

1926

В стремящейся стране, в определенный час…

В стремящейся стране, в определенный час
Себя я на пиру встречаю,
Когда огни заетигнуты зарей
И, как цветы, заметно увядают.
Иносказаньем кажется тогда
Ночь, и заря, и дуновенье,
И горький парус вдалеке,
И птиц сияющее пенье.

1926

Эвридика

Зарею лунною, когда я спал, я вышел,
Оставив спать свой образ на земле.
Над ним шумел листвою переливной
Пустынный парк военных дней.
Куда идти легчайшими ногами?
Зачем смотреть сквозь веки на поля?
Но музыкою из тумана
Передо мной возникла голова.
Ее глаза струились,
И губы белые влекли,
И волосы мерцая изгибались
Над чернотой отсутствующих плеч.
И обожгло: ужели Эвридикой
Искусство стало, чтоб являться нам
Рассеянному поколению Орфеев,
Живущему лишь по ночам.

1926

Психея

Любовь – это вечная юность.
Спит замок Литовский во мгле.
Канал проплывает и вьется,
Над замком притушенный свет.
И кажется солнцем встающим
Психея на дальнем конце,
Где тоже канал проплывает
В досчатой ограде своей.

1926

Тебе примерещился город…

Тебе примерещился город,
Весь залитый светом дневным,
И шелковый плат в тихом доме,
И родственников голоса.
Быть может, сочные луны
Мерцают плодов над рекой,
Быть может, ясную зрелость
Напрасно мы ищем с тобой!
Все так же, почти насмехаясь,
Года за годами летят,
Прекрасные очи подруги
Все так же в пространство глядят.
Мне что – повернусь, не замечу
Как год пролетел и погас.
Но для нее цветы цветут,
К цветам идет она.
И в поднебесье голоса
И голоса в траве.
И этот свист и яркий свет
В соотношеньи с ней —
Уйдет она и вновь земля
Исчезла предо мной.
Вне времени и вне пространств
Бесплотен, словно дух,
Я метеором промелькнул,
Когда б не тихий друг.

1926

Я восполненья не искал…

Я восполненья не искал.
В своем пространстве
Я видел образ женщины, она
С лицом, как виноград, полупрозрачным,
Росла со мной и пела и цвела.
Я уменьшал себя и отправлял свой образ
На встречу с ней в глубокой тишине.
Я – часть себя. И страшно и пустынно.
Я от себя свой образ отделил.
Как листья скорчились и сжались мифы.
Идололатрией в последний раз звеня,
На брег один, без Эвридики,
Сквозь Ахеронт пронесся я.

1926

Ночь

И мы по опустевшему паркету
Подходим к просветлевшим зеркалам.
Спит сад, покинутый толпою,
Среди дубов осина чуть дрожит
И лунный луч, земли не достигая,
Меж туч висит.
И в глубине, в переливающемся зале,
Танцуют, ходят, говорят.
Один сквозь ручку к даме гнется,
Другой медлительно следит
За собственным отображеньем,
А третий у камина спит
И видит Рима разрушенье.
И ночь на парусах стремится,
И самовольное встает
Полулетящее виденье:
– Средь вас я феникс одряхлевший.
В который раз, под дивной глубиной
Неистребимая, я на костре воскресну,
Но вы погибнете со мной. —
– Спокойны мы, за огненной заставой
Ты временно забудешь нас.
Но в глубине глухих пещер
Стоит твое изображенье,
Оно развеяно везде
И связано с тобою нераздельно,
Куда б ни залетела ты,
Ты свой состав не переменишь. —
Сквозь дым и жар Психея слышит
Далекий погребальный звон.
Ей кажется – огонь чужое тело ломит.
Пред нею возникает мир
Сперва в однообразии прозрачном.

1926

На лестнице я как шаман…

На лестнице я как шаман
Стал духов вызывать
И появились предо мной
И стали заклинать:
«Войди в наш мир,
Ты близок нам.
Уйди от снов земли,
Твой прах земной
Давно истлел.
Пусть стянут вниз
Лишь призрак твой,
Пусть ходит он средь них,
Как человек, как человек, молчащий человек».
И хохотали духи зло.
У лестницы толпа
Тянула вниз, тянула вниз
Мой призрак, хлопоча.

Ангел ночной стучит, несется…

Ангел ночной стучит, несется
По отвратительной тропинке,
Между качающихся рож:
«Пусть мы несчастны, размечает,
Должны подруг мы охранить
И вопль гармонии ужасной
Сияньем света охватить».
И ноги сгибнувшей подруги
Он плача лобызать готов.
Вот дверь открылась
И с цветами идет мне сон свой рассказать,
И говорит: «Ты бледен странно,
Идем на кладбище гулять».
Вокруг могилки и цветочки,
И крестики и бузина.
И по могилкам скачут дети
И сердцевины трав едят.
И силюсь увести подругу
Под опьяняющую ночь.
Столбы ограды забиваю,
Краду деревья – расставляю,
И здание сооружаю.
И снится ей, что мы блуждаем
Как брат с сестрой,
Что позади остался свист пустынной
Что вечно существуем мы.

Звук О по улицам несется…

Звук О по улицам несется,
В домах затушены огни,
Но человека мозг не погасает
И гоголем стоит.
И удивляются ресницы:
«Почто воскреснул ты,
Иль на небе горят зеницы
И в волосах – цветы».
В венках фиалковых несется
Веселый хоровод:
«Пусть дьяволами нас считает
Честной народ.
В пустыне мы,
Но сохраняем
Свои огни.
И никогда мы не изменим,
Пусть нас костят орлы.
Пусть будем жаждою томиться
И голодать.
К скале прикованный над нами
Прообразом висишь,
Твои мы дети и иначе
Не можешь поступить».

Музыка

В книговращалищах летят слова.
В словохранилищах блуждаю я.
Вдруг слово запоет, как соловей —
Я к лестнице бегу скорей,
И предо мною слово точно коридор,
Как путешествие под бурною луною
Из мрака в свет, со скал береговых
На моря беспредельный перелив.
Не в звуках музыка – она
Во измененье образов заключена.
Ни О, ни А, ни звук иной
Ничто пред музыкой такой.
Читаешь книгу – вдруг поет
Необъяснимый хоровод,
И хочется смеяться мне
В нежданном и весеннем дне.

1926

За ночью ночь пусть опадает…

За ночью ночь пусть опадает,
Мой друг в луне
Сидит и в зеркало глядится.
А за окном свеча двоится
И зеркало висит, как птица,
Меж звезд и туч.
«О, вспомни, милый, как бывало
Во дни раздоров и войны
Ты пел, взбегая на ступени
Прозрачных зданий над Невой».
И очи шире раскрывая,
Плечами вздрогнет, подойдет.
И сердце, флейтой обращаясь,
Унывно в комнате поет.
А за окном свеча бледнеет
И утро серое встает.
В соседних комнатах чиханье,
Перегородок колыханье
И вот уже трамвай идет.

1926

Два пестрых одеяла…

Два пестрых одеяла,
Две стареньких подушки,
Стоят кровати рядом.
А на окне цветочки —
Лавр вышиной с мизинец
И серый кустик мирта.
На узких полках книги,
На одеялах люди —
Мужчина бледносиний
И девочка жена.
В окошко лезут крыши,
Заглядывают кошки,
С истрепанною шеей
От слишком сильных ласк.
И дом давно проплеван,
Насквозь туберкулезен,
И масляная краска
Разбитого фасада,
Как кожа, шелушится.
Напротив, из развалин,
Как кукиш между бревен
Глядит бордовый клевер
И головой кивает,
И кажет свой трилистник,
И ходят пионеры,
Наигрывая марш.
Мужчина бледносиний
И девочка жена
Внезапно пробудились
И встали у окна.
И, вновь благоухая
В державной пустоте,
Над ними ветви вьются
И листьями шуршат.
И вновь она Психеей
Склоняется над ним,
И вновь они с цветами
Гуляют вдоль реки.
Дома любовью стонут
В прекрасной тишине,
И окна все раскрыты
Над золотой водой.
Пактол ли то стремится?
Не Сарды ли стоят?
Иль брег александрийский?
Иль это римский сад?
Но голоса умолкли.
И дождик моросит.
Теперь они выходят
В туманный Ленинград.
Но иногда весною
Нисходит благодать:
И вновь для них не льдины.
А лебеди плывут,
И месяц освещает
Пактолом зимний путь.

1926

Эллинисты

Мы, эллинисты, здесь толпой
В листве шумящей, вдоль реки,
Порхаем, словно мотыльки.
На тонких ножках голова,
На тонких щечках синева.
Блестящ и звонок дам наряд,
Фонтаны бьют, огни горят,
За парой парою скользим
И впереди наш танцевод
Ступает задом наперед.

И волхвованье слов под выпуклой луной
И образы людей исчезли предо мной,

И снова выплыл танцевод.
За ним толпа гуськом идет.
И не подруга – госпожа
За ручку каждого ведет
И каждый песенку поет:
«Проходит ночь,
Уходим прочь
В свои дома,
В подвалы.
А с вышины
Из глубины
Густых паров,
Глядит любовь
И движет солнцем
И землей,
Зеленокрасною луной,
Зеленокрасною водою».

Мрак побелел, бледнели лица…

Мрак побелел, бледнели лица
Полуоставшихся гостей,
Казалось, город просыпался
Еще ненужней и бойчей.

Пред Вознесенской Клеопатрой
Он опьянение прервал,
Его товарищ на диване
Опустошенный засыпал.
И женщина огромной тенью,
Как идол, высилась меж них,
Чуть шевеля пахучей тканью
На красной пола желтизне.
А на столе сиял, как перстень,
Еще не допитый глоток.
Символ не-вечности искусства
Быть опьяненными всегда.

От берегов на берег…

От берегов на берег
Меня зовет она,
Как будто ветер блещет,
Как будто бьет волна.
И с птичьими ногами
И с голосом благим
Одета синим светом
Садится предо мной:
«Плывем мы в океане,
Корабль потонет вдруг,
На острова блаженных
Прибудем, милый друг.
И музыку услышишь,
И выйдет из пещер
Прельщающий движенье
Сомнамбулой Орфей.
Сапфировые косы,
Фракийские глаза,
А на устах улыбка
Придворного певца».
В стране Гипербореев
Есть остров Петербург,
И музы бьют ногами,
Хотя давно мертвы.
И птица приумолкла.
– Чирик, чирик, чирик —
И на окне, над локтем
Герани куст возник.

Не лазоревый дождь…

Не лазоревый дождь,
И не буря во время ночное.
И не бездна вверху,
И не бездна внизу.
И не кажутся флотом,
Качаемым бурной волною,
Эти толпы домов
С перепуганным отблеском лиц.
Лишь у стекол герань
Заменила прежние пальмы
И висят занавески
Вместо тяжелых портьер.
Да еще поднялись
И засели за книгу,
Чтобы стала поменьше,
Поуютнее жизнь.
В этой жизни пустынной,
О, мой друг темнокудрый,
Нас дома разделяют,
Но, как птицы, навстречу
Наши души летят.
И встречаются ночью
На склоне цветущем,
Утомленные очи подняв.

1926
Дрожал проспект, стреляя светом,
Извозчиков дымилась цепь,
И вверх змеями извивалась
Толпа безжизненных калек.
И каждый маму вспоминает,
Вспотевший лобик вытирает,
И в хоровод детей вступает
С подругой первой на лугу.
И бонны медленно шагают,
Как злые феи с тростью длинной,
А гувернеры в отдаленье
Ждут окончанья торжества.
И змеи бледные проспекта
Ползут по лестницам осклизлым
И видят клети, в клетях лица
Подруг торжественного дня.
И исковерканные очи
Глядят с глубоким состраданьем
На вверх ползущие тела.
И прежним именем ласкают,
И в хоровод детей вступают
С распущенной косою длинной,
С глазами точно крылья птиц.

1926
Назад: I. Стихи 1919–1923 гг
Дальше: III. Стихи 1927–1934 гг